Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эссе 1994-2008

ModernLib.Net / Ипполитов Аркадий / Эссе 1994-2008 - Чтение (стр. 37)
Автор: Ипполитов Аркадий
Жанр:

 

 


Впереди меня, то появляясь, то вновь исчезая на фоне светлых витрин, крутятся тяжелый круп ее и бедра, и бронзовая горностаевая мантия превращается в норковое манто, отливающее металлическим блеском, и острые лакированные туфли торчат из-под широких версачиевских штанин в узкую белую полоску, сияет бюст, обтянутый кофточкой со стразами, а на начесе подрагивает маленькая корона. Непринужденно играет она скипетром в руке, озабоченная, деловитая, а рядом семенит негритенок коротенькими ножками в мягких сапожках, и тянет, тянет из последних сил к ней ручки с лежащей на подушке державой, такой круглой, весомой, внушительной, пышной.
      «Сатирикон», или Интеллигенция времен Нерона
      Картинки с выставки «Фрески Стабий»
      Аркадий Ипполитов
      Нет, искусство не оставило ни малейшего следа. Жажда к деньгам свела на нет благородство. Мир пришел в упадок. Идеалы исчезли. Всюду царит показная роскошь, идей не осталось, мысли столь же мелки, сколь и желания, вкус ничтожен, умы пропитаны корыстолюбием. Удовольствие свергло Мудрость с ее пьедестала и настолько развратило жизнь, что даже завещанное предками мы можем оценить только с точки зрения доходности; ни понять же, ни изучить прошлого мы не способны. Те, кто обладают талантом, думают лишь о наживе, раболепствуя перед богатством и силой. Философия искусства сведена к стратегии успеха, эстетика трактуется как умение нравиться, а об этике забыто напрочь. Рынок сменил сады Платона, и все мечтают лишь о рукоплесканиях цирка, пренебрегая одобрением знатоков. Что дорого, то и прекрасно. Желания столь же примитивны, сколь и сиюминутны, добродетель осмеяна продажностью, цена возобладала над ценностью, величие измеряется лишь деньгами. Где философия? Где диалектика? Где астрономия? Где души прекрасные порывы?
      Так, или примерно так, ламентировал седовласый старец Эвмолп, достойный представитель бескомпромиссной интеллигенции, ценящей величие духовное выше мимолетной выгоды. Он, поэт не из последних, хотя и бывал не раз увенчан венками на различных поэтических состязаниях, карьеры не сделал: по его убеждению, любовь к творчеству никого еще не обогатила. Лицом он обладал крайне выразительным, отмеченным печатью какого-то величия, подчеркнутого убожеством платья. Ламентации его были обращены к юноше, случайно встреченному им в пинакотеке, набитой замечательными картинами, созданными великими мастерами прошлого. Юноша этот, по имени Энколпий, и обратился к Эвмолпу с вопросом о причинах упадка современного искусства, в особенности же - упадка живописи, сошедшей на нет.
      Встреча эта произошла где-то в шестидесятые годы первого века нашей эры. Энколпий, юноша во многих отношениях замечательный, также обладал высоким уровнем духовных запросов. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что в попытке утешиться в своих юношеских невзгодах он забрел в картинную галерею - немногим бы такое сегодня пришло в голову. Невзгоды же его были разнообразны: несмотря на ум и образование, не было у него ни кола ни двора, ни наследства ни работы, но зато были любовные трудности. Где он образование получил, мы не ведаем, но знание им творений Зевксиса, Апеллеса и Протогена, а также краткие суждения о них, блистательное знание мифологии и неподдельный интерес к истории искусств, что он выказал, расспрашивая старика Эвмолпа о времени написания картин и о сложных, запутанных сюжетах, подтверждают наличие прекрасной школы. В общем, Энколпий недаром привлек Эвмолпа: столь же умный, сколь и смелый, столь же образованный, сколь и обаятельный, этот юноша был соль земли и creme de la creme интеллигентной римской богемы. Оба же они дополняли друг друга, как дополняют опыт и энергия, знание и любознательность, мудрость зрелости и открытость молодости.
