Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Восстание элит и предательство демократии

ModernLib.Net / Политика / Лэш Кристофер / Восстание элит и предательство демократии - Чтение (стр. 5)
Автор: Лэш Кристофер
Жанр: Политика

 

 


Возможно, он считал само собой разумеющимся, что отсутствие крупных состояний, вкупе с законодательными ограничениями прав первородства и майоратного наследования, будет осложнять для ро­дителей передачу их собственного социального положения своим детям; не говоря уже о самой культурной традиции, предполагаю­щей, что каждый должен сам зарабатывать себе на жизнь и что унас­ледованные преимущества поощряют к лени и безответственности.

Последними научными изысканиями делается предположение, что возрастающий недостаток земли наложил практические ограни­чения на возможности родителей отказывать собственность по заве­щанию детям. "Лучшее, на что могло надеяться сделать большинст­во семей – пишет Кристофер Кларк, – это отписать большую часть собственности для одного или двух сыновей и попытаться помочь другим детям начать жизненный путь, поддержав их частными дара­ми, обучением ремеслу или получением образования". Линколь-новское описание "благоразумного, пусть и без гроша в кармане,новичка" как раз может быть отнесено к этим "другим детям", обой­денным наследством в силу обстоятельств и вынужденным пола­гаться на свои собственные силы. Его система отсчета была ближе к идеалу мелкого землевладельца, нежели предпринимателя, не гово­ря уж об идеале Горацио Элджера. Нам следует понимать его "но­вичка" не как дитя нищеты, стремящегося проделать путь вверх по социальной лестнице, но как "честного человека", прославляемого в журналах для рабочего класса, – сына "землепашца или мастерово­го", "взращенного общеобразовательной или сельской средней шко­лой", чей "ум свободен", чье "сердце не извращено предрассудком" и чьей жизненной целью не были "ни бедность, ни богатство". 7Меч­та об идеальном демократе как об исполненном самоуважении ре­месленнике или фермере в "его собственной мастерской, … в его собственном доме", по словам Джорджа Генри Эванса, нашла зако­нодательное выражение в Гомстед-акте 1862 года, который, как наде­ялся Линкольн, должен был дать "каждому человеку" "средства и возможность улучшить свое положение". В той же самой речи, где он на этих основаниях рекомендовал проведение политики гомсте-дов, Линкольн упоминал о "рабочих людях" как о "базисе всех прав­лений" – неплохое указание на то, что в его понятии собственность была средством не избегания труда, а полного осуществления его возможностей.

Целью закона о гомстедах, по мнению Фонера, было "помочь бедным в достижении экономической независимости, поднять их до уровня среднего класса" и таким образом содействовать "географи­ческой и социальной подвижности". Несомненно, подобное пони­мание его значения разделяется некоторыми политиками и публици­стами, однако более глубинный символизм гомстедов сказывается потребностью пустить корни; не духом неуемного честолюбия — желанием связи с землей, постоянства и устойчивости, вновь и вновь нарушаемой угрозой конкурирующей призывное™ рынка, нигде столь не агрессивной, как в Соединенных Штатах. Стоявшая за Гом-стед-актом надежда, как Уэнделл Берри определил ее в своей книге Америка стшаетс/1 с места,заключалась в том, чтобы "наделить собственностью на землю как можно больше людей и таким обра­зом привязать их к ней экономическими интересами, вложениями любви и труда, семейной преданностью, памятью и традицией". В своей речи 1859 года перед Сельскохозяйственным обществом штата Висконсин – первоисточнике большинства высказываний, которые я обсуждал, – Линкольн одобрил интенсивное сельское хозяйство как норму, диаметрально противоположную опустошающим, кочевни-чьим обычаям тех, кто относится к земле лишь как к источнику спеку­лятивного барыша. Он порицал "тягу к обширным угодьям", которая потворствовала "неряшливой, недоделанной, небрежной работе". Он высоко отзывался о том "воздействии, какое оказывает совестливое возделывание почвы на ум самого землепашца". Он говорил, что это окажется "неисчерпаемым источником полезного удовольствия" для "ума, уже получившего навык мыслить в сельской или средней шко­ле". Вкладывание, а не стяжательство — в этом была суть его увещания.

