Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критическая Масса, 2006 (№1) - Критическая Масса, 2006, № 1

ModernLib.Net / Критика / Журнал / Критическая Масса, 2006, № 1 - Чтение (стр. 10)
Автор: Журнал
Жанры: Критика,
Поэзия,
Современная проза,
Культурология,
Языкознание
Серия: Критическая Масса, 2006

 

 


У заградительного мифа о Великой Отечественной войне существовала еще одна сверхзадача. Она состояла в том, чтобы представить «чужой» фашизм в качестве абсолютного зла, эталона злодейства. Например, в годы «перестройки» сказать, что «коммунисты хуже фашистов», было сильной формулой отрицания советской власти. Но такое определение лишь подчеркивало, что эталоном абсолютного зла оставался не коммунизм, а фашизм.

Показательно, что российских авторов сборника волнует в первую очередь память советских жертв войны — военнопленных, женщин, солдат и отражение их воспоминаний в сознании наших современников 24 . Напротив, в статьях немецких авторов память немцев о войне — это память о Холокосте, неотделимая от вопроса об ответственности современных немцев перед человечеством за содеянное. Конечно, формально говоря, сборник был посвящен памяти о войне, а не советскому террору. Но ведь и перед немецкими авторами сборника не стояла задача говорить об Аушвице. Просто в немецком дискурсе эти темы связаны столь же неразрывно, сколь в российском — решительно размежеваны.

Следует особо подчеркнуть, что и российские, и немецкие соредакторы сборника видели важную задачу спецномера о войне в том, чтобы показать, что война и ее значение не могут быть рассмотрены вне контекста советского террора, о чем прямо говорится в редакционном введении 25 . Но редакторам приходится «работать с теми писателями, которые есть», и поэтому сравнение немецкой и российской частей выглядит весьма показательно: «у них», немцев, речь все время идет об Аушвице, а «у нас» — преимущественно об армии, о военнопленных, о жертвах среди гражданского населения…

Заградительный миф встает на пути размышлений об ответственности за преступное прошлое, пуская в текст российских исследователей только память о страшной и кровавой, но оправданной жертве. Он мешает российским авторам задуматься о том, почему применительно к Германии война неотделима от осуждения преступного режима, а применительно к СССР — вытесняет всякую мысль о природе общества, в котором жил, сражался и снова жил «народ-победитель».

Безусловно, говоря о разном отношении к прошлому в России и Германии, невозможно пройти мимо международной оценки коммунизма. В отличие от национал-социализма, коммунизм никогда не был назван мировым сообществом криминальным учением и преступным режимом. Политкорректный дискурс, признавший фашизм абсолютным злом, не распространился на советское прошлое. Размышляя о причинах столь разной оценки, можно вспомнить об интимной связи с коммунизмом левых европейских интеллектуалов, о длительном опыте взаимодействия европейских демократических стран с советским государством и о безразличии к оценкам советского строя со стороны российских граждан. Но, может быть, главной проблемой является неразрывная связь марксизма с прогрессистской идеологией Просвещения и с социалистической идеологией, без которых немыслима современная западная демократия?


Демократы-западники — «жертвы советской системы»

1986—1991 годы стали эпохой «разоблачения преступлений сталинизма», ненадолго превратив советское прошлое в главную тему публичных дискуссий. Жгучий интерес к истории в те годы был вызван не просто пробудившейся «исторической памятью», «любознательностью» и — как вскоре стало понятно — не больной совестью общества.

Советская история была главным средством легитимизации советского режима. В ней обосновывалась «неизбежность Великой Октябрьской социалистической революции» и победа социализма, а «триумфальное шествие советской власти» возводилось в ранг исторического закона. Живая душа марксизма — классовая борьба — находила в ней свое воплощение. Поэтому поиск свидетельств против советского режима естественно вел в историю. Из главного средства легитимизации советского строя история была превращена российскими демократами-западниками в главное средство его разоблачения. К 1989 году, когда контуры «новой» истории советского режима, наскоро набранной из «белых пятен», стали вырисовываться вполне отчетливо, советская система предстала скомпрометированной.