      Память тут же услужливо указала мне на разговор этой парочки, когда я рассматривал замечательную выставку римских фресок из Стабий, открытую в зале Боспора на первом этаже Нового Эрмитажа. Что может быть лучше древнеримской живописи? Что может быть сравнимо с безошибочной точностью, с какой древний художник организует плоскость стены, помещая в центр декоративной композиции, собранной из различных геометрических сегментов, какую-нибудь крохотную сценку или фигурку? С набросанными легкими мазками фантастическими ландшафтами, похожими на сновидения? С густотой винно-красного фона, с лаковой глубиной черного, что столь изысканно подчеркивают пластику обнаженных тел пляшущих нимф и фавнов? С безгрешной чистотой изображений полового акта, превращенного в ритуальное действо? С притягательностью закутанных в плащи таинственных фигур? Со странной, пугающей реальностью бытовых предметов, вдруг составленных в неожиданно живые натюрморты, перебивающих мифологические рассказы? Что же это были за люди, расхаживавшие среди всей этой красоты, что дошла до нас в случайных фрагментах, намекающих на значимость целого? Что за красота окружала их на виллах, раскиданных по берегу Партинопейского залива, в Путеоли, Байи, Стабиях, Сорренте и Мизене, в этих римских наследниках греческих сибаритов, чьи имена звучат как синонимы роскоши, столь же легкой, сколь и полноценной?
      Диалог Эвмолпа и Энколпия, донесшийся до меня из-за толстой квадратной колонны боспорского зала, сначала поставил меня в тупик. Я никак не мог понять, при чем тут исчезнувшая без следа живопись и общий упадок искусства, и о чем говорят, на что сетуют эти милые люди, чем они могут быть недовольны, находясь среди подобной красоты. Постепенно до меня дошло, однако, что слова старого философа и молодого ценителя живописи относятся уже не к тому, что окружало их в первом веке нашей эры во время приключений на берегах Партинопеи, и не к тому, что в данный момент окружает меня, благодаря извержению Везувия, законсервировавшего стабийскую роскошь, но к впечатлениям, что они недавно получили, посетив выставку одной известной галереи в Барвихе и насмотревшись произведений Серрано и Сая Твомбли. Ободренный этой догадкой, я отважился выйти из-за колонны и представиться, вполне искренне сообщив этой обаятельной паре, что заочно с ними знаком давно, что с ранней юности восхищался ими обоими, но что восхищенная пылкость ни в коей мере не мешала моему уважению, так что дерзость моя может быть оправдана исключительностью случая, столь неожиданного, сколь и желанного в глубине души, и тем, что если бы случаем этим я не попытался воспользоваться, то вряд ли простил бы себе эту упущенную возможность. Оправдания мои были приняты со снисходительной благосклонностью, Эвмолп пробормотал что-то вроде «Все было встарь, все повторится снова», и между нами завязалась беседа.
      Сначала мы поболтали об общих знакомых. Энколпий сообщил мне, что Трифэна давно обосновалась в Петербурге, открыв процветающий модный дом, столь популярный, что пиджаки с вышитой на них маркой Trifienovna носят все уважающие себя телеведущие. Что она по-прежнему не разлей вода с Лихом, ставшим большим начальником в петербургском комитете по культуре. Разбитная служанка красавицы Киркеи, Хрисида, снимается в телесериалах, специализируясь на классике, то в роли Настасьи Филипповны, то Маргариты. Киркея вышла замуж за олигарха, живет в Лондоне, скучает, от скуки стала православна, все свое время делит между батюшкой и косметологом. Сам же Энколпий только что в очередной раз от Трифэны сбежал, почему и оказался в Эрмитаже, где и повстречался со старым приятелем. Эвмолп уже года три-четыре подвизается на ниве воспитания и обучения латыни богатых малолетних балбесов столь удачно, что даже вошел в моду, но сейчас в очередной раз должен спасаться от разгневанных родителей, возмущенных коллизией «Тише, а то скажу отцу», повторяемой им с упорством, достойным лучшего применения. В Петербурге они лишь по случаю и сегодня оба летят в Москву, прямо на званый ужин, на который они приглашают и меня. Я согласился тотчас же и без малейших колебаний.