Глупо было бы отрицать, что конкурирующие друг с другом варианты благой (good) жизни в 19-м веке обращались к широким кругам американцев. Те, кто высказывался за союз физического и умственного занятий, сознавали притягательный соблазн богатства и высшего света, растущее презрение к физическому труду и жела­ние вызывать зависть, вместо того чтобы добиваться уважения. Но лишь когда иерархическая структура американского общества уста­новилась с определенностью, открытость возможностей стала ши­роко ассоциироваться с достижением высшего положения во все более расслаивающемся, помешанном на деньгах и осознающем себя как классовое обществе. К концу 19-го века "благородство труда" стало пустой фразой, которую лишь для проформы произносят по очередному торжественному случаю. "Трудящиеся классы" больше не относятся к огромному большинству полагающихся на себя, ува­жающих себя граждан; теперь этим термином обозначается устойчи­вый класс наймитов, удавшееся бегство из числа которых теперь пред­ставляется единственным безусловным определением открытости воз­можностей.

Знаменательно, что "социальная подвижность" вошла в акаде­мический словарь примерно в это время, в контексте беспокойства по поводу отмены фронтира*. Сделанное в 1890 году Бюро Переписи объявление, что в стране больше нет "фронтира заселения", почти немедленно приобрело огромную символическую важность. Это "краткое официальное заявление", писал Фредрик Джексон Тернер, отметило "конец великого исторического движения". Оно придало но­вую неотложность дебатам по "социальному вопросу". Более, чем лю­бое другое событие, конец фронтира принудил американцев принять во внимание пролетаризацию труда, растущую пропасть между богат­ством и бедностью, как и их тенденцию становиться наследуемыми.

В работах Тернера, столь много сделавшего для того, чтобы за­крепить "важность фронтира" в американском сознании, более дав­нее истолкование демократии выступало бок о бок с тем, которое только-только начинало устанавливаться. Подводя в 1903 году итоги "вклада Запада в американскую демократию", Тернер придал новую направленность понятию открытости возможностей, столь долго ас­социировавшемуся с фронтиром. "Западная демократия на протя­жении всего своего раннего периода тяготела к созданию общества, наиболее характерной чертой которого была бы свобода индивидуу­ма для возвышения при условиях социальной мобильности и уст­ремления которой были бы направлены на свободу и благосостоя­ние масс". В последнем обороте кое-что сохранилось от прежнего понимания демократии, но все остальное предложение – включаю­щее самое раннее, какое мне до сих пор удалось найти, употребление термина "социальная мобильность" – отождествляет "благосостоя­ние масс" не с демократизацией знания и добродетели, но с открыто­стью возможности "подняться" по социальной лестнице.

Однако в этом же запутанном периоде Тернер говорил о влия­нии школьной системы на формирование "большего слоя сведущих простых людей, чем найдется где-либо еще в мире". Даже это выска­зывание, с его акцентом на школьном образовании, отмечено отхо­дом от демократического идеала населения, образованного самим житейским опытом и осуществлением прав гражданина, но все же оно рассматривает положение "простых людей" как показательное для демократического общества. Более того, оно подразумевает, что материальное преуспеяние никоим образом не является единствен­ной мерой "благосостояния масс" или даже самой важной из мер. Тернер заключает свое эссе тем положением, что неизбывным вкла­дом Запада в демократию является то "провидение надежды" — что человеку "удастся полное осуществление своих способностей": не совсем то провидение, что было бы горячо воспринято теми, кто почерпнул свои моральные ориентиры из элджеровского мифа.

