Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Восстание элит и предательство демократии

ModernLib.Net / Политика / Лэш Кристофер / Восстание элит и предательство демократии - Чтение (стр. 1)
Автор: Лэш Кристофер
Жанр: Политика

 

 


Лэш К.

Восстание элит и предательство демократии.


Cодержание.

I.   Введение: Демократическая болезнь

Часть 1: Углубление социальных разделенийII. Восстание элит

III Открытые возможности в стране обетованной. Социальная подвижность или демократизация компетентности?       …..

IV.       Заслуживает ли демократия того, чтобы выжить?

V.          Коммунитаризм или популизм?

Этика сострадательности и этика уважения   .

Часть 2: Упадок демократического дискурса

VI. Беседа и искусство жить в городах

VII. Расовая политика в Нью-Йорке

Выпад против общего стандарта    .

VIII.  Начальные школы.

Хорас Манн и преступление против воображения

IX.   Утраченное искусство спора

X.   Университетский псевдорадикализм

Шарада "субверсии".         ….

Часть 3: Темная ночь души

XI.  Упразднение стыда …..

XII.  Филип Рифф и религия культуры.

XIII. Человеческая душа при секуляризме

Примечания       ……

Библиография    ……

От редактора      ……

Для Роберта Уэстбрука




ВВЕДЕНИЕДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ БОЛЕЗНЬ

Благодарности

Поскольку, в силу различных обстоятельств, написание этой книги давалось мне нелегко, я, более чем обычно, обязан тем, что мне это удалось, помощи советом и поддержкой со стороны других людей. Моя дочь Бетси сделала большую часть работы по набору текста и оказывала неоценимую помощь в его редактуре, зачастую пренебрегая при этом собственными делами. Сьюзан Уок также откладывала свои собственные дела, чтобы набрать несколько разделов моего манускрипта. Нэлл, моя жена, взяла на себя труд по моему — несколько запоздалому – обучению пользованию компьютером; без этой полезной машины, к работе с которой я бы так и не подступился без ее руководства, эта книга не была бы закончена в назначенный срок. Кроме этого, неоценимо ее участие в редактуре и корректуре моих первоначальных – и весьма далеких от совершенства – вариантов текстов.

Роберт Уэстбрук, Ричард Фокс, Уильям Р. Тэйлор, Уильям Лич и Леон Финк взяли на себя работу по читке завершенной книги. Здесь же можно было бы упомянуть еще многих, читавших ее заглавное эссе и оказывавших мне поддержку в критические минуты. Наконец, я чрезвычайно обязан моему редактору – Хэнингу Гатмену – за его неизменную помощь советом и поддержкой.

Варианты некоторых из опубликованных в этой книге эссе ранее уже публиковались в различных изданиях: «Упразднение стыда» и «Филип Рифф и религия культуры» – в New Republic;«Коммунаризм или популизм?» и «Человеческая душа при секуляризме» в Mew Oxford Review;«Расовая политика в Нью-Йорке» в Tikkun;«Беседа и искусство жить в городах» в Pittsburgh History;«Утраченное искусство спора» в Gannett Center Journal;«Заслуживает ли демократия того, чтобы выжить?» и «Университетский псевдорадикализм» в Salmagundi.Все эти тексты были существенным образом переработаны. К тому же, поскольку публиковались они, как правило, в не очень известных журналах, полагаю, что для большей части моих читателей это будет первая возможность познакомиться с ними.

Большая часть моих исследований, над которыми я работал в послед­нее время, так или иначе затрагивала вопрос, есть ли у демократии какое-нибудь будущее. Я полагаю, многие люди задаются тем же са­мым вопросом. Американцы гораздо менее, чем бывало, оптимис­тичны в отношении будущего, и не без веских на то оснований. Спад производства с последующей потерей рабочих мест; сокращение среднего класса; возрастающее число бедных; ползущая вверх пре­ступность; процветающая наркоторговля; упадок городов – дурным вестям нет конца. Никто не знает подходящего решения этих трудно­устранимых проблем; то же, что считается ныне политической дис­куссией, большей частью к ним даже не обращается. Яростные по­литические баталии ведутся по вопросам, имеющим второстепен­ное значение. Элиты, определяющие повестку дня, утратили точку соприкосновения с народом (гл. 2, Восстание элит).Нереалистиче­ский, искусственный характер нашей политики отражает ее оторван­ность от общественной жизни, равно как и тайное убеждение в том, что реальные проблемы не разрешимы.