      В самолете Энколпий сообщил мне, что в Россию перебрался в поисках все того же Гитона, опять сбежавшего от него вместе с Аскилтом, на этот раз - прямо в Москву. По слухам, Аскилт редактирует какой-то интерьерный журнальчик, а Гитона пристроил стилистом оформлять витрины, но журнальчиков так много, что следов пока не сыскать. Пытался что-то узнать от Трифэны, но от нее одна докука. В России он уже довольно давно, жизнь здесь мало чем отличается от ему привычной, разве что климатом, но в снеге даже что-то есть. За то время, что он здесь находится, ему, Энколпию, удалось завести много полезных знакомств, в том числе и с Тримальхионом, изящнейшим из смертных, к которому мы сейчас и направляемся.
      Долго было бы рассказывать все подробности, но мы остановились у ворот высокого забора. Унылый пейзаж вокруг тоже состоял из высоких заборов, за которыми ничего не было видно, даже верхушек деревьев. Я попытался выйти из машины, но товарищи меня обхохотали, указав на изображение огромной цепной собаки, явно работы Кулика, под которой большими квадратными латинскими буквами было написано: «Берегись собаки».
      В глаза ее были вмонтированы камеры слежения, сфокусированные на нас.
      Через некоторое время ворота раскрылись, позволяя нам проехать дальше. За воротами мы остановились, и к нам подбежал привратник в зеленом платье, подпоясанном вишневым поясом. Он помог выйти из машины и сел за руль, чтобы отвезти ее в гараж. Дальше мы шли пешком, наслаждаясь видом: в глубине участка, засаженного аккуратно подстриженными елями, белела вилла, похожая на груду колотого сахара. Ее огни отражались в двух голубоватых бассейнах, полных, несмотря на холод. Когда мы проходили по узкой дорожке, разделяющей оба бассейна, я был поражен сильным гудящим звуком, придававшим виду особенную торжественность. Энколпий объяснил мне, что виллу спроектировал для хозяина сам Кулхаас, причем Тримальхион настоял на бассейнах, снабженных специальными устройствами для отвода пара в зимнее время, от которых и исходило это гудение. Перед входом стояли две девушки в блестящих высоких кокошниках с серебряными подносами: на одном были бокалы с шампанским, на другом - стопки водки.
      Мы вошли в огромный вестибюль без окон, чьи стены сверху донизу были покрыты мозаиками Bisazza, выполненными по эскизам AESов, изображающих сцены из Илиады и Одиссеи, а также бои гладиаторов, разыгранные нимфетками и эфебами с автоматами в руках. К нам подбежали гардеробщики-эфиопы в ливреях восемнадцатого века, бесшумно освободившие нас от верхней одежды. Я, задрав голову, восхищенно рассматривал эти диковины, пока мы пересекали зал, а мои спутники сообщили, что Тримальхион - страстный коллекционер, жестко контролирующий деятельность своей жены, обладательницы трех галерей: в Жуковке, Нью-Йорке и Лондоне. О любви к изящным искусствам свидетельствовало и убранство длинного коридора, в который мы затем попали, полного картин и инсталляций. Разглядывать было некогда, так как мы уже достигли триклиния, но я успел заметить пару портретов рэперов и одного кардинала работы великого Меламида, написанных совсем недавно, какие-то композиции Владика Мамышева-Монро и огромные панно Виноградова с Дубосарским.