Эссе Джеймса Брайанта Конанта, опубликованное в "Атланти­ке" менее, чем 40 лет спустя, отмечает новый этап в перетолковыва-нии понятия открытой возможности. В качестве президента Гарвар­да Конант предводительствовал процессу превращения университе­та для выходцев из хороших семей в передовой оплот меритократии. Для наших целей значение его эссе Образование в бесклассовом обществе: традиция Джефферсоназаключается в попытке увязать меритократию с традицией, упомянутой в подзаголовке. Сутью де­мократии Джефферсона, как понимает ее Конант, была тенденция к замещению аристократии благосостояния аристократией таланта, а не к ослаблению самого принципа аристократии. Конант разделался со всеми теми пышными ассоциациями, некогда связываемыми с идеалом "бесклассового общества". Этот оборот больше не отно­сился к демократии владельцев мелкой собственности, к союзу умст­венного и физического труда, к образовательному и воспитывающе­му характер воздействию практического опыта по управлению соб­ственностью и осуществлению прав гражданина или к надежде, что человек "вполне развернет свои собственные потенциальные задат­ки". Им попросту обозначалось отсутствие наследственных приви­легий, "первостепенная важность" "наличия карьерных возможнос­тей, открытых для всех через получение высшего образования". Лин­кольн, как и Джефферсон, по мнению Конанта, именно так и пони­мали значение открытости возможностей. Традиция, заданная ими, "резюмировалась" замечанием Тернера по поводу "социальной мо­бильности", с одобрением Конантом цитируемым как "суть" его рас­суждения. "Высокий уровень социальной мобильности", утверждал он, является "сущностью бесклассового общества". Демократия не требует "единообразного распределения мировых благ и радикаль­ного уравнивания благосостояния". Чего она требует, так это "не­прерывного процесса, посредством которого власть и привилегии могут автоматически перераспределяться при смене поколений".

Приравняв открытость возможностей к подвижности по восхо­дящей, Коннант поднял вопрос, заложенный в самом понятии: сни­жается ли степень мобильности? Ответ его равно предсказуем: в ре­зультате "отмены фронтира" и "прихода современного индустриа­лизма" в Соединенных Штатах развилась "наследственная аристо­кратия богатства". Единственный способ "восстановления социаль­ной мобильности" — это формирование системы образования как заменителя фронтира, "грандиозной машины" для перераспределе­ния открытости возможностей. Государственное образование, счи­тал Конант, имеет в себе "огромный потенциал развития". Оно могло бы служить "социальным орудием нового типа" — при условии, ко­нечно, что оно будет перепланировано согласно ясному социально­му замыслу. Его целью должно быть определение молодых людей к избранию поприщ, соответствующих их способностям. Детально раз­работанные "методы тестирования" вкупе с "много более добросо­вестным и избирательным педагогическим руководством" позволят системам образования отсеивать работников физического труда от ра­ботников труда умственного. "Диверсифицированная" система обра­зования гарантирует, что контингенты специалистов в различных обла­стях деятельности будут пополняться представителями "всех экономи­ческих уровней", не поощряя при этом нереальных ожиданий. Лишь меньшинство будет квалифицировано для профессиональной работы. "Родителям, ждущим чудес,… нужно напомнить об ограничениях, на­лагаемых природой". Никто не ждет от спортивного тренера, что он сделает "футбольного чудо-игрока" из "недоразвитого" "колченогого" юнца, так что не резон требовать и от школьных учителей сотворения подобных чудес в классной комнате.

Трудно было бы подыскать лучший, чем эссе Конанта, пример того жалкого взгляда на демократию, который восторжествовал в наше время. Во имя "джефферсонианской традиции", имевшей в виду об­щество знающих, изобретательных, ответственных и способных к са­моуправлению граждан, Конант предлагает попросту способ обеспе­чения кругооборота элит. Он не видел в демократии ничего, кроме системы пополнения руководящих кадров. Его программа – "соци­альная мобильность через образование" — также содержит тот ирони­ческий момент, что, хотя она предполагает жесткое разделение физи­ческого и умственного труда и социальную иерархию, в которой те, кто работает руками, занимают низшее место, сама она мыслилась как способ установления "бесклассового общества". 8Даже не задумыва­ясь о внутренней нелепости своего предприятия, Конант пытался свес­ти воедино идеи, извлеченные из совершенно несовместимых облас­тей рассуждения. Когда он смешивает "социальную мобильность" и "бесклассовое общество", попытки смешать воду и масло кажутся детской забавой.

Исторически понятие социальной подвижности было ясно сфор­мулировано, лишь когда люди больше не могли отрицать существо­вание униженного класса работающих по найму и связанных с этой деятельностью пожизненно – т. е. лишь когда от перспективы бес­классового общества окончательно отказались. То представление, что эгалитарным целям могло было бы послужить "восстановление" вер­тикальной подвижности, выдавало базовое непонимание. Высокий уровень подвижности ни в коем случае не противоречит системе расслоения, при которой власть и привилегии сосредоточиваются в руках правящей элиты. По сути, кругооборот элит укрепляет сам принцип иерархии, снабжая элиты свежими талантами и узаконивая ее верховенство как устанавливающееся скорее по заслугам, нежели по рождению.