Казалось бы, теперь, когда российская демократическая интеллигенция — лидер поиска правды о прошлом ради демократических преобразований — встретилась с ним лицом к лицу, она задумается, как быть с такой историей, с тяжким наследством, от которого нельзя отречься. Но бурный интерес к советскому прошлому угас так же внезапно, как некогда вспыхнул в ходе кампании гласности. Переосмысление прошлого с удивительной быстротой утратило свое политическое и символическое значение. После путча 1991 года его полностью отодвинул на задний план вопрос о выборе экономической модели развития России.

Отметим, что уже с первых дней кампании гласности формулой поиска «правды о прошлом» стало «разоблачение преступлений сталинизма». Эта формула позволила выделить из советской истории сталинизм и представить его как нечто внешнее, не имеющее отношения — за давностью лет и в силу явно ограничительного характера определения — и к ныне живущим потомкам, и к сущности российской истории. В результате «осуждения сталинизма» советское прошлое превратилось в чужое прошлое, чужую историю, не имеющую никакого отношения к тем, кто решил наново «обустроить Россию».

Как ни странно это может показаться на первый взгляд, важнейшим толчком для распространения такого отношения к советскому прошлому послужило совмещение идеи о построении в России общества по образцу современного западного общества и некоторых положений марксистской историософии. Массовая идеализация Запада, охватившая российское общество в конце 1980 — начале 1990-х годов, стала способом переживания тех перемен, которые привели в сознании россиян к отрицанию своей связи с советским прошлым.

Напомним, что идея демократических преобразований была в конце 1980 — начале 1990-х крайне популярной в обществе, а не только среди прозападнической интеллигенции. Идеализация Запада, а именно представление о Западе как об обществе не только социально и экономически эффективном, но и морально и эстетически совершенном, сформировавшаяся в недрах сознания интеллигенции 1960-х, постепенно превратилась в символ отрицания «всего советского». Семантическое противостояние советской системы западному капитализму постепенно подменялось причинно-следственной связью: все недостатки социализма нашли свое объяснение в отклонении России от «магистрального пути развития человечества» после прихода к власти большевиков. Запад превратился в образ желанного будущего и приобрел силу нового социального проекта, создавая выход из исторического тупика, в который завел общество социализм.

Унаследовав от советского марксизма свойственный ему экономический детерминизм и уверенность в инвариантности общественного развития, российские западники, убежденные в том, что главное отличие капитализма от социализма заключается в способе производства, провозгласили рыночную экономику способом претворения в России идеального образа западной демократии, который рисовался в их воображении. Но поскольку путь, по которому Россия должна была пойти в современный Запад, был уже пройден, ей оставалось только побыстрее повторить его. Настоящее России стало осмысляться в терминах повторения исторического опыта, рассматриваться как прошлое современного Запада.

Для того чтобы достичь образа желанного Запада с его свободами, правами, но также и экономическими, моральными и эстетическими достоинствами, чтобы превратить это настоящее идеального образа Запада в российское будущее, необходимо было просто возвратиться «на магистральный путь мировой истории», «вернуться в человечество», поскорее «оставив в прошлом все то, что делало Россию культурным гетто». Символическое отрицание права советского прошлого на существование, восприятие его российскими западниками как безвременья, «распада связи времен», отказ от чувства собственной связи с ним и ответственности за него позволило российским демократам почувствовать себя вправе начать создавать с нуля «новую Россию», как если бы советское прошлое кануло в небытие.

Главным гарантом прибытия России в счастливое настоящее Запада была вера в прогресс. Без убежденности в том, что история человечества есть необратимое линейное движение из прошлого в будущее, которое обязательно должно быть лучше прошлого, путешествие в современный Запад становилось весьма проблематичным. Для того чтобы открыть дорогу России в Запад, советское прошлое должно было исчезнуть в пучине забвения: его присутствие разрушало веру в прогресс. Именно Аушвиц и ГУЛАГ стали теми событиями-разрывами, которые в 1970-е подорвали прогрессистскую уверенность западной мысли в будущем, поместив на горизонте непредсказуемого грядущего вместо радужных надежд зияющую катастрофу. Память о советском прошлом должна была сгинуть в недрах западнических иллюзий, чтобы обеспечить россиянам — пусть ненадолго — уверенность в светлом западном завтра 26.