      Триклиний был в полумраке, так что первое, что мне бросилось в глаза, это пригвожденные к потолку ликторские связки с топорами, оканчивающиеся бронзовым подобием корабельного носа; а на носу была надпись:

Г. ПОМПЕЮ ТРИМАЛЬХИОНУ - ПРЕДВОДИТЕЛЮ ДВОРЯНСТВА ДВОРЯНСКИЙ СОВЕТ ЖУКОВКИ

      Надпись освещалась двумя огромными витыми люстрами красного муранского стекла, бросающими свет только на нее. Внизу стоял большой стол со странным сооружением посередине, а вокруг - еще семнадцать маленьких, по числу участников трапезы. Гости возлежали на пышных бесформенных ложах работы Гаэтано Пеше из полиуретановой пены и фетра, похожие на кучу пестрого тряпья их секонд-хэнда. Сам Тримальхион, обложенный подушечками Форназетти, был видным лысым мужчиной с почтенным профилем. На нем был надет пестрый миссониевский свитер, и его скобленая голова высовывалась из складок яркого шарфа с пурпуровой оторочкой и свисающей там и сям бахромой, намотанного на его шею. На мизинце левой руки у него было простое гладкое золотое кольцо, на последнем суставе безымянного - еще одно, с припаянными к нему железными звездочками. Энколпий обратил мое внимание на то, что часов на нем не было - Тримальхион считался лучшим специалистом по часам, имел огромную коллекцию современных наручных часов и издавал на свои деньги два журнала, посвященных исключительно часам: один - на русском, другой - на французском языках. Он приветствовал нас небрежным кивком и продолжал разглагольствовать. Мы как раз вошли, когда он рассуждал о равенстве.
      - Я вообще-то считаю, что все люди равны. Кому-то, конечно, улыбается удача, кому-то нет, но все же все люди равны. Я не люблю превосходства, да и Марс любит равенство. Поэтому я велел поставить каждому свой особый столик, чтобы официанты обслуживали каждого по отдельности. К тому же, нам не будет так жарко от их вонючего множества.
      Тем временем я обводил взглядом гостей. Два места оставались пустыми, но среди присутствующих все лица мне были более-менее знакомы. Недалеко от хозяина возлежала госпожа Поппея Диогена, большая писательница. Напротив - господин Юлий Прокул, крупнейший телевизионный продюсер, со своей женой, изысканной и несколько манерной поэтессой. Присутствовали также Селевк, известный архитектор, Эхион, моднейший врач, специализирующийся на излечении от всевозможных зависимостей, Дама, редакторша крупнейшего гламурного журнала, и Гермерот, славный литератор, номинант на Букеровскую премию. Он очень много пил и ругал власть. Филерот с Ганимедом, близкие друзья хозяина, кроме дружбы были связаны с ним и деловыми отношениями, Плоком же был его соперником, особенно в области изящества. Среди гостей находилась еще одна французская звезда, вызванная исключительно для украшения трапезы, все время улыбавшаяся и ни хрена не понимавшая, и ожидался Габинна, важный политический деятель, со своей супругой.
      Я спросил о странном сооружении, украшавшем большой стол: в середине возвышалось нечто среднее между весами из старого гастронома и скульптурой Калдера, а вокруг были разложены страннейшие муляжи - матка свиньи, овечий горох, октопектус, какие-то раки и другие земноводные, фиги, почки и тестикулы. Вопрос доставил большое удовольствие хозяину, объяснившему, что эта штука - творение Филипа Старка, изображающее знаки Зодиака, специально для него сконструированное и подаренное ему на день рождения его дорогой женой, Фортунатой. Далее последовали рассуждения на тему астрологии с большими философскими отступлениями, так что гости, воздев руки к потолку, то и дело восклицали: «Премудрость!» и клялись, что ни Гиппарх, ни Арат не могли бы равняться с хозяином. Довольный произведенным впечатлением, Тримальхион велел притащить свою последнюю покупку: серебряный скелет работы Дамиена Херста, инкрустированный бриллиантами и устроенный так, что его сгибы и позвонки свободно двигались в разные стороны. Когда его несколько раз бросили на стол и он, благодаря подвижному сцеплению, принимал различные позы, Тримальхион воскликнул:
      - Горе нам беднякам! О, сколь человечишко жалок!