Правда в том, что наше общество "очень расслоено и очень подвижно", пользуясь словами Уэнделла Берри. Мало свидетельств того, что степень вертикальной подвижности снизилась. Напротив, основная часть обширных социальных исследований довольно по­следовательно наводит на заключение, что степень подвижности ос­тавалась более-менее постоянной с самой Гражданской войны. ' В течение этого же самого времени, однако, концентрация корпора­тивной власти, спад мелкого производства, разделение производства и потребления, увеличение доли живущих на пособие, специализа­ция знания, размывание круга ответственности и гражданских прав превратили Соединенные Штаты в общество, где классовые перего­родки заходят куда глубже, чем в прошлом. Честолюбие больше не стремится к "грамотности". "Пойти вверх", как говорит Берри, это, кажется, единственный барыш, за каким стоит гнаться. "Не помыш­ляют улучшиться, усовершенствовавшись в том, что делают, или взяв на себя некую меру публичной ответственности, заботу о местном состоянии дел; думают о том, как бы улучшить собственное положе­ние … "пойдя вверх", на "место повышенной важности"".

Берри берет этот последний оборот из мемуаров, написанных Джастином Смитом Морриллом в 1872 году, где Моррилл объясняет цели, преследуемые носящим его имя законодательством 1862 года — законодательством, устанавливающим систему государственной под­держки учебных заведений для "преподавания сельскохозяйствен­ных и технических наук". Закон Моррилла, как понимает его Берри, может быть рассмотрен двояко: как осуществление традиции Джеф-ферсона и начало ее свертывания. С одной стороны, он предназна­чался для того, чтобы отбивать охоту "к краткосрочному владению и немедленным поискам новых пристанищ" – обыкновениям, связан­ным с эксплутативными разорительными моделями хозяйствования и ведущим к "быстрому вырождению почвы". Иными словами, он был предназначен для сдерживания мобильности, а не содействия ей. С другой стороны, он также представлялся направленным на подъем сельскохозяйственной деятельности до профессионального уровня. Моррилл возражал против "монополии на образование", осуществляемой гуманитарными колледжами, на том основании,что она ограничивает "число возможных кандидатов на занятие мест большой важности на частной или государственной службе ограниченным коли­чеством выпускников неориентированных на подготовку к практичес­кой деятельности учебных заведений (literary institutions)". Как указыва­ет Берри, намерения Моррилла были двойственными. Он хотел "пре­вознести полезность" тех, "кто трудом зарабатывает свой хлеб", но, как видится, то, что он на самом деле славит, это статус специалиста. "Повы­шает ли образование их полезность, улучшая качество осуществляемой ими работы или умножая вероятность их выдвижения на "места боль­шой важности"?"

Проводимый Берри разбор позиции Моррилла определяет са­мый важный выбор, какой должно сделать демократическое обще­ство: следует ли поднимать общий уровень компетентности, энер­гии и приверженности – "добродетели", как ее называли в более ранней политической традиции, — или попросту содействовать рас­ширению круга кандидатов для набора элит. Наше общество, оче­видно, избрало второй путь. Оно отождествило возможность удачи с подвижностью по восходящей и сделало подвижность по восходя­щей исключительной целью социального поведения (policy). Дис­куссия по проблеме поддержания представительства показывает, как глубоко это патетически ограниченное пред­ставление об открытости возможностей вошло в общественный дис­курс. Политика, ориентированная на пополнение класса специалис­тов и управленцев из числа меньшинств, сталкивается с сопротивле­нием не потому, что она укрепляет главенствующее положение это­го класса, а оттого, что ослабляет принцип меритократии. Обе сто­роны черпают свои доводы из одних и тех же оснований. И те и другие считают открытость карьерного поприща для таланта прин­ципиальным для демократии моментом, тогда как на самом деле карьеризм скорее ведет к подрыву демократии, разводя знание и практический опыт, обесценивая тип знания, полученного из опыта, и порождая социальные условия, при которых наличие каких-либо знаний у обыкновенных людей вообще не предполагается. Власть специализированных экспертных советов — логичный результат про­ведения политики, приравнивающей открытость возможностей к от­крытому доступу на "места большой важности" – это полная проти­воположность демократии, как ее понимали те, кто видел в этойстране "последнюю, лучшую надежду земли".