Изумление Джорджа Буша, когда он впервые увидел электрон­ное сканирующее устройство на расчетном прилавке супермаркета, как вспышка молнии, обнаружило ту пропасть, что отделяет приви­легированный класс от остальной нации. Привилегированный класс был всегда, даже в Америке, но он никогда не находился в столь опас­ной изоляции от окружающей жизни. В 19-ом веке богатые семьи, и это было характерно, обосновывались оседло, часто на несколько поколений, в одной определенной местности. Для нации скитальцев устойчивость их местопребывания обеспечивала некоторую непре­рывность традиции. Старинные семьи могли быть распознаваемы как таковые, особенно в более старых городах на обоих побережьях, лишь потому, что они, отвергая кочевую привычку, пускали корни. Их настояние на неприкосновенности частной собственности уме­рялось теми принципами, согласно которым право собственности

не было ни абсолютным, ни безусловным. Предполагалось, что богат­ство налагает собой бремя гражданских обязанностей. Библиотеки, музеи, парки, оркестры, университеты, больницы и прочие муници­пальные блага являлись так же и многочисленными памятниками муд­рости и предприимчивости представителей высшего класса.

Конечно, в этой щедрости была и доля эгоизма: тем самым де­монстрировалось барственное положение, занимаемое в обществе богатыми, привлекались новые производительные силы и оказыва­лась поддержка родному городу в его утверждении над городами-соперниками. Рьяный городской патриотизм, в эпоху ревностного соревнования городов за превосходство друг над другом, оборачи­вался хорошим бизнесом. Важным, однако,   было то, что филантро­пия вовлекала элиты в жизнь ближних и в жизнь следующих поколе­ний. Соблазну уйти в исключительный мир немногих себе подобных противодействовало стойкое, в некоторых кругах пережившее даже разгул самоугодия Позолоченного Века, понимание того, что "блага все получили от своих предков", как выразил это Хорас Манн в 1846 году, и что, стало быть, "все, как будто дав присягу, обязаны передать сии блага, даже в преумноженном состоянии, потомству". Только "стоящее особняком, одинокое существо, … не имея связей с окру­жающей общиной", могло бы согласиться с "заносчивой доктриной абсолютного собственничества", по словам Манна, который гово­рил не только от себя, но и от лица значительного числа носителей общественного мнения старых городов большей части Новой Анг­лии и культурно ориентированных на Новую Англию территорий на старом северо-западе.

Из-за упадка старинных состояний и передаваемой с ними эти­ки ответственности перед городской общиной местная и региональ­ная привязанность сегодня прискорбно ослаблены. Подвижность капитала и образование всемирного рынка способствуют тому же. Новые элиты, включающие не только администрацию корпораций, но и представителей всех тех профессий, которыми осуществляется производство и манипулирование информацией — жизненным элик­сиром общемирового рынка – гораздо более космополитичны или, по крайней мере, более подвижны и склонны к перемене мест, неже­ли их предшественники. Сегодня продвижение на деловом и профес­сиональном поприще требует готовности последовать сладкоголо­сому зову удачи, куда бы она ни звала. Те, кто сидит дома, упускают шанс продвинуться наверх. Успех никогда не был так тесно связан с мобильностью – понятие, которое в 19-м веке лишь маргинально фи­гурировало в определении открытой возможности (гл. 3, Открытая возможность в земле обетованной).Утверждение его значимости в 20-м веке является важным признаком размывания демократическо­го идеала, которым более не имеется в виду общее равенство усло­вий, но лишь выборное продвижение представителей низов в класс управленцев и специалистов.

