Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Восстание элит и предательство демократии

ModernLib.Net / Политика / Лэш Кристофер / Восстание элит и предательство демократии - Чтение (стр. 3)
Автор: Лэш Кристофер
Жанр: Политика

 

 


Число учащихся в классе здесь относительно невелико; общение с одноклассниками оказывает на их мышление стимулирующий характер. Родители водят их по музеям и культур­ным мероприятиям, открывают им свет, отправляя в заграничные путешествия, и обучают музыке. Дома у них – способствующие обучению книги, образовательные игрушки, познавательные ви­деопленки, телескопы и персональные компьютеры с самыми по­следними учебно-образовательными программами".

Эти привилегированные молодые люди получают высшие бал­лы в " лучших мира", превосходство которых дока­зывается их способностью привлекать огромное число иностран­ных студентов. По мнению Райха, в этой космополитичной среде они преодолевают свои провинциальные представления, препятствую­щие творческому мышлению. "Скептичные, любознательные, твор­ческие", они становятся решателями проблем par excellence,не те­ряясь перед вызовами любой сложности. В отличие от тех, кто занят трудом, требующим отупляющих механических навыков, они любят свою работу, занимаясь которой, до конца жизни приобретают зна­ния в бесконечных экспериментах.

В отличие от интеллектуалов старого образца, имевших склон­ность в своей работе держаться особняком и ревниво-собственни­чески относиться к своим идеям, работники умственного труда но­вой эпохи – производители высококачественных "прозрений" в са­мых разнообразных областях: от торговли и финансов до искусства и культуры развлечения — лучше действуют в команде. Емкость их "по­тенциала к сотрудничеству" благоприятствует "системному мыш­лению" — способности видеть проблему во всей ее целостности, вос­принимать плоды коллективного экспериментирования и "различать более общие планы причин, следствий и взаимосвязей". Поскольку их работа так сильно зависит от своего "сетевого" характера, то селят­ся они в "географически обособленных местах сосредоточения", обитаемых людьми вроде них. Эти привилегированные общины – Кем­бридж, Силикон-Вэлли, Голливуд – становятся "на диво жизнестойки­ми" центрами художественного, технического и учредительского пред­принимательства. Для восторженных глаз Райха они представляются олицетворением интеллектуального успеха и хорошей жизни, пони­маемой как обмен "прозрениями", "информацией" и рабочими сплет­нями. Географическая концентрация производителей знания, как толь­ко она достигает критической массы, в качестве побочного продукта образует рынок труда для растущей группы "обслуживающего пер­сонала", удовлетворяющего их требования.

"Не случайно, что Голливуд стал домом для столь большого числа постановщиков голоса, тренеров по фехтованию, учителей танцев, театральных агентов и поставщиков фото –, звуковой и освети­тельной аппаратуры. Кроме этого, повсюду вокруг находятся ре­стораны именно с той атмосферой, какую предпочитают продю­серы, обхаживающие режиссеров, и режиссеры, обхаживающие сценаристов, и любой в Голливуде, обхаживающий любого дру­гого".