4. Сталинизм как образ счастья


Как определить политический режим, который существует сегодня в России? Можно ли называть демократическим строй, при котором большинство населения поддерживает восстановление однопартийной политической системы или уж во всяком случае никак не сопротивляется ему? И на каком основании не считать такой режим демократическим?

Критики демократии неоднократно отмечали, что и фашизм, и коммунизм были демократическими режимами, обеспечивавшими доступ к управлению государством и обществом выходцам из социальных низов 27 , подчеркивали, что в демократическом устройстве заложен принцип его саморазрушения и перерождения 28 . И при коммунистическом, и при фашистском режимах народовластие принесло прямую выгоду «широким массам», основанную на глобальном переделе собственности 29 . Небывалый массовый идеологический успех обоих режимов трудно не связать и с тем фактом, что предлагаемые «народу» идеи и ценности формировались на основе распространенных представлений и находили, несмотря на огромное количество жертв среди самих демократических слоев населения, например, крестьянства в советской России, глубокий отклик в массах. Разделенная система ценностей создавала основу консенсуса между властью и обществом, питалась и поддерживалась благодаря живому диалогу между ними. В этом смысле фашизм и сталинизм были народными режимами: народ — в лице тех, кто был в состоянии «отразить его чаяния», — взял власть в свои руки и поставлял из своих рядов идеологов и «реальных политиков» новых режимов.

Не менее важен тот факт, что и фашизм, и сталинизм оказались способны остаться в памяти «широких масс» в виде мифа о Золотом веке. Исключительно проницательная характеристика такой памяти, сохранявшейся в Германии еще в 1960-е годы, принадлежит перу Т. Адорно: «Очень многим при фашизме жилось совсем не плохо. Террор был направлен лишь против немногих более или менее строго определенных групп. После кризисного опыта предшествовавшей Гитлеру эпохи преобладало чувство „о нас заботятся“ Бесчисленному количеству людей казалось, что холод отчужденного состояния в его бесчисленных формах был упразднен и заменен не важно как манипулируемым и навязываемым теплом соборности. Она [память] упорно прославляет национал-социалистический период, когда исполнялись коллективные властные фантазии людей, которые, взятые по отдельности, не имели власти и которые представляли себя чем-то лишь в качестве такой коллективной власти. Никакой, даже самый ясный анализ не может задним числом изгнать из мира реальность этого исполнения фантазий, равно как и те инстинктивные энергии, которые были инвестированы в национал-социализм» 30 . Переосмысление прошлого в Германии, где сегодня преобладает крайне критичное отношение к фашизму, а политкорректный дискуср исключает открытую ностальгию о нацистском периоде, не могло не привести если не полному уничтожению таких «властных фантазий», то хотя бы значительно снизило их привлекательность.

Совсем иначе дело обстоит в России. Даже в 1990 году, в период максимального разочарования в советской системе, представление о сталинизме как об эпохе, когда «люди были добрее и отзывчивее», «в стране царила атмосфера товарищества, оптимизма и радости», «люди больше помогали друг другу», «в стране был порядок, а люди добросовестно работали» разделяли от 30% до 80% ленинградцев 31 . И поскольку, в отличие от потерпевшей поражение Германии, никто — ни мировая общественность, ни собственные интеллектуалы и политики — не пытаются навязать «постсоветским массам» «моральное чувство», стоит ли удивляться тому, что, по данным последних социологических опросов, более 50% российской молодежи считает, что Сталин «сделал больше хорошего, чем плохого»? 32