Честолюбивые люди понимают, что кочевой образ жизни это цена продвижения наверх. Цену эту они с радостью платят, посколь­ку представление о доме связывается у них с надоедливыми родст­венниками и соседями, мелкими дрязгами и косностью общеприня­того. Новые элиты восстают против "срединной Америки", как они ее видят: народ, технологически отсталый; политически реакцион­ный; с моралью, подавляющей половой инстинкт; самоуверенный и самодовольный, плоский и пошлый. Те, кто жаждет влиться в ряды новой аристократии интеллекта, склонны скапливаться на побережь­ях, развертываясь спиной к средоточью страны и культивируя связи с международным рынком скорого оборота, роскоши, моды и поп-культуры. Это еще вопрос, считают ли они себя американцами вооб­ще. Безусловно, патриотизм занимает не самое высокое место в их иерархии добродетелей. "Мультикультурализм", с другой стороны, безукоризненно им подходит, рождая приятный образ мирового ба­зара, где можно, не проявляя разборчивости, отведать экзотической кухни, экзотических стилей одежды, экзотической музыки, экзотиче­ских племенных обычаев, и где ни о чем не спросят и подписываться ни за что не потребуют. Новые элиты — дома, лишь когда они в разъез­дах, – по пути на совещание высокого уровня, торжественную разда­чу новых привилегий, международный кинофестиваль или неизве­данный еще курорт. Их взгляд, по сути, это взгляд туриста на мир, – не совсем та перспектива, что укрепляла бы страстную приверженность демократии.

В Истинном и единственном раея постарался восстановить в ее правах традицию демократической мысли – назовите ее популист­ской за неимением лучшего определения – ныне выпавшую из упо­требления. Один из обозревателей удивил меня, посетовав, что в кни­ге ничего не сказано о демократии (недоразумение, которое я, наде­юсь, рассеял в главе 4, Заслуживает ли демократия того, чтобы выжить?).То, что он мог таким образом проглядеть смысл книги, само по себе говорит нам кое-что о нынешней культурной атмосфе­ре. Оно показывает, насколько мы запутались в понимании смысла демократии, насколько отошли от тех начал, на которых была основа­на эта страна. Это слово стало попросту служить описанием тера­певтического государства. Говоря о демократии сегодня, мы подра­зумеваем, и редко, когда это не так, демократизацию "самооценки". Ходкие ныне слова-лозунги: разнообразие, сострадательность, уполномочие, управомочие –выражают томительную надежду, что глубокие разногласия в американском обществе можно преодолеть с помощью доброй воли и санированной речи. Нас призывают при­знать, что все меньшинства имеют право на уважение не по делам и заслугам своим, а заслуживают его своими страданиями в прошлом. Сострадательное внимание, говорят нам, каким-то образом поднимет их мнение о себе; запрещение расовых эпитетов и других видов бран­ной речи сотворит чудо с их внутренним ощущением. С нашей все-поглощенностью словами мы потеряли из виду жесткие факты, кото­рые не смягчить простым приукрашиванием представления людей о самих себе. Что толку жителям Южного Бронкса от насаждения рече­вых кодов в элитарных университетах?

В первой половине 19-го века большинство тех, кто сколько-ни­будь над этим задумывался, предполагали, что демократия должна строиться на широком распределении собственности. Они понима­ли, что крайности богатства и бедности могут оказаться роковыми для демократического эксперимента. Их страх толпы, иногда преврат­но толкуемый как аристократическое презрение, основывался на наблюдении, что уничиженный рабочий класс, раболепный и озлоб­ленный одновременно, лишен тех умственных и личностных качеств, которые являются определяющими для демократической граждан­ственности. Они считали, что демократические навыки — умение полагаться на себя, ответственность, инициатива – лучше приобре­таются в занятиях каким-нибудь ремеслом или в распорядительстве небольшой имущественной собственностью. "Компетенцией" (competence), в их употреблении этого слова, обозначались одновре­менно и сама собственность, и разумение, и предприимчивость, тре­буемые для управления ею. Таким образом, сам здравый смысл под­сказывал, что демократия работает лучше всего, когда собственность разделена как можно более широко между гражданами.