Всеобщий допуск в классовые ряды "творческих" людей лучше всего соответствовал бы райховскому идеалу демократического об­щества, но раз эта цель очевидно недосягаема, то почти не уступало бы этому идеалу, вероятно, и общество, состоящее из "знаковых ана­литиков" и свиты их прихлебателей. Эти последние, будучи сами сне­даемы мечтой о звездном статусе, до наступления лучших времен, в ожидании пока их самих не откроют, довольствуются жизнью под сенью звезд и симбиотически соединяются со стоящими над ними в непрестанном поиске какого-нибудь таланта, который можно было бы продать, каковые изыскания, как это становится ясным из образ­ной системы Райха, можно сравнить с ритуалом ухаживания. Можно было бы добавить и более желчное наблюдение: что круги власти -финансы, правительство, искусство, индустрия развлечений – захо­дят один на другой и становятся все более взаимозаменяемыми. Зна­менательно, что Райх обращается к Голливуду как к особо впечатля­ющему примеру "на диво жизнестойких" общин, которые выраста­ют везде, где только ни возникнет концентрация "творческих" людей. Вашингтон становится пародией на Мишурный Городок; правительственные чиновники отдаются эфирным волнам, в одночасье созда­вая видимость политических течений; кинозвезды становятся высо­коумными политиками, даже президентами; реальность и мнимую реальность становится все сложнее и сложнее различать. Росс Перо запускает свою президентсткую кампанию в "Шоу Лэрри Кинга". Звезды Голливуда играют важную роль в предвыборной кампании Клинтона и всем скопом слетаются на клинтоновскую инаугурацию, облекая всё блестящим мороком какой-то голливудской премьеры. Постоянные ведущие телепрограмм и тележурналисты становятся знаменитостями; знаменитости в мире развлечений берут на себя роль общественных критиков. Боксер Майк Тайсон публикует от­крытое письмо на трех страницах из тюрьмы в штате Индиана, где он отбывает шестилетний срок за изнасилование, осуждая "распнутие", которому президент подверг кандидата в помощники генерального прокурора по гражданским правам Лени Гинье. Перегревшийся в звездных лучах родсовский стипендиат Роберт Райх – новосветский пророк "абстракции, системного мышления, экспериментирования и сотрудничества" — занимает в администрации Клинтона неподхо­дящую должность секретаря по труду: распорядителя, другими сло­вами, в той категории занятости ("рутинного производства"), у кото­рой вовсе нет никакого будущего (по его же собственной оценке) в обществе, состоящем из "знаковых аналитиков" и "обслуживающего персонала".

Только в мире, где слова и образы имеют все меньшее сходство с вещами, которые они, как кажется, описывают, могло стать воз­можно, чтобы какой-то человек, вроде Райха, именовал себя, не впа­дая в иронию, секретарем по труду или с таким пылом писал об обществе, где правит цвет и блеск. Последний раз, когда "цвет и блеск" захватили управление страной, они ввергли ее в затяжную, нравст­венно разлагающую войну в Юго-Восточной Азии, от которой наша страна еще полностью не оправилась. Тем не менее, Райх, кажется, полагает, что новое поколение вундеркиндов сможет сделать для спо­тыкающейся американской экономики то, что поколение Роберта МакНамары не сумело сделать для американской дипломатии: вер­нуть, голой силой мозгов, то мировое первенство, недолго принадле­жавшее Соединенным Штатам после Второй мировой войны, и впос­ледствии потерянное не столько, конечно, из-за глупости, сколько из-за той самой самонадеянности – "самонадеянности силы", как бывало, сенатор Уильям Фулбрайт ее называл, – к которой "цвет и блеск" имеют прирожденное пристрастие.

Эту самонадеянность не следует путать с гордостью, характер­ной для аристократического сословия, которая опирается на наследие древнего рода и на долг защищать его честь. Ни мужество с рыцарст­вом, ни каноны куртуазной, романтической любви, с которой сии цен­ности тесно сопряжены, не находят себе места в картине мира этих представителей "цвета" и "блеска" общества. Меритократия не боль­ше полагается на рыцарство и мужество, чем наследственная аристо­кратия – на хитроумие. Хотя наследственные преимущества играют важную роль для достижения статуса специалиста или управленца, новый класс должен поддерживать фикцию, что его сила имеет опору лишь в интеллекте. Следовательно, он не ощущает особой благодарно­сти к предкам и не считает себя ответственным перед прошлым. О себе он думает как об элите, обязанной своими привилегиями исклю­чительно собственным усилиям. Даже такое понятие как литератур­ный мир, которое, думается, могло бы привлекать элиту, по-крупному ставящую на высшее образование, почти полностью отсутствует в ее системе отсчета. Меритократическая элита находит трудным предста­вить себе общность, даже общность по интеллекту, которая простира­ется и в прошлое, и в будущее и чье единство определяется обоюдным сознанием долга одних поколений перед другими. "Зоны" и "сети", восхищающие Райха, не имеют большого сходства с общиной в каком-либо традиционном смысле этого слова. Населенным временными постояльцами, им недостает той непрерывности, которая является производной от чувства места и от норм поведения, с опорой на самосознание культивируемых и передаваемых из поколения в поко­ление. "Сообщество" представляющих собой цвет и блеск – это со­общество современников: в том двойном смысле, что ее члены счи­тают себя юношеством без возраста и что знак этой юношественности и есть как раз их способность оставаться на гребне последних веяний.