Тема преемственности тоталитаризма и демократии остро поставлена в работах итальянского философа Дж. Агамбена. Опираясь в своем анализе на рассуждения Х. Арендт и позднего Фуко, Агамбен показывает, что концентрационный лагерь остается и сегодня не эпифеноменом, а структурообразующим элементом современного демократического общества: «Приходится рассматривать концентрационный лагерь не как исторический факт и аномалию, принадлежащую прошлому (вполне способную, впрочем, к восстановлению), но, в некотором смысле, как скрытую матрицу, как номос политического пространства, в котором мы живем до сих пор» 33 . Современное западное общество, с точки зрения Агамбена, так и не смогло вернуться к состоянию прежней «политической невинности», к прежним ценностям, политике и обществу: «биополитическая парадигма Запада сегодня — это лагерь, а не град» 34 . Свое исключительно точное наблюдение Агамбен строит на анализе различных аспектов жизни современного западного общества, его образа себя и его практик: «Лагерь является скрытой матрицей политики, при которой мы продолжаем жить и которую мы должны приучиться распознавать во всех ее метаморфозах, в зонах ожидания в наших аэропортах, так же как и в некоторых предместьях наших городов» 35.


5. Готическое общество


Аушвиц и ГУЛАГ вызвали глобальный кризис того цивилизационного проекта, который лег в основу европейской демократии. Этот кризис выразился в подрыве доверия к ценностям, завещанным эпохой Просвещения, и в распаде опиравшихся на них представлений об обществе. Он заставил усомниться в основах демократического общественного устройства и обусловил глубокий кризис демократии, переживаемый современным западным обществом. Цивилизационный кризис, современниками которого мы являемся, вызывает радикальные перемены в жизни европейского общества. Отметим лишь некоторые из них, проявляющиеся в политике ведущих мировых держав.

Недавно бывший генеральный канцлер Германии Шредер принял предложение российских властей возглавить комитет акционеров в дочерней компании российского «Газпрома». Случай — беспрецедентный не только в истории Германии, но и в истории западной демократии.

О чем говорит этот впечатляющий факт? О вовлечении в российскую коррупцию наших неиспорченных западных соседей, как комментировали его многие обозреватели? Отнюдь не только об этом. Казус Шредера показывает направление изменений принципов международной политики, новый курс на утверждение субъективности как ее принципа, когда интересы отдельных личностей — и их личных кланов — начинают значить и весить гораздо больше, чем политические интересы представляемых ими держав. Он вписывается в новую логику доминирования ситуативного, личного, индивидуального выбора, которому больше не способны эффективно сопротивляться институты демократического общества — многопартийная система, деятельность оппозиции, борьба правых и левых, политический кодекс чести и т. д. Ибо, как давно замечено, власть больше не ходит этими тропами, делая ненужными и безжизненными соответствующие понятия. Политика, которую проводят и предлагают обществу Буш в США, Ширак во Франции, Путин в России, — это не правая политика уже хотя бы потому, что она не противостоит организованной и мощной левой политике.

Важно подчеркнуть, что политические решения по обе стороны Атлантики больше не исходят из партийной идеологии, которая перестала быть как сдерживающим, так и вдохновляющим источником политики. Говоря об упадке идеологии, я имею в виду не только и не столько упадок роли программных представлений об общественном благе, которым руководствовались — или должны были говорить, что руководствуются, — политические лидеры при принятии своих решений. Речь идет об отсутствии потребности у избирателей верить в ее необходимость и разделять с политическим классом видение того, каким должно быть общество. То, что раньше преподносилось в качестве коллективной воли, теперь все больше приобретает статус сугубо индивидуального, субъективного видения будущего общества.

В социальной сфере этот кризис выражается в росте среды (которую называют то «молодежной средой», то по именам различных движений), нормы поведения которой постоянно входят в прямой конфликт с декларируемым консенсусом о порядке, законности, морали демократического общества и с которой, тем не менее, блюстителям закона не удается ничего поделать — даже представить «ненормальность» ее «асоциального» поведения как достойную осуждения в глазах общественного мнения.

В интеллектуальной сфере кризис проявляется не только в отсутствии глобальных экспликативных моделей, предполагающих консенсус по поводу сценариев развития общества. Распад системы понятий, в которых описывалось европейское общество на протяжении последних трех веков, оборачивается кризисом научной рациональности, распадом идентичности интеллектуала и общим кризисом социальных наук, бывших на протяжении ХХ столетия идеологией демократии 36.