Существо дела можно сформулировать и более широко: демо­кратия работает лучше всего, когда мужчины и женщины сами занимаются своими собственными делами, с помощью своих друзей и соседей, вместо того, чтобы зависеть от государства. Не то чтобы следовало ставить знак равенства между демократией и жестким ин­дивидуализмом. Полагаться на себя не означает быть самодостаточ­ным. Самоуправляемые общины, а не индивиды, являются базовы­ми элементами демократического общества, как я утверждаю в гла­вах 5 {Популизм или коммунитаризмТ),6 (Беседа и искусство житьI городах)и 7 (Расовая политика в Нью-Йорке).Именно упадок )тих общин, более чем что-либо другое, ставит будущее демократии под вопрос. Торговые центры в пригородах никак не заменяют круга соседства. Та же самая схема развития повторялась в городах один за другим, с равно необнадеживающими результатами. Бегство населе­ния в пригороды с последующей утечкой промышленности и умень­шением рабочих мест оставили наши города без средств. По мере того, как истощается налоговая база, исчезают государственные служ­бы быта и городские удобства. Попытки оживить город, возводя двор­цы съездов и спортивные сооружения, задуманные для привлечения туристов, лишь делают контраст между богатством и бедностью еще более разительным. Город становится неким базаром, но предметы роскоши, выставленные напоказ в его модных и дорогих магазинах, его гостиницы и рестораны, оказываются недоступными для боль­шинства жителей. Некоторые из них обращаются к преступлению как к единственному пути доступа в мир роскошного блеска, соблаз­нительно афишируемого в качестве американской мечты. Тем вре­менем, тех, у кого устремления поскромнее, давят высокой арендной платой, и превратной политикой разрушения этнического круга со­седства, якобы стоящего на пути расовой интеграции.

Популизм, как я его понимаю, никогда не был исключительно идеологий аграриев. Популизму рисовалась нация не одних ферме­ров, но и ремесленников и торговцев. Нет непримиримости и в его противостоянии урбанизации. За пятьдесят лет, предшествовавших Первой мировой войне, быстрый рост городов, приток иммигран­тов и закрепление наемного труда в виде нормы бросили демокра­тии грозный вызов, но реформаторы-урбанисты, такие как Джейн Аддамс, Фредерик К. Хоу и Мэри Паркер Фоллитт, верили, что демо­кратические установления смогут приспособиться к новым услови­ям городской жизни. Хоу схватывал самую суть так называемого прогрессистского движения, когда именовал город "надеждой демократии". Городские соседские общины, как оказалось, воссоздавали условия жизни маленького городка, с которым в 19-м веке ассоции­ровалась демократия. В городе складывались новые формы объеди­нений, прежде всего профсоюз, вместе с присущим ему бодрым гражданским духом.

Конфликт между городом и сельской местностью, эксплуатиро­вавшийся демагогами-нативистами, которые изображали город кло­акой всех зол, по большей части был кажущимся. Лучшие умы все­гда понимали, что город и сельская местность дополняют друг друга и что здоровый баланс между ними является важной предпосылкой благого общества. Лишь когда город стал мегаполисом – после Вто­рой мировой войны, – этот баланс нарушился. Само различие меж­ду городом и сельской местностью стало бессмысленным, когда ос­новная форма поселения перестала быть городской или сельской, еще того меньше синтезом их обеих, став разбросанной бесформен­ной конгломерацией без четко определяемых границ, публичного пространства, и собственного лица. Роберт Фишмен убедительно доказал, что новая схема более не может адекватно описываться даже как пригородная, поскольку пригород, ранее жилой придаток горо­да, теперь взял на себя большую часть его функций. Город сохраняет остаточную значимость как родной дом крупных юридических фирм, рекламных агентств, издательских компаний, развлекательных пред­приятий и музеев, но круг соседских общин среднего класса, кото­рым поддерживалась крепкая городская культура, быстро исчезает. Простые реликты, наши города все больше поляризуются; специа­листы из верхней части среднего класса вместе с работниками сфе­ры услуг, прислуживающими им, лишь временно закрепляются в районах высокой арендной платы, баррикадируясь от нищеты и пре­ступности, угрожающей их поглотить.

Все это не сулит ничего хорошего демократии, но виды на буду­щее делаются еще мрачнее, если мы рассмотрим вырождение обще­ственной дискуссии. Демократия требует живого обмена идеями и мнениями. Идеи, так же как и собственность, должны распределять­ся как можно более широко. Однако многие из "лучших людей", как они думают о себе, всегда скептически относились к потенциальной способности рядовых граждан охватить сложный предмет и вынести о нем критическое суждение. Демократическая дискуссия, с их точ­ки зрения, слишком легко вырождается в соревнование крикунов, в котором голос рассудка лишь изредко оказывается услышанным.