ГЛАВА IV

ЗАСЛУЖИВАЕТ ЛИ ДЕМОКРАТИЯ ТОГО, ЧТОБЫ ВЫЖИТЬ?


Растущая обособленность элит означает, наряду с прочим, что поли­тические идеологии утрачивают какое-либо отношение к заботам обычных граждан. Поскольку политическая дискуссия как правило остается внутренним делом так – и метко – называемого "говоряще­го сословия", она всё более замыкается на себе и формализуется. Идеи запускаются и вновь идут в оборот как сигнальные слова или как стимулы условных рефлексов. Старый спор между левыми и пра­выми истощил свою способность прояснять проблемные темы и пре­доставлять достоверную карту реальности. В некоторых кругах сама идея реальности стала сомнительной — возможно, потому, что гово­рящее сословие обитает в искусственном мире, где симуляция реаль­ности занимает место самих вещей.

Во всяком случае, идеологии как левого, так и правого крыла ныне настолько закоснели, что новые идеи мало впечатляют их при­верженцев. Преданные партийцы, вовсе отворачиваясь от доводов и событий, которые могли бы поставить под вопрос их собственные убеждения, больше не пытаются вовлечь своих противников в дис­куссию. Круг их чтения составляют, по большей части, произведе­ния, написанные с позиций, тождественных их собственным. Вместо того, чтобы попытаться разобраться с нетрадиционными аргумен­тами, они довольствуются тем, что отграфляют их как ортодоксаль­ные или еретические. Разоблачение идеологических уклонов, прак­тикуемое обеими сторонами, поглощает энергию, которую можно было бы вложить в самокритику, убывание каковой способности есть вернейший знак угасающей интеллектуальной традиции.

Идеологи правых и левых, вместо того чтобы обращаться к со­циальным и политическим событиям, ставящим под вопрос обще­принятые пиететы, предпочитают обмениваться обвинениями в фа­шизме и социализме – вопреки тому очевидному факту, что ни фа­шизм, ни социализм не представляют волны будущего. Их взгляд на прошлое так же искажен, как их видение грядущих дней. Они усердно проигнорировали аналитический потенциал тех методов социально­го комментария, что сформировались во второй половине 19-го века, когда сделалось ясно, что мелкая собственность исчезает и люди на­чали себя спрашивать, могут ли добродетели, ассоциировавшиеся с институтом собственности, быть сохранены в какой-то другой фор­ме в экономических условиях, при которых, как то представлялось, сам этот институт оказывался устаревшим.

Перед Гражданской войной в широком диапазоне политичес­ких мнений бытовало общее согласие по тому вопросу, что демокра­тия не имеет будущего для нации, чья экономика характеризуется преобладанием наемного труда. Возникновение после войны устой­чивого класса работающих по найму было глубоко тревожащим об­стоятельством, которое беспокоило комментаторов американской политики куда более глубоко, чем мы это себе представляем. Аграр­ные течения, достигшие высшей точки своего развития с образова­нием Народной партии, были не одиноки в своих попытках сохране­ния мелкого производства практикой кооперативной купли-прода­жи. Либералы – такие, как Э. Л. Годкин, влиятельный редактор "Нейшн" и "Нью-Йорк Ивнинг Пост" – также поддерживали коопе­ративное движение, пока не обнаружили, что его успех зависит от правительственного регулирования кредитования и банковского дела. В самом начале 20-го века синдикалисты и профсоюзные (guild) со­циалисты в Европе предлагали смелые и изобретательные (пусть, в конечном счете, и не работающие) решения проблемы наемного труда, тогда как социал-демократы капитулировали перед"логикой истории" – якобы неизбежным движением к централизации исоот­ветствующим сведением гражданина к единице потребления.