Опыт концентрационной вселенной лишил европейскую демократию ее идеальных оснований и поставил общество на грань драматических перемен. Вполне возможно, что единственный способ сопротивляться пагубным мутациям — научиться распознавать их концентрационную природу. Контуры перемен еще трудно определить и невозможно оценить однозначно, однако очевидно, что они затронут и Россию. Несомненно, что отсутствие морального опыта «проработки» советского прошлого, ставшего самым длительным опытом народовластия в этой стране, делает ее наиболее податливой к тем изменениям, которые подрывают основы традиционного гуманизма и заставляют гротескно проявляться в ней те черты, которые будут меньше заметны — или не проявятся вовсе — в других контекстах.

«Готическое общество» — так можно назвать один из сценариев, готовых осуществиться в российской действительности. Не стремясь нарисовать портрет общества, которого еще нет, — и, хочется надеяться, не будет, — укажем на некоторые тенденции, которые отчетливо проступают в российской повседневности.

Важнейшая из них — это все более решительное превращение зоны в основу российского общежития. Российский пример, к сожалению, не знакомый Агамбену, позволяет нам на каждом шагу, а не только в аэропортах и на городских окраинах, обнаруживать воспроизводство правил зоны в организации российского общества. Речь идет не только о постепенном превращении тюремного сленга, оказавшего неизгладимое влияние на повседневный русский, в язык власти, и не только о стремительной конвергенции мафии и государственных структур, и даже не о беспредельной коррупции. Речь идет о формах социальной организации, складывающихся в согласии с правилами организации криминальной среды.

Приспособление к «правилам игры» — эвфемизм для обозначения бандитизма, распространившийся в русском языке в конце 1980 — начале 1990-х годов — означает, прежде всего, самоорганизацию социальной ткани в разных сферах жизни общества, от жилконторы до нефтяных концернов, в кланы. Личная зависимость и преданность «пахану», который становится гораздо более эффективной гарантией защиты личных прав и свобод, чем конституция или давно включившиеся в эту систему органы «правопорядка», является единственным «принципом подбора кадров». Опора — в разных формах — на вооруженные формирования, стремление к наследственной передаче постов и профессий, отношение к институциям как к формам «кормлений», вытеснение формальных требований к выполнению определенных функций «близостью к телу», стремление свести описание должности к портрету ее обладателя — таковы лишь некоторые признаки готического общества. Следствием такой социальной организации становится испарение политики как формы существования публичного пространства и полная подмена ее личными отношениями между главарями — начальниками отраслей промышленности, директорами предприятий, руководителями учреждений культуры. Ее другое очевидное следствие — стремительное вытеснение понятия эффективности производства понятием эффективности личного обогащения. Интересный вопрос останется ли готическое общество обществом массового производства и потребления?

Понятие традиции абсолютно неприменимо к готическому обществу, поскольку все его практики носят сугубо индивидуалистический характер. Отказ от традиции и отрицание традиции, как и культуры в целом, опирается на способ выдвижения — личная лояльность, отсутствие обязательных компетенций для занятия лидирующей позиции, случайность обстоятельств, ведущих «наверх». Случайность как категория, отрицающая как идею «законности», так и «честной конкуренции», выступает важным принципом организации готического общества.

В политической сфере готическое общество обнаруживает себя в нищете публичной политики, в безлюдности публичного пространства, поскольку все значимые политические решения — которые пока еще санкционируются публичными жестами разного рода «коллективных органов», сообщениями в «прирученных» средствах массовой информации — являются результатом личного компромисса глав кланов.