Хорас Манн, умудренный в столь многих вещах, не сумел понять, что политическая и религиозная полемика имеет воспитательное зна­чение сама по себе, и поэтому попытался исключить вызывающие разногласия вопросы из программы начальной школы (гл. 8, Началь­ные школы).Его горячее желание избежать сектантских раздоров вполне понятно, но как раз наследие, им оставленное, может помочь объяснить убаюкивающее, выхолощенное, отупляющее качество ны­нешнего государственного образования.

Некоторым образом схожие оговорки в признании за обыкно­венными мужчинами и женщинами способности к рассуждению оказали воздействие и на формирование американского журнализ­ма (глава 9, Утраченное искусство спора).По мнению Уолтера Липп-мана, одного из пионеров современного журнализма, "всеведущий гражданин" в век специализации оказался анахронизмом. В любом случае, большинство граждан, полагает он, весьма мало заботит сущ­ность государственной политики. Назначение журналистики не в том, чтобы поощрять общественную дискуссию, а в том, чтобы снабжать экспертов информацией, которой можно было бы обосновывать разумные решения. Общественное мнение, утверждает Липпман, – в противовес Джону Дьюи и другим ветеранам прогрессистского дви­жения, – это слабая былинка. Оно формируется больше эмоцией, чем рассудочным суждением. Само понятие какой-то общественности (public) вызывало подозрение. Общественность, идеализируемая про­грессистами, общественность, способная к разумному руководству общественными делами, – "фантом". Она существовала лишь в вооб­ражении сентиментальных демократов. "Общественный интерес к про­блеме – писал Липпман – сводится к одному: тому, что должны быть правила… Общественность интересует закон, не законность; закон как способ действия, не его суть". Вопросы о сущности можно спокойно оставить экспертам, чей доступ к научному знанию создает у них им­мунитет против эмоциональных "символов" и "стереотипов", кото­рые подчиняют себе общественную дискуссию.

Утверждение Липпмана строилось на резком разграничении мнения и науки. Лишь последняя, полагал он, может претендовать на объективность. Мнение, с другой стороны, опирается на общие впе­чатления, предрассудки и принимает желаемое за действительное. Этот культ специализации оказал решающее влияние на развитие современной журналистики. Газеты могли бы служить приложения­ми к спорам в городских собраниях. Вместо этого они воспринялипревратный идеал объективности и свою задачу определили в том, чтобы пускать в оборот надежную информацию – то есть информа­цию такого рода, которая тяготеет не к тому, чтобы содействовать дискуссии, а к тому, чтобы обходить ее. Самое любопытное во всем этом, конечно, то, что хотя сейчас американцы и утопают в инфор­мации — благодаря газетам, телевидению и другим медиа, — обзоры регулярно сообщают об их постоянно падающей осведомленности в общественных делах. В "век информации" американский народ во­пиюще плохо информирован. Объяснение этого кажущегося пара­докса очевидно, хотя редко предлагается: будучи фактически исклю­ченными из общественной дискуссии на основании их неосведом­ленности, большинство американцев не видит пользы в информа­ции, которую им навязывают в таких огромных количествах. Они ста­ли почти столь же некомпетентны, как это всегда утверждали их крити­ки: напоминание, что сама дискуссия, и только лишь дискуссия, про­буждает желание полезной информации. В отсутствие демократичес­кого обмена большинство людей не имеют побудительного мотива к овладению знанием, которое сделало бы их полномочными граждана­ми.