Даже в Соединенных Штатах, где сильное синдикалистскоедви­жение так и не развилось, вопросы, поднимаемые синдикалистами, тем не менее, породили во время так называемой прогрессистской эпохи немало дискуссий. Прогрессистская мысль оказалосьживой и будила ответные мысли именно потому, что она столь вомногом противостояла политическим ортодоксиям, связывавшимсебя с иде­ей прогресса. Ряд влиятельных прогрессистов отказывалисьсогла­шаться с разделением общества на просвещенный и трудящийсяклас­сы как ценой прогресса. Не воспринимали они и государствовсеоб­щего благоденствия как единственный способ защититьинтересы рабочих. Они отдавали должное серьезности того возражениякон­серваторов, что благотворительные программы будут способствовать развитию "чувства зависимости", пользуясь словами Херберта Кроли, но отвергали утверждение консерваторов о том, что "единст­венная надежда наемных рабочих — это стать владельцами собствен­ности". Часть ответственности за "управление деловой механикой современной жизни", утверждал Кроли, должна быть передана ра­бочему классу – или, вернее, изъята рабочими у их нанимателей, поскольку их "независимость .. .немногого будет стоить", будучи "вру­чена им сверху государством или объединением нанимателей".

Согласно общепринятым нормам мудрости – разделяемым как левыми, так и правыми, — мы живем в обществе взаимозависимости, где добродетель полагания на собственные силы стала таким же ана­хронизмом, как и мелкое производство. Популистская традиция, как я ее понимаю, оспаривает этот взгляд. Независимость, а не взаимоза­висимость — вот популистский пароль. Популисты считали полага-ние на собственные силы (что, конечно, не исключает сотрудничест­ва в политической и экономической жизни) самой сущностью демо­кратии; добродетелью, необходимость которой всегда остается не­преходящей. Их оппозиционирование крупномасштабному произ­водству и политической централизации было связано с тем, что они ослабляют в людях уверенность в своих силах и отбивают охоту при­нимать ответственность за свои поступки. Правомерность этого бес­покойства сегодня как никогда ранее подтверждается нынешней рас­пространенностью культа жертвы и той важной ролью, что ему отво­дилась в недавних кампаниях за социальные реформы. Сила движе­ния за гражданские права, которое может пониматься как часть попу­листской традиции, в том и заключалась, что оно принципиально отка­зывало жертвам угнетения в притязании на привилегированное мо­ральное положение. Мартин Лютер Кинг в теологии своего социаль­ного евангелия выказывал себя либералом; но настаивая на том, что чернокожие должны взять ответственность за свою жизнь на себя, и воздавая хвалу частным буржуазным добродетелям: способности к тяжелому труду, трезвости ума, самоусовершенствованию, – он был популистом. Если движение за гражданские права было торжеством демократии, то это потому, что руководящее участие в нем Кинга пре­образило униженных людей в активных, исполненных самоуважения граждан, заново обретших для себя достоинство в ходе защиты своих конституционных прав.

Кинг обладал более объемлющим пониманием демократии, чем многие демократы, и это более широкое понимание также составляет часть популистского наследия. Когда Уолтер Липпман в 1920-х гг. выступил с утверждением, что общественное мнение неизбежно пло­хо осведомлено и что правление лучше предоставить специалистам, Джон Дьюи по праву оспаривал эту позицию. Для Липпмана демо­кратия не значила чего-либо большего, чем общедоступность жи­тейских благ. Для Дьюи же она должна была строиться на "принятии ответственности" обыкновенными мужчинами и женщинами, на "по­следовательном и гармоничном развитии ума и характера". Но то, что он не сумел объяснить, это вопрос, как же именно ответствен­ность сможет утвердить себя в мире господства гигантских органи­заций и средств массовой коммуникации. Классики теории демокра­тии сомневались, сможет ли самоуправление действовать достаточ­но эффективно на уровне, уже не являющемся локальным, – отсюда их приверженность к идее как можно большего развития областни­чества. Дьюи сам уповал на "возвратное движение … к исконной локальности человечества", но не мог поведать своим читателям, как подобный возврат может произойти, поскольку принимал неизбеж­ность централизации как само собой разумеющееся, а вместе с тем и "распада семьи, церкви и круга соседства".