      Описывать далее наши возгласы одобрения, Фортунату, скромно облаченную в вишневую тунику от Дольче и Габбана, подпоясанную желтым кушаком, ее витые запястья и золоченые туфли, появление Габинны с его женой Сцинтиллой, застольные разговоры о коринфской бронзе, виллах на Сардинии и выступление гламурной Дамы, провозгласившей, что она ждет не дождется бури, которая все бы это смела, нет надобности. Это уже все и так описано у Петрония. Мы пили и удивлялись столь изысканной роскоши. Когда же дело дошло до полной тошнотворности, я попросил Энколпия помочь мне выбраться отсюда. Он вполне по-дружески отреагировал на мою просьбу, согласившись поймать такси.
      У нас не было в запасе факела, чтобы освещать путь, и молчаливая зимняя ночь не посылала нам навстречу никакого света. Прибавьте к этому наше опьянение и полное незнание мест, где и днем легко было заблудиться среди заборов. Еле-еле добрались мы до пустынного шоссе, где Энколпий меня и оставил, сказав напоследок:
      - Между прочим, эту фразу, что вы теперь все повторяете, о том, что у молодого человека с мозгами есть только два выхода, Пелевин спер у меня. Я-то это сказал еще две тысячи лет тому назад.
      На этом месте рукопись обрывается.
      Пять историй с прологом
      Соблазн нищенства
      Аркадий Ипполитов
      - Пирожки со страусом закончились, остались только с индейкой.
      Как крючок в рыбьи жабры, эта фраза вонзилась в меня и вытащила на поверхность из мутной глубины сна, надолго засев в мозгу, так что все время, без видимой причины, она вновь и вновь возникает в сознании, чем-то напоминая острый посторонний металлический предмет, засевший в моем нутре, мешающий и раздражающий. Эта фраза - единственное, что четко отпечаталось в памяти из сна, неясного, как и большинство наших снов, не оставившего воспоминания, но лишь ощущение. Какая-то мятая неразбериха образов: истощенные и бледные люди, похожие на филоновских пролетариев, лабиринт коридоров с обсыпавшейся штукатуркой, облупленные стены, выкрашенные краской столь тошновторного цвета, сколь тошнотворен бывает запах больничной пищи, вызывающий омерзение и мучительную тоску при мысли даже не о том, что кто-то может нечто подобное есть, но предлагать в качестве еды другим людям. Переплетено все это было с какой-то запутанной интригой русской тюрьмы, которой я никогда в жизни не видел, с несчастными, умирающими от туберкулеза и СПИДа, с повествованием о злоупотреблениях, и раздачей еды в столовой, где и прозвучала эта фраза, судя по всему - издевательская. Ее идиотизм усиливал ощущение грязной и опасной приставучей липкости, наполнявшей сон, какого-то отчаяния, потери всего, страшного и притягательного, как притягательна клейкая лента для мух. Влипнуть по самые уши и только медленно и лениво шевелить лапками - это ли не счастье, это ли не блаженство?
      Наученный Фрейдом, я соображал, что пирожки со страусом пришли из упорного чтения «Сатирикона» Петрония, которому я предавался последнее время, из сцены со старухой Энотеей, описания нищеты ее жилища и фразы Энколпия:
      - Пожалуйста, не кричи, - говорю я ей, - я тебе за гуся страуса дам.
      Перемешавшись с рассказом моей матери, наслушавшейся передач «Эха Москвы» о состоянии современных русских тюрем, это все и произвело пирожки со страусом, глупейшим образом воткнувшиеся в меня. Фрейд заодно и объяснил мне, что все наши сны - это реализация тайных желаний.