Вводящее в заблуждение разграничение между знанием и мне­нием вновь появляется, в несколько иной форме, в полемике, кото­рой недавно был охвачен университет (гл. 10, Академический псевдо­радикализм).Эта полемика дошла до ожесточения, но не была дове­дена до конца, поскольку обе стороны разделяют одну и ту же не признаваемую ими посылку: что знание должно строиться на бес­спорных основаниях, дабы быть хоть сколь-нибудь весомым. Одна фракция — опознаваемая как левая, хотя ее точка зрения несет в себе мало сходства с традицией, которую она претендует защищать, — от­стаивает позицию, что крах "фундационализма" (foundationalism) дал возможность впервые увидеть, что знание – это лишь другое назва­ние власти. Главенствующие группы – белых мужчин-европоцент­ристов, в обычной формулировке, – навязывают всем остальным свои идеи, свой канон, свое прочтение истории, обслуживающее их самих. Их власть подавлять конкурирующие точки зрения якобы по­зволяет им требовать для их собственной партикуляристской идеоло­гии статуса универсальной, трансцендентной истины. Критическое уничтожение "фундационализма", по мнению академических левые, вскрывает ложность этих притязаний и делает возможным для групп, пораженных в правах, оспаривать господствующую ортодоксию на тех основаниях, что она служит лишь для того, чтобы указывать жен­щинам, гомосексуалистам и "людям с цветной кожей" их место. Дис­кредитировав правящее мировоззрение, меньшинства в состоянии заменить его своим собственным или, по крайней мере, гарантиро­вать равное количество часов на "черно-ориентированный" курс, феминистско-ориентированный курс, гомосексуалистско-, чироки-ориентированные курсы и на другие "альтернативные" идеологии. Как только знание отождествляется с идеологией, больше нет необхо­димости спорить с оппонентами на интеллектуальной почве или при­слушиваться к их точке зрения. Достаточно отвергнуть их как евро­поцентристов, расистов, сексистов, гомофобов — иными словами, как политически неблагонадежных.

Консервативные критики университета, встревоженные, оно и понятно, столь радикальным отказом от западной культуры, не могут найти способа ее защитить иначе, как взывая к той же самой посылке, крах которой навлекает нападки на классику: что признание опреде­ленных изначальных аксиом является непреложным условием досто­верного знания. К несчастью для их дела, сегодня уже невозможно воскресить те абсолютные истины, что когда-то, казалось, давали проч­ные основания для возведения надежных умственных построений. Поиски достоверности, ставшие навязчивой чертой современной мысли с тех пор, как Декарт попытался утвердить философию на нео­споримых суждениях, изначально уводили с верного пути. Как указы­вал Джон Дьюи, они отвлекали внимание от подлинного занятия фило­софии, попытки прийти к "конкретным решениям … о целях и сред­ствах регулирования практического поведения". В своей погоне за аб­солютным и неизменным философы с пренебрежением взирали на ограниченное во времени и обусловленное. "Практическая деятель­ность – как говорит об этом Дьюи – стала в их глазах, по своей сути, вещью низшего порядка". В картине мира западной философии "знать" оказалось в расколе с "делать", теория – с практикой, голова – с телом. Долгое влияние этой традиции окрашивает консервативную кри­тику университета. "Фундационализм", утверждают консерваторы, обеспечивает единственную защиту против нравственного и куль­турного релятивизма. Или знание держится на неизменных основа­ниях или человеческий род волен думать, что ему заблагорассудится . "Все распадается// не держит центр// Анархия спускается на мир". Консерваторы не устают цитировать Йейтса, желая показать, что происходит, когда изначальные аксиомы теряют свой полномочный вес. Волнения в академических сферах производятся, однако, не из отсут­ствия надежных основ, а из мнения (разделяемого, следует повто-~рить, обеими сторонами в этой дискуссии), что в их отсутствие един­ственно возможным выходом оказывается скептицизм, столь глубо­кий, что он становится неотличимым от нигилизма. То, что это, в действительности, не единственно возможный выход, было бы более чем очевидным для Дьюи; и оживление прагматизма как предмета исторического и философского исследования – одно из светлых пя­тен в беспросветной иначе картине -сохраняет некоторую надежду на возможность выбраться из академического тупика.

Поиск достоверности имеет более чем просто академический интерес. Он также вступает в жаркие споры об общественной роли религии. Здесь снова обе стороны, зачастую оказывается, разделяют одну и ту же посылку, в данному случае, что религия предоставляет надежный камень безопасности в непредсказуемой вселенной. Крах старых достоверностей, по мнению критиков религии, вот что делает невозможным (невозможным, по крайней мере, для тех, кто подвер­жен разъедающему влиянию современной эпохи) принимать рели­гию всерьез. Защитники религии тяготеют в своих доводах к той же самой предпосылке. Без системы непререкаемых догм, говорят они, люди теряют нравственные ориентиры. Добро и зло становятся бо­лее или менее неразличимы; все оказывается позволительным; пре­жние предписания безнаказанно попираются.