Ортега и другие критики описывали массовую культуру как со­четание "радикальной неблагодарности" с не допускающей сомне­ния верой в безграничность возможностей. Массовый человек, со­гласно Ортеге, как само собой разумеющееся принимал блага, даруе­мые цивилизацией, и "безапелляционно требовал этих благ, как если бы они принадлежали ему по праву рождения". Наследник всего бы­лого, он пребывал в блаженном неведении своего долга перед про­шлым. Хотя он пользовался преимуществами, вызванными общим "подъемом исторического уровня", он не чувствовал обязательств ни перед его породившими, ни перед им порожденными. Он не призна­вал никакого авторитета, кроме своего собственного, и вел себя так, словно был "господином своего собственного существования". Его "неимоверное историческое невежество" позволяло ему полагать, что настоящий момент куда как превосходит цивилизации прошлого, и забывать при этом, что современная цивилизация сама есть продукт столетий исторического развития, а не уникальное достижение какой-то эпохи, которая открыла тайну прогресса тем, что отвернулась от прошлого.

Подобный психический склад, казалось бы, правильнее связы­вать с выступлением меритократии, нежели чем с "восстанием масс". Ортега сам признавал, что "прототипом массового человека" был "человек науки" – "технарь", специалист, "ученый невежа", чье ум­ственное превосходство "в его крохотном уголке вселенной" было под стать только его невежественности во всем остальном. Но упо­мянутый процесс проистекает не из простой подмены фигуры уче­ного грамотея старого образца специалистом, как то подразумевает в своем исследовании Ортега; он проистекает из внутренне прису­щей самой меритократии структуры. Меритократия – это пародия на демократию. Она предлагает шансы на продвижение, по крайней мере, в теории, любому, кто обладает талантом не упустить их, но "шансы пойти в гору", как указывает Р. X. Тоуни в своем Равенстве,"это никак не универсальный заменитель общего распространения средств ци­вилизации", "достоинства и культуры", в которых нуждаются все, неза­висимо от того, "идут они в гору или нет". Социальная подвижность не расшатывает влияния элит; если она что и делает, так это помогает упрочить это влияние, поддерживая иллюзию, что таковое обеспечи­вается исключительно заслугами. Она лишь усиливает вероятность того, что элиты будут пользоваться властью безответственно — именно потому, что не очень-то много обязанностей они признают перед сво­ими предшественниками, как и перед теми сообществами, свою руко­водящую роль в которых они во всеуслышанье провозглашают. Харак­теризующий их недостаток благодарности делает меритократические элиты негодными для несения бремени руководства, да и в любом случае, их интересует не столько руководящая роль, сколько ускольза­ние от общей судьбы – в чем и заключается самая суть меритократи-ческого успеха.

Внутренняя логика меритократии редко где бывала вскрыта с такой скрупулезностью, как в дистопической фантазии Майкла Янга Восход меритократии, 1870-2033,произведении, написанном в тра­диции Тоуни, Дж. Д. X. Коула, Джорджа Оруэлла, Э. П. Томпсона и Раймонда Уилльямса. Рассказчик у Янга, некий историк, пишущий в 40-е годы 21-го века, в одобрительном тоне ведет летопись полутора-вековой "фундаментальной перемены", начавшейся около 1870 года: перераспределение умственной деятельности "между классами". "Ис­подволь аристократия по рождению превратилась в аристократию таланта". Благодаря принятому в промышленное использование тес­ту на умственные способности отказу от принципа старшинства и растущему влиянию школы в ущерб влиянию семьи "даровитым был дан шанс подняться на тот уровень, который соответствует их потенциалу, низшие же классы, соответственно, оказывались уделом тех, кто ниже также и по способностям". Эти перемены совпали с растущим признанием того, что экономическое развитие является "главной движущей силой" социального строительства и что к оцен­ке людей следует подходить с единственной меркой: насколько они увеличивают производство. Меритократия, в описании Янга, опира­ется на мобилизованную экономику, главным приводом которой слу­жит одержимость производством.