      Давным-давно, когда мне было лет двадцать, я после какой-то дурацкой пьянки шел по Большому проспекту Петроградской стороны. Была зима, ночь, адский, космический холод, какой бывает в этом городе, когда влага замерзает в воздухе, развитой социализм и полная пустота. Я, пьяненький, был в состоянии юношеской полувменяемости, страшно жалел себя, так как жизнь моя не удалась, шатался и плакал. Все было глупо и невнятно, но запомнилось потому, что ко мне подошли два бомжа и начали что-то говорить о милиции, о холоде, и о чем-то еще. Оба они были маленькие, мышиные, мне казались старичками, и в конце концов один из них отвел меня по длинной лестнице петроградского доходного дома на чердак, в какой-то угол, около теплоцентрали, где было свалено лоскутное тряпье, стояла банка с окурками, явно не в качестве пепельницы, а как запас курева, и даже свечной огарок. Там он меня уложил и оставил, пробормотав, что ему за чем-то нужно сбегать. Он ускользнул, незаметный, серый, было тепло, тихо, даже уютно: гудела вода в трубе отопления, темнота, вокруг же холод, пустота, большой город. Во всем было непонятное, странное чувство опасности, подчеркнутое мерным гудением воды в трубах. Оставшись один, я быстро успокоился, пришел в себя, выбрался на улицу, дошел до дома, скользнул в постель и утром вернулся к реальной жизни.
      Это приключение поразило меня. До сих пор я не могу понять, что было нужно этим людям и было ли им нужно что-нибудь. Угрожало ли мне чем-то пребывание на чердаке, или это была самая настоящая miserecordia, то есть милосердие, как оно звучит по-итальянски, что в этом языке тесно связано с miseria, нищетой, - я до сих пор не могу понять. В русском подобной связи нет, милосердие отделено от нищенства, как отделен дающий от берущего. Встреча задала мне загадку, до сих пор заставляющую меня, когда я смотрю на темные громады доходных домов с желтыми окнами, подозревать существование на чердаках и в подвалах огромного параллельного реальному мира, где около гигантских, теплых, мерно булькающих труб навалены лохмотья, запас окурков, теплота, и кишат какие-то существа с бесцветными лицами и темным лепетаньем. Подозревать и мечтать об этом параллельном мире. Нечеткие контуры его населения скользят над моей головой, я о нем ничего не знаю, но жизнь эта, теплая, мрачная, исполнена влекущей тайны, обещая то, чего я напрочь лишен, хотя и не могу в точности определить, что именно. Гадливую нежность? Свободу безразличия? Покой грязи?
      Много лет спустя, сидя дома и работая, я услышал во дворе крики столь громкие, что не выдержал и подошел к окну. Двор мой, находящийся в самом начале Невского проспекта, давно уже был приведен в порядок программой «Петербургские дворы» или что-то в этом роде, поэтому походит на слабую копию скандинавского, или, скорее, прибалтийского благополучия, всегда для русской души символизировавшего цивилизацию, с клумбами, решеточками и фонариками, все выкрашено и замощено. Впрочем, одну из клумб раздавили припарковываемые во дворе лексусы, роящиеся в основном вокруг открываемых на первых этажах странных предприятий, то парикмахерской «Красная перчатка», то центра пирсинга, то модного дома Giulia Kompotova, то мехового салона. С владельцами одного из лексусов и завязалась драка бомжа, копавшегося в мусорных бачках за кованой решеткой. «Драка», конечно, сильно сказано - бомжа просто толкали, или, точнее - отталкивали, он тут же падал, но снова вскакивал, страшно хрипло кричал и напрыгивал на спокойных парней в приличных костюмах, особой жестокости не проявлявших. Смысл был непонятен: то ли он выступал против лексусов, то ли лексус задел; кто прав, кто виноват, было неясно, но звук его старческого надтреснутого голоса, полного жалкой ненависти и жалкого отчаяния, царапал до крови. Я стоял и смотрел, и несчастная старческая фигурка напомнила мне моего деда, умершего, когда мне было пять. Он был контуженным на войне инвалидом, плохо соображавшим сталинистом, вечно на всех оравшим, что предали революцию, но со мной ладил, так что нас даже оставляли вдвоем. Он ничего не делал, но сохранил пристрастие к переплетам, все время подклеивая своих Марксов и Энгельсов, изводя на это огромное количество клея и тряпья. Мне было года три-четыре, я ничего не помню, кроме сладострастия грязи, когда я ползал вокруг него, мажась в липком клее, к которому так здорово прилипали бумажки и тряпочки. Как мне потом говорили, я и какал прямо в штаны, так как на горшок дед не обращал никакого внимания. Срал в штаны, видимо, от общего ощущения счастья. Потом с работы приходила бабушка и отмывала меня, а потом дед умер и его похоронили. Моего деда били, а я стоял и смотрел, пока все не кончилось, и опять сел за свой компьютер.