Подобные аргументы выдвигаются не только протестантскими проповедниками, но от случая к случая и светскими интеллектуала­ми, встревоженными угрозой моральной анархии (гл. 12, Филип Рифф и религия культуры).Вполне обоснованно эти интеллектуалы находят плачевным приватизацию религии, исчезно­вение вопросов религии из общественной дискуссии. Их позицию, однако, делают уязвимой несколько серьезных изъянов. Прежде всего, невозможно оживить религиозное верование просто потому, что оно служит полезной социальной цели. Вера исходит из сердца; ее нельзя вызвать по требованию. Нельзя, во всяком случае, ожидать от религии, что она предоставит исчерпывающий определяющий устав поведения, который решит любой спор и разрешит любое сомнение. Именно это предположе­ние, что весьма любопытно, и влечет за собой приватизацию религии. Те, кто хочет выставить религию за рамки общественной жизни, утверждают, что религиозное верование, по самой природе вещей, предает верующего во власть непререкаемых догм, которые внепо-ложны доводам рассудка. Они, эти скептики, также воспринимают религию как корпус несокрушимых догм, которые верующим зака­зано подвергать сомнению. Те же самые качества, что придают рели­гии привлекательность для тех, кто сожалеет об ее упадке, – безопас­ность, которую она якобы предоставляет на случай сомнения и смя­тения; утешение, которое ее приверженцы якобы извлекают из гер­метически закрытой системы, где ничто не оставлено без объясне­ния, – делает ее отталкивающей для светского ума. Оппоненты рели­гии идут со своими доводами дальше, утверждая, что она, по необхо­димости, способствует развитию нетерпимости, поскольку те, ктопривержены ей, воображают себя владельцами окончательных, ис­ключительных истин, непримиримых ни с какими другими притязаниями на правду. Дай им возможность, они неизменно будут стре­миться заставить всех признать то, что признают они. Просвещенные  хулители   религии   питают   подозрения,   чья   суть,   вкратце,   в том, что религиозная терпимость – это противоречие в терминах:  факт,    с    очевидностью    подкрепляемый    долгой    историей религиозных войн.

Без сомнения, этот пренебрежительный взгляд на религию, су­ществующий у нас долгое время, содержит не так уж мало правды. Однако он упускает из виду религиозный вызов самодовольству, со­ставляющий сердце и душу веры (гл. 13, Человеческая душа при се-куляризме).Вместо того, чтобы удерживать от поисков ответов на моральные вопросы, религиозное наставление с такой же легкостью может к ним побуждать, привлекая внимание к разрыву между ис­поведанием веры на словах и на деле; настаивая на том, что поверх­ностного соблюдения предписанных обрядов недостаточно для того, чтобы обеспечить спасение; и поощряя верующих подвергать со­мнению на каждом шагу их собственные мотивы. Далеко не способ­ствуя успокоению сомнений и тревог, религия зачастую имеет свой­ство углублять их. Она судит тех, кто исповедует веру, более сурово, нежели судит неверующих. Она требует от них нормы поведения столь высокой, что многие неизбежно не могут этому соответство­вать. Ей ненадолго хватает терпения с теми, кто придумывает оправ­дания для себя – искусство, в котором американцы непревзойденны. Если она нисходит в конечном счете к человеческой слабости и безумию, то это не потому, что она их не замечает или приписывает их исключительно неверующим. Для тех, кто принимает религию все­рьез, вера – это бремя, а не самодовольная претензия на некое при­вилегированное духовное положение. Поистине, фарисейство ско­рее встретишь среди скептиков, чем среди верующих. Духовная со­бранность как защита от самодовольства есть самая суть религии.

Поскольку светское общество не осознает нужды в подобной собранности, оно превратно понимает природу религии: утешать — да, но прежде всего — бросать вызов и ставить лицом к лицу. Со светской точки зрения, первейшей духовной заботой является не са­модовольство, а "самооценка" (гл. 11, Упразднение стыда).Боль­шей частью наша духовная энергия как раз и уходит на то, что мы ополчаемся против стыда и вины, цель чего — дать людям "почувст­вовать, что они хорошие". Церкви сами вовлеклись в это терапевти­ческое упражнение, назначенное, главным образом, во благо – теоре­тически, по крайней мере, – тем истязуемым меньшинствам-жерт­вам, которых систематически лишала самоуважения полная злодея­ний история угнетения. В чем эти группы нуждаются, согласно всеми принятой точке зрения, так это в духовном утешении, доставляемом догматическим утверждением их коллективной идентичности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16