Лишь признания, что меритократия более целесообразна, не­жели наследственность, было, самого по себе, недостаточно, чтобы вызвать или оправдать "широкомасштабную психологическую пе­ремену, которой требовала экономика". Действительно, "наследст­венный принцип никогда бы не был низринут, — продолжает рассказ­чик у Янга, – … без помощи новой религии – и этой религией оказал­ся социализм". Социалисты, "повивальные бабки прогресса", спо­собствовали окончательному торжеству меритократии, поддержи­вая крупное производство, осуждая семью как рассадник стяжатель­ского индивидуализма и, прежде всего, осмеивая наследственные привилегии и "бывшее в обращении мерило успеха" ( "в счет не то, что ты знаешь, а то, что ты есть"). "Основная часть социалистов куда сильнее нападала на неравенство, вызванное нетрудовым доходом, чем трудовым; богач, унаследовавший отцовские деньги – таков был стереотип". В мире, изображаемом Янгом, лишь горстка сентимен­тальных эгалитаристов осуждала неравенство как таковое и "мудре­но говорила о "величии труда", как если бы физическая и умствен­ная работа были равноценны". Эти же самые чувствительные серд­ца не желали расставаться с заблуждением, что система общедоступных школ, поскольку она несет "общедоступную культуру", явля­ется существенной составляющей демократического общества. К счастью, их "сверхоптимистическая вера в обучаемость большин­ства" не выдержала проверки на опыте, как заметил сэр Хартли Шо-укросс в 1956 году: "Не знаю ни единого члена лейбористской пар­тии, который, если он может себе это позволить, не посылал бы своих детей в государственную школу (т. е. ту, что в Соединенных Штатах называлась бы частной)". Доктринерское верование в равенство рух­нуло перед лицом практических преимуществ системы образова­ния, "больше не требующей, чтобы умные и глупые общались меж­ду собой".

Художественная проекция Янга, высветив послевоенные тенден­ции в Великобритании, во многом проясняет и сходные тенденции в Соединенных Штатах, где кажущаяся демократичность системы, вербу­ющей элиту, ведет к результатам далеко не демократическим: сегрега­ции социальных классов; презрению к физическому труду; крушению общеобразовательных школ; утрате общедоступной культуры. В изоб­ражении Янга результатом установления меритократии оказывается то, что элита как никогда ранее укрепляется в своих привилегиях (которые можно теперь рассматривать как приличествующую награду усердию и уму), тогда как оппозиционность рабочего класса сведена на нет. "Луч­ший способ победить оппозицию, – замечает историк у Янга, – это прибрать к рукам и обучить лучших отпрысков низшего класса, пока они еще юны". Реформы образования в двадцатом веке "позволили умственно одаренному ребенку покинуть низшую социальную группу … и перейти в более высокую, куда он способен подняться". Те, кто остался в хвосте, зная, что "им давались все шансы", не имеют законного права жаловаться на свой жребий. "Впервые в истории человечества у отставшего человека нет наготове оснований для самооправдания".

Нас, следовательно, не должно удивлять, что меритократия так­же порождает одержимую озабоченность "самооценкой". Новые те­рапии (иногда обозначаемые собирательным названием "восстано­вительные") пытаются противодействовать гнетущему чувству про­вала у тех, кто сорвался, карабкаясь вверх по лестнице образования, существующую же структуру вербовки элиты — на основании при­обретенных верительных грамот об образовании – между тем, не затронуть. Поскольку чувство провала, как представляется, больше не имеет под собой рационального основания, оно, скорее всего, нуждается в терапевтическом внимании. Не то чтобы очень уверенно, но доктора оповещают, что провал академически неуспевающих, бездомных, безработных и прочих неудачников – это не их собствен­ная вина; что сам существующий расклад для них неблагоприятен, тесты на академическую успеваемость грешат культурной предвзя­тостью, а академическая успеваемость, в сущности, стала перехо­дить по наследству — поскольку представители высших слоев средне­го класса передают своим отпрыскам накопленные преимущества, которые реально гарантируют успех. Как замечает Янг, левые (так же, как и их правые оппоненты) особенно рады набрасываться на привилегии, переходящие по наследству. Они обходят своим внима­нием настоящее возражение против меритократии – то, что она вы­качивает таланты из низших социальных групп и таким образом ли­шает их действенного руководства, — и довольствуются сомнитель­ными доводами на тот счет, что образование не оправдывает возла­гавшихся на него надежд в пестовании социальной подвижности. Как если бы они полагали, что оправдай оно их, то ни у кого не осталось бы ни малейшего повода жаловаться.