      Двор, хотя и приведен в порядок городской программой, видно, еще хранит связь с таинственным миром, где я как-то случайно побывал в свои двадцать лет. Во всяком случае, когда мне пришлось несколько дней подряд очень рано выходить из дома, что мне несвойственно, около семи утра, я тут же приметил, что вместе со мной выходит из моего двора молодой человек, юноша лет пятнадцати-семнадцати от роду. По его виду я сразу угадал, что он ночевал где-то здесь, то ли на чердаке, то ли в подвале и только что проснулся. Он был светловолос и светлокож, и покрыт каким-то густым слоем сальной грязи, как столик привокзальной столовки советского времени, такой въевшейся, неизбывной, составившей часть его естества, так что свежая грязь, подтеками размазанная по его лицу, была нанесена уже не на поверхность кожи, а на поверхность этого налета. Лицо его не было лишено некоторой приятности, но поразительным было выражение безразличной готовности ко всему, тупое, сонное и беззащитное. На нем был ярко-красный свитер и в прошлом светлые брюки; наряд поражал странностью изначальной приличности, прямо-таки отдаленно намекающей на оксфордское студенчество, совершенно не подходившей не то что бы к его всклокоченной, стоящей торчком шевелюре и полной его немытости, но именно к выражению его лица, с отпечатанной на нем несовместимостью с окружающим миром Невского проспекта, почти болезненному, почти олигофреническому. Открытый, беззащитный и отстраненный, он, казалось, был готов на все: попросить, украсть, быть обласканным, прогнанным, избитым. Залитая ярким солнечным утренним светом фигура этого Оливера Твиста в грязном красном свитере на фоне распускающейся зелени Александровского сада, Зимнего дворца, выглядывающего из-за желтизны Главного штаба, и пустоты утреннего Невского, врезалась в меня навечно. Три дня подряд я выходил рано, и три дня подряд я встречал его, все с теми же грязными подтеками на щеке и коркой заскорузлых ссадин. Он был в возрасте моего сына, и так для меня и осталось тайной, куда он направлялся, что делал в моем дворе, откуда взялся и где он сейчас.
      В Риме трудно быть несчастным. Во всяком случае, мне, так как я там бываю довольно редко. Тем не менее, когда я оказался в Риме в начале июня 2000 года, во мне сидела страшная тоска, от которой ничто не помогало отделаться. От сосущей внутри болезненности, от размышлений о старости, одиночестве и сплошной череде неудач не помогали избавиться ни росписи Маттиа Прети в Сант Андреа делла Валле, ни купол Сан Джованни деи Фьорентини в конце виа Джулиа, ни обнаженные груди соколов на фасаде палаццо деи Фальконьери, ни сад виллы Медичи, куда я был допущен в первый раз, ни цветущие маргаритки на полянах вокруг Кастелло Сант Анжело. Я бродил по лучшему городу в мире неприкаянный, ненужный никому, себе в первую очередь, и, понимая всю свою глупость, совершенно был неспособен справиться с чувством отчаянного несчастья, набухшего внутри, как отвратительный нарыв, который все время хочется трогать. Около Кастелло Сант Анжело, на набережной, я увидел нищенку, склонившуюся над кучей своего барахла. Она была высокой, с длинными черными волосами, с правильными чертами лица и, кажется, моего возраста, хотя, быть может, и моложе. Выражение лица ее было совершенно спокойное и отрешенное, она все время что-то бормотала, погруженная в диалог с собой, и особенно бросался в глаза цвет ее кожи, какой-то неестественный, буро-красный, но не от римского загара, а от внутренней болезни, наливавшейся внутри нее и как будто отравлявшей все вокруг нее тяжелым, несносным страданием. Смотря на нее, вдруг, неожиданно для себя самого, я с непреодолимой ясностью осознал то, что должен был понимать всегда: свое родство с этой несчастной, занятой только собой и ни на кого и ни на что не обращающей внимания. Не то чтобы я увидел себя со стороны, как в зеркале, нет, я не увидел, а ощутил себя таким же буро-красным, налитым гноем, отравленным болезнью, тяжелым, с гнусно гнилой плотью и кровью. Ощущение было поразительно, как озарение. Никогда и ни с кем я не испытывал такой физической, тактильной схожести, привыкнув всегда отделять себя от другого. Я прошел мимо, с дурацким букетиком маргариток в руках, зачем-то нарванных вокруг Кастелло Сант Анжело.