Полемика Дьюи и Липпмана высвечивает беспокоящий нас во­прос: подразумевает ли демократия высокие стандарты личного по­ведения. Не в пример многим современным либералам, Дьюи одно­значно отвечал, что да – подразумевает. В Общественности и ее проблемахон с тревогой отмечал, что "преданность и уважение, некогда характеризовавшие людей, дававшие им опору, цель и цель­ность взгляда на жизнь, едва ли не вовсе исчезли". Проблема, обозна­чаемая заглавием книги,, состояла в том, как их восстановить. Как и другие прогрессистские мыслители, особенно Чарльз X. Кули, Дьюи был увлечен задачей опровержения критиков демократии, утверж­давших, что она пестует посредственность, самопопустительство, чрезмерную любовь к комфорту, неряшливость в работе и трусли­вое приспособленчество к господствующим взглядам. Та идея, что демократия несовместима с состоянием превосходства, что высо­кий критерий по сути своей имеет элитарный характер (или, как мы сегодня сказали бы, расистский, сексистский и т. д.), всегда оказыва­лась лучшим доводом против нее. К несчастью, многие демократы втайне (или не столь уж втайне) разделяют это мнение и, стало быть, не способны отстаивать противное. Вместо этого они отделываются утверждением, что мужчины и женщины при демократии своей терпимостью наверстывают то, что проигрывают в личностном плане.

Новейшей вариацией на эту знакомую тему, ее reductio ad absurdum,оказывается то утверждение, что уважение к культурному разнообразию возбраняет нам навязывание выработанных привиле­гированными группами стандартов жертвам угнетения. Этой идей столь очевидно предлагается готовый рецепт всеобщей некомпетент­ности (или, по крайней мере, гибельного разрыва между классами компетентных и компетентных), что она быстро перестает вызывать к себе какое бы то ни было доверие, которым она могла бы пользовать­ся, если наше общество (в виду его богатства землей и другими при­родными ресурсами в сочетании с хронической нехваткой рабочей силы) допускало бы более мягкий подход в отслеживании некомпе­тентности. Множащиеся свидетельства повсеместной неэффективо-сти и продажности, упадок американской производительности труда, погоня за спекулятивными барышами за счет промышленного про­изводства, износ материальной инфраструктуры нашей страны, убо­жество жизни в наших захваченных преступностью городах, тревож­ный и постыдный рост нищеты и увеличивающаяся несоразмерность между нищетой и богатством, в моральном смысле непристойная, а в политическом гремучая, – эти тенденции, зловещее значение кото­рых более нельзя не замечать или утаивать, дали новый толчок исто­рическим дебатам о демократии. В момент своего блистательного торжества над коммунизмом у себя дома демократия попадает под тяжелый обстрел, и критика неизбежно будет усиливаться, если по­рядок вещей и далее будет разрушаться с нынешней скоростью. Фор­мально демократические установления не гарантируют реально дей­ствующего общественного строя, как мы знаем на примере Индии и Латинской Америки. Когда условия жизни в американских городах начнут приближаться к условиям жизни в странах "третьего мира", демократии предстоит утверждать себя заново.

Либералы всегда занимали ту позицию, что демократия может обойтись без гражданской доблести. Согласно этому ходу мысли, либеральные установления, а не нравы граждан, вот что приводит демократию в действие. Демократия — это правовой строй, дающий людям возможность уживаться при их различиях. Нависший кризис компетентности и гражданского доверия затягивает плотной пеленой сомнения то удобное предположение, что установления, а не нравы, обеспечивают необходимое для демократии достоинство. Кризис компетентности указывает на необходимость произвести ревизию в понимании американской истории, которой было бы выявлено, до какой степени либеральная демократия жила темным капиталом моральных и религиозных традиций, предшествовавших подъему либерализма. Вторым элементом этого ревизионизма оказывается повышенное уважение к до сих пор остававшимся в небрежении традициям мысли, берущим начало в классическом республиканиз­ме и в ранней протестантской теологии, никогда не питавших никаких иллюзий о пренебрежимости гражданской добродетелью. Чем боль­ше мы начинаем ценить те приверженность и уважение, что когда-то давали "опору, цель и цельность взгляда на жизнь", тем больше нам придется обращаться за наставлением к мыслителям – Эмерсону, Уитмену, Броунсону, Готорну, Джосии Ройсу, Кули, Дьюи, Рэндолфу Бурну, – которые понимали, что демократия должна символизиро­вать запрос на нечто большее, нежели просвещенное своекорыстие, "открытость" и практика терпимости.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16