Аристократия таланта – внешне привлекательный идеал, кото­рый должен был бы отличать демократии от обществ, основанных на наследственных привилегиях, – оборачивается противоречием в тер­минах. Даровитые сохраняют многие пороки аристократии, не обла­дая ее добродетелями. В своем снобизме они не признают обоюдных обязанностей между немногими избранными и массой. Хотя они полны "сострадания" к бедным, не скажешь чтобы они подписыва­лись под правилом noblesse oblige ("благородство обязывает"), что подразумевало бы готовность делать прямой и личный вклад в обще­ственное благо. Обязанности, как и все остальное, обезличились; поскольку они исполняются через посредство государства, то их бре­мя ложится не на класс специалистов и управленцев, но, несоответст­венным образом, на умеренно-средний и рабочий класс. Политичес­кие программы, проводимые новым классом либералов во имя по­пранных и угнетенных, – расовая интеграция государственных школ, например, – как правило, требуют жертв от этнических меньшинств, ютящихся в городских трущобах вместе с беднотой, от либералов же пригорода, которые изобретают и проводят эти линии, – нечасто.

До вызывающей тревогу степени привилегированные классы –в их расширительном определении: наиболее преуспевающие 20 % населения – освободили себя не только от крушения промышлен­ных городов, но и вообще от услуг государства. Они посылают своих детей в частные школы, застраховываются на случай болезни, подпи­сываясь на программы медицинского обслуживания, которые под­держиваются их компаниями, и нанимают себе личных телохраните­лей для защиты против ярости, накапливающейся против них. По сути, они изъяли себя из общей жизни. Дело не просто в том, что они не видят смысла платить за общие услуги, которыми они больше не пользуются. Многие из них перестали считать себя американцами в каком бы то ни было значимом смысле, связанном с судьбой Амери­ки, в счастье или в несчастье. Их привязанность к международной культуре работы и отдыха – коммерции, индустрии развлечений, информации и "информационного поиска" – делает многих из них глубоко безразличными к перспективе американского национально­го упадка. В Лос-Анджелесе классы деловых людей и специалистов видят сейчас свой город как "выход" к тихоокеанскому "Краю". Ока­жись даже вся остальная страна на грани крушения, говорят они, Западное побережье "просто не может взять и перестать развивать­ся, что бы там ни случилось" – пользуясь словами Тома Лизера, экономиста из "Тихоокеанской Безопасности" {Security Pacific)."Это сказочная земля, и не бывать такому, чтобы ей наступил конец". Джоэл Коткин, финансовый аналитик, приехавший в Лос-Анджелес в середине 70-х и немедленно ставший одним из главных его глашата­ев, согласен с тем, что экономике этого побережья "неведома вечная обеспокоенность (angst) Атлантики". Незаметно, чтобы недавние тя­желые времена в Калифорнии уменьшили этот оптимизм.

В не знающей границ мировой экономике деньги потеряли свою связь с национальностью. Дэвид Рифф, который провел несколько месяцев в Лос-Анджелесе, собирая материалы для книги Лос-Анд­желес: столица третьего мира,сообщает: "Два-три раза в неделю, по крайней мере, … я бы мог рассчитывать, что от кого-нибудь да услышу о будущем, которое "принадлежит" тихоокеанскому "Краю"". По мнению Риффа, движение денег и населения поверх национальных границ изменили "в целом само понятие места". При­вилегированные группы в Лос-Анджелесе чувствуют более близкое родство с себе подобными в Японии, Сингапуре и Корее, чем с боль­шинством своих соотечественников.