      Совсем недавно, в воскресную ночь, меня скрутила сильная внутренняя боль, с которой я не мог справиться до такой степени, что, не соображая, что делаю, вызвал простую «Скорую помощь». Взяв всего триста рублей, молодой врач осмотрел меня и, успокоительно сообщив, что ничего определенного он сказать не может, то ли холецистит, то ли еще что, стал уговаривать меня ехать в больницу прямо сейчас, делать узи по крайней мере, а так он ни за что поручиться не может. Мне было очень больно, так что меня удалось убедить влезть в «Скорую», отвезшую меня на Литейный, в дежурную Мариинскую больницу. Где я и был оставлен в старом просторном вестибюле с метлахской плиткой, построенным когда-то сердобольной благотворительностью для неимущих соотечественников. Все было чисто, где-то в стороне нянечка терла плитку шваброй, народу было немного, но в желтом свете больничных ламп висел непереносимый смрад, курсирующий по всему вестибюлю особыми потоками. Кроме нянечки, в углу шушукались две бывалые девахи, стояла коляска со старухой, беспомощной и явно ничего не соображающей, закутанной в халат и в тапочках, в сопровождении несчастного родственника, столь же жалко выглядящего, как и она, сидел за особым столом охранник, здоровый парень в костюме, и за конторкой - медсестра, что-то быстро записавшая и вскоре бесследно пропавшая. Тишина, вонь, желтый свет и непонятность ожидания изматывали, читать я не мог и принялся ходить, вскоре обнаружив, что смрад исходит от бесформенной кучи, лежащей прямо на полу, около батареи. Куча оказалась безмолвным существом непонятного пола, возраста и вида, не издававшим ни звука, но лежавшим с открытыми глазами. Отойдя от него подальше, я опять принялся ждать, все более и более раздражаясь на все, и на себя в первую очередь. Все сидели и лежали без лишних движений, сестра не появлялась, старуха стонала, девахи тихо и матерно переговаривались, но тишина была нарушена тем, что из-за клеенчатой занавески, отделяющей какое-то помещение от коридора и общего зала, вдруг появился ковыляющий и шатающийся, и, судя по всему, совершенно пьяный бомж с разбитым в кровь лицом. Он издавал нечто нечленораздельное, канючащее, и все лез к охраннику, вымогая у него что-то, кажется - курево. Охранник принялся заталкивать его обратно за занавеску, но бомж рвался назад, и все урчал, так что охранник двинул его, сильно толкнув, и тот растянулся на полу, уткнувшись окровавленной мордой прямо в метлахскую плитку, настеленную в начале прошлого века щедрыми благотворителями, и было ясно, что он специально добивался этого, специально провоцировал здорового, непохожего на него детину, потому что ему было необходимо поставить точку, быть совсем избитым и успокоиться. Я не выдержал, встал и ушел, и боль меня отпустила, я шел пешком по пустому Невскому, на нем не было даже мальчишек-попрошаек, ночью густо вьющихся у канала Грибоедова, и я вернулся домой, в свою бедную белесую жизнь, ко всем и ко всему безразличную. Наутро позвонил знакомым и сходил к какой-то любезной врачихе, быстро сделавшей все анализы и прописавшей нужные, тут же помогшие таблетки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43