Распад публичного пространства сочетается с культом насилия в области эстетики и полным отсутствием консенсуса по поводу морали. В России кризис моральных норм оказался тем более силен, чем более радикально в ходе «перестройки» была скомпрометирована ханжеская мораль «советского человека» 37 . Крах советского режима повлек за собой острое ощущение «морального вакуума», которое в значительной степени сохраняется и сегодня. В предшествующие эпохи, скажем, в феодальном обществе, широкий консенсус по поводу морали складывался на основе религии. Утрата Церковью своих позиций морального арбитра в обществе, которую не в состоянии компенсировать никакой религиозный псевдоренессанс, не позволяет православию претендовать на то, чтобы снова лечь в основу светской морали. Поэтому в готическом обществе мораль становится ситуативной: суть запретов и степень дозволенного полностью определяется вкусами глав отдельных кланов, ни к чему не обязывая соседей. На смену универсальной морали приходит мораль как «тоде ти», диектический жест 38 , указывающий на конкретную практику, применяемую здесь и сейчас, но именно в силу этого не нуждающуюся в описании в абстрактных и универсальных понятиях. Это вовсе не «замена одной универсальной модели морали на другую», «ханжеской советской морали» на «жесткие, но трезвые понятия» бандитской этики. Напротив, исчезновение единой системы референций, разделяемой обществом в целом, ведет к замене абстрактных представлений на пристрастия конкретных лиц. Согласие, достигаемое по поводу возникающих конфликтов между этими представлениями, тоже остается ситуативным, конкретным и личным, и поэтому все чаще обосновывается как реакция на личную «обиду» или на признание «личных заслуг».

Готическое общество создает не просто альтернативную демократии среду — оно приобретает и подчиняет себе все то, что демократия утрачивает. Готическое общество питается мертворожденным телом российской демократии, появившейся на свет слишком поздно, чтобы успеть противопоставить себя советскому народовластию.

Несмотря на глубоко субъективный характер своих практик, готическое общество не испытывает никакого уважения к личности, индивидуальности, приватности и прямо противоречит идее прав человека. Готическое общество, кошмар наследия концентрационной вселенной, рвется реализовать себя в России, выдавая зону за самую непосредственную, прямую и простую форму социальной самоорганизации в кризисных ситуациях — племя, у которого нет и которому не нужны мораль, история, культура…

И хотя очевидно, что мы покидаем мир, в котором существовало понятие убежища — политического, морального, идеального, — что процессы, о которых идет речь, далеко превосходят локальный российский масштаб, столь же очевидно, что в Европе традиция, которая может сопротивляться готическому сценарию, гораздо прочнее. Трагическое европейское прошлое стало предметом переживания и осмысления, глубоко затронувших сознание граждан европейских стран. Осуждение преступлений создало основу, пусть весьма расплывчатого, морального консенсуса, предписывающего разделять хотя бы некоторые базовые ценности европейского гуманизма. Полное отсутствие в России иммунитета к законам зоны, проистекающее зачастую от неспособности разграничить зону и общество в силу их многолетней неразведенности на практике, нежелание задуматься о своей концентрационной истории делает эту страну особенно уязвимой для разрастания — пока в экспериментальных условиях — готического общества.

Поэтому нет необходимости в морализаторстве: мол, нехорошо, когда места мученической гибели миллионов безвинных людей — наших соотечественников — становятся пастбищами, дачными кооперативами, заброшенными пустошами, а потомки, причмокивая, наперебой превозносят прелести отечественной истории ХХ века.

«Мертвые хватают живых, и в итоге мы имеем то, что имеем» 39.


P. S. Я хочу выразить искреннюю благодарность Олегу Кену за исключительно ценные замечания, высказанные по поводу первой версии этой статьи.


1 «С ГУЛАГа сотрут белые пятна» — пообещал читателям Н. Дмитриев от лица ФСБ в 2001 году (Н. Дмитриев: «С ГУЛАГа сотрут белые пятна» // Век. 2001. 19 октября). Ждем.

2 Х. Вельцер. История, память и современность прошлого. Память как арена политической борьбы // Память о войне…, с. 51; см. сноску 4). В качестве недавнего примера политической актуальности этой темы в Германии можно привести дебаты относительно соучастия в Холокосте известных немецких историков, в Англии — процесс Д. Ирвинга 2001 года, во Франции — состоявшийся в 1997—1998 годах процесс Мориса Папона, бывшего секретаря префектуры Жиронды, которому был вынесен обвинительный приговор. Отзвуки этого процесса продолжают обсуждаться и сегодня. См. например: Fleury B. et Walter J. Le proces Papon. M е dias, t е moin-expert et contre-expertise historiographique // Vingtieme siecle. 2005. № 88. P. 63.