Те же тенденции действуют во всем мире. Общественные рефе­рендумы в Европе по поводу ее объединения обнаружили глубокий и все расширяющийся разрыв между политически влиятельными слоями населения и более скромными представителями общества, которых пугает перспектива того, что в Европейском экономическом сообществе воцарится засилье бюрократов и узких специалистов, лишенных какого бы то ни было чувства национальной идентичнос­ти или преданности. На их взгляд, Европа, которой будут править из Брюсселя, будет всё меньше и меньше открыта народному контро­лю. Международный язык денег заговорит громче, чем местные ди­алекты. Подобные страхи служат основанием вновь заявляющего о себе в Европе этнического партикуляризма — в ситуации, когда упа­док государства-нации ослабляет ту единственную власть, которая способна держать в узде этнические распри. Возрождение кланово-сти трайбалистов вызывает в ответ усиление космополитичности элит. Достаточно странно, что именно Роберт Райх, невзирая на его восхищение новым классом "знаковых аналитиков ", дает одно из самых проницательных описаний "более мрачной стороны космо­политизма". Без национальных привязанностей, напоминает он нам, люди не имеют особой склонности приносить жертвы или прини­мать ответственность за свои поступки. "Мы учимся чувству ответ­ственности за других, потому что разделяем с ними некую общую историю,…общую культуру, … общую судьбу". Денационализация делового предпринимательства приводит к образованию класса кос­мополитов, которые видят себя "гражданами мира, но не принима­ют… никаких обязанностей, что обычно налагаются гражданством любого государства". Но космополитизм немногих избранных, не будучи формируем практикой гражданствования, оборачивается об­ластничеством, пусть и более претенциозным. Вместо того, чтобы поддерживать существование государственных бытовых служб, но­вые элиты тратят деньги на укрепление самодостаточности своих собственных анклавов. Их представители охотно платят за частные и пригородные школы, частную полицию и частно организованный вывоз мусора, но сумели в значительной степени освободиться от обязанности вносить вклад в национальную казну. Признаваемые ими гражданские обязанности не простираются дальше их непосред­ственного круга соседства. "Откол знаковых аналитиков", как называ­ет его Райх, дает особенно разительный пример восстания элит про­тив временных и пространственных ограничений.

Мир конца 20-го столетия представляет собой любопытное зре­лище. С одной стороны, теперь он, через посредство рынка, объеди­нен, как никогда прежде. Капитал и труд свободно перетекают поверх политических рубежей, которые кажутся все более искусственными, все менее соблюдаемыми. Массовая культура следует за ними по пя­там. С другой стороны, нечасто клановая приверженность пропаган­дировалась с таким напором. Религиозные и этнические войны вспы­хивают в одной стране за другой: в Индии и Шри-Ланка; в большей части Африки; в бывшем Советском Союзе и бывшей Югославии.

Ослабление государства-нации — вот что скрывается в подопле­ке того и другого направления: движения к единству и, как представ­ляется, идущего ему поперек движения к дробности. Государство больше не может сдержать этнические конфликты, не может оно, с другой стороны, и сдержать силы, ведущие к глобализации. Нацио­нализм идеологически подвергается нападкам с обеих сторон: со сто­роны поборников этнической и расовой обособленности, но также и тех, кто утверждает, что единственная надежда на мир и покой – в интернационализации всего, от системы мер и весов до художест­венного воображения.

Упадок наций тесно связан, в свою очередь, со всемирным упад­ком среднего класса. Начиная с 16-17 столетий, судьбы государств-наций всегда переплетались с судьбами торгового и промышленно­го классов. Основатели современных наций, будь они носителями королевских привилегий, как Людовик XIV, или республиканцами, как Вашингтон и Лафайет, обращались к этому классу за поддержкой в борьбе против феодальной знати. Большую долю привлекательно­сти национализма составляет способность государства установить общий рынок внутри своих границ, обеспечить единую систему пра­восудия и распространить права гражданства как на мелких собствен­ников, так и на богатых купцов, одинаково не допущенных к власти при старом режиме. Понятно, что средний класс оказывается наибо­лее патриотичным, чтобы не сказать ура-патриотическим и милита­ристским, элементом в обществе. Но непривлекательные черты на­ционализма, присущего среднему классу, не должны заслонять того положительного, что он привносит в виде высокоразвитого чувства места и чувства уважения к истории как непрерывности времени — печать чутья и вкуса в среднем классе, которые можно оценить тем полнее, что сейчас культура среднего класса повсюду сдает свои пози­ции. Несмотря на все его недостатки, национализмом среднего класса обеспечивалась общая почва, общие мерки, некая общая система от­счета, по утрате которой общество попросту распадается на сопернича­ющие группировки, разлагается в войне всех против всех – как что столь хорошо понимали отцы-основатели Америки.

ГЛАВА III

ОТКРЫТЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ В СТРАНЕ ОБЕТОВАННОЙ

Социальная подвижность или демократизация компетентности?