3 Для сравнения см. о мерах, принятых в Германии (Х. Кениг. Память о национал-социализме, Холокосте и Второй мировой войне в политическом сознании ФРГ // Память о войне… С. 173—174).

4 Память о войне 60 лет спустя. Россия, Германия, Европа / Под ред. М. Габовича, А. Золотова, И. Калинина, Ф. Вакселя, М. Вельцера — второе, исправленное и расширенное издание специального выпуска журнала «Неприкосновенный запас» (2005, № 2—3) совместно с журналом Osteuropa. Редактор-составитель второго издания М. Габович.

5 Х. Вельцер. Указ. соч. С. 63.

6 Там же. Показательно, что именно российский социолог высказывает точку зрения, согласно которой память о ГУЛАГе исчезнет в следующем поколении как память о стихийном бедствии: Л. Гудков. «Память» о войне и массовая идентичность россиян // Память о войне… С. 218.

7 О памяти внуков см.: И. Прусс. Советская история в исполнении современного подростка и его бабушки // Память о войне…. С. 218.

8 См.: Д. Хапаева. Герцоги республики в эпоху переводов. Гуманитарные науки и революция понятий. М., 2005. С. 139—238.

9 Идея и выражение принадлежат Н. Копосову.

10 О значимости эмоционального послания см.: И. Прусс. Указ. соч. С. 217, 220.

11 А. Лангеоль. Официальные визиты. Интернационализация памяти о Второй мировой войне в историческом сознании в России и Германии // Память о войне… С. 416.

12 Представление о войне как о «мифе-основании» советского общества превратилось в «бродячий сюжет», кочующий из статьи в статью; см.: И. Хеслер. Что значит «проработка прошлого»? Об историографии Великой Отечественной войны в СССР и России // Память о войне… С. 161; В. Гриневич. Расколотая память: Вторая мировая война в историческом сознании украинского общества // Там же. С. 420 и др.

13 И. Кукулин. Регулирование боли (Предварительные заметки о трансформации травматического опыта Велико Отечественной / Второй мировой войны в русской литературе 1940—1970-х гг.) // Память о войне… С . 645.

14 D. Khapaeva, N. Koposov. Les d е mi-dieux de la mythologie sovi е tique // Annales: Economies, Soci е t е s, Civilisations. 1992. Vol. 47. Р. 4—5.

15 В этом качестве его главным конкурентом в годы перестройки стал миф о Пушкине. Очень скоро после «перестройки» к ним добавилось православие.

16 И. Кукулин. Указ. соч. С. 622, аналогично с. 626.

17 Там же. С. 657.

18 Там же. С. 617.

19 Там же. С. 642.

20 Там же. С. 626.

21 Только в одном пассаже тема лагеря, подсказываемая источниками Кукулина, вторгается в его статью, но так и не находит в ней достаточного места. Там же. С. 643.

22 Эти слова Шостаковичане случайно появляются в работе И. Хеслера (И. Хеслер. Указ. соч. С. 161, 168).

23 И. Кукулин. Указ. соч. С. 646.

24 Исключение составляет указанная статья Ирины Прусс.

25 Ф. Вайксель, М. Габович, М. Запер, А. Золотов, И. Калинин, И. Прохорова. Введение // Память о войне… С. 9.

26 Подробнее об этом см.: Д. Хапаева. Время космополитизма. Очерки интеллектуальной истории. СПб., 2002. С. 16—32, 124—149.

27 По словам Адорно, «антифеодальный, вполне буржуазный национал-социализм посредством политизации масс в известном смысле подготовил, сам того не желая, процесс демократизации: каста юнкеров, как и радикальное рабочее движение, исчезла, и впервые возникло нечто похожее на гомогенное буржуазное общество» (Т. Адорно. Что означает «проработка прошлого?» // НЛО. № 74. С. 69).

28 Cм.: M. Gauchet. La dеmocratie contre elle-mfme. Paris , 2002.

29 G. Aly. Comment Hitler a achet е les Allemands. Paris, 2005. (G. Aly. Endlosung: Volkerverschiebung und der Mord au den europachen Juden. Francfurt-am-Main. 1995).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20