Новые элиты управленцев и специалистов, по причинам, которые я уже попытался прояснить, делают особый акцент на понятии социальной подвижности (social mobility) – единственный вид равенства, который они понимают. Им бы хотелось думать, что американцы всегда отождествляли возможную удачу с увеличением подвижности по восходящей, что, как писал Ллойд Уорнер в 1953 г., "возможность социальной мобильности для каждого и есть само существо "американской мечты"". Но внимательное рассмотрение исторических фактов дает понять, что обетование американской жизни стало отождествляться с социальной подвижностью только тогда, когда более радужные трактовки самой этой перспективы померкли, что понятие социальной подвижности заключает в себе довольно позднее и печально оскудевшее понимание "американской мечты" и что в его утверждении в наше время проявляется как раз мера падения этой мечты, а не ее исполнения.

Если социальная подвижность описывает то, во что американ­цы всегда верили, как это утверждает Уорнер, почему этому терми­ну понадобилось столько времени, чтобы войти в речевой обиход? Ведь лишь пять лет назад редакторы журнала "Лайф" в статье, опира­ющейся на уорнеровские исследования социального расслоения, все еще были должны, говоря о социальной мобильности,ставить эти слова в кавычки, как если бы ссылались на незнакомый широкому читателю специальный искусствоведческий термин.' Подает ли себя этот новое выражение просто в качестве академического уточнения какого-то прежнего оборота речи, некоего нового и слегка претенци­озного способа говорить о давно установленном идеале экономиче­ской возможности?

Значение как самого этого выражения, так и момента его появ­ления, нельзя так просто взять и отбросить. Оно вошло в обиходную речь сразу вслед за Великой депрессией, когда иерархическую структуру американского общества более нельзя было игнорировать. В нем присутствовали и момент понимания, и самоуперснии. С одной стороны, оно подтверждало реальность классовых различий – не­что, "о чем каждый американец знает, но частенько забывает", как поясняли редакторы "Лайфа". С другой стороны, оно выражало на­дежду на то, что классовые барьеры все-таки являются преодолимы­ми. По словам "Лайфа", "этот феномен социальной "мобильности" – возможность быстрого продвижения по общественной лестнице –является отличительной чертой американской демократии; каче­ством, ее прославившим и вызывающим зависть по всему миру". Социальная подвижность, сказал Уорнер редакторам, это "спаси­тельное благо" для иерархически устроенного мира. На этой обод­ряющей ноте заканчивалось его интервью, в остальном исполнен­ное дурных предчувствий, которые пронизывают и все его творче­ство.

Его изыскания высветили ту реалию, что прежние "каналы" про­движения по социальной лестнице "иссушаются", как это формули­руют редакторы "Лайфа". Их место занимает высшее образование — не самый эффективный или уравнивающий "ремень передачи" для осуществления честолюбивых замыслов; в другом месте Уорнер на­зывает его не только "царской, но и, возможно, единственной доро­гой к успеху". Оно было дорогой, без сомнения, пройти которой только некоторые могли надеяться. По правде, представляется, что образовательная система чаще пресекала устремления выходцев из среды рабочего класса, нежели питала и вознаграждала их. Этими "данными", признавал Уорнер, не вполне обеспечивается "однознач­ная поддержка позиций тех из нас, кто хотел бы считать, что, пусть даже профессиональный путь роста уже не настолько свободен, как это было ранее, — получение образования оказывается тому соот­ветствующей заменой". Так или иначе, большинство американцев продолжали верить в существование равных возможностей, пусть социологические исследования и не поддерживали такого убежде­ния. "Мечта", как говорил об этом Уорнер, казалось, жила своей собственной жизнью; она превратилась в необходимую иллюзию, сохранение которой примиряло людей с неравенством и смягчала иначе тревожащее противоречие между эгалитарной идеологией и иерархическим разделением труда, востребованным современной промышленностью. До тех пор, пока "рабочие в общем придержи­ваются мнения, что для тех, кто действительно хочет сделать попытку и… имеет для этого хорошую голову и талант", дорога наверх открыта, –их "вера в нынешнюю систему", как это формулирует Уорнер, сохра­нится, несмотря на будничные разочарования. Как если бы его анализ считал за благо то, что рабочие редко знают социологию, которая мог­ла бы поставить под вопрос эту их веру. 2


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16