Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр Македонский - Тезей

ModernLib.Net / Исторические приключения / Рено Мэри / Тезей - Чтение (стр. 33)
Автор: Рено Мэри
Жанры: Исторические приключения,
Историческая проза
Серия: Александр Македонский

 

 


На военных советах они оказывали друг другу уважение, скоро оно перешло в симпатию… Она не подходила под его понятия о женщине; если бы она была юношей — он приспособился бы к этому проще; и половину времени тех первых дней он обращался с ней как с мальчиком из какого-нибудь царского дома, по которому я схожу с ума. Но она ничего не знала о таких вещах и просто чувствовала его расположение… И вскоре он уже обучал ее пиратскому жаргону.

Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов… Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно… А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война — для тех, кто понимает, — проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, — это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага — свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью… Так на львином лице не увидишь жестокости.

Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска… По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда — нам очень этого не хватало.

Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону — и им мерещится черный холод хаоса… Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества — я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального — кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!.. Для нее я был мужчиной и так.

Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, — при том, как я к ней отношусь, — как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение… И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, — так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость… Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери — вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом — ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран… Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство — я вовсе не хотел об этом знать.

Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, — чтоб связать наши, — поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:

— Когда я назвал свое имя, ты знала его?

— О да!.. Арфисты приходят к нам каждый год…

Я знаю этих арфистов, и решил — она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы… Потому спросил еще:

— А я оказался таким, как ты думала?

— Да, — говорит, — как бычьи плясуны на картинах: легкий и быстрый… Но у тебя волосы были собраны под шлемом, мне не хватало твоих длинных волос. — Она тронула мои волосы, лежавшие у нее на плече, потом сказала: — В Вечер Новой Луны я видела знамение: падающую звезду. И когда ты пришел, я подумала: «Она падала для меня. Я должна умереть; но с честью, от руки великого воина, мое имя вставят в Зимнюю Песню…» Я чувствовала перемену, конец.

— А потом?

— Когда ты бросил меня и забрал мой меч — это была смерть. Я очнулась вся пустая… Думала: «Вот она выдала меня из Руки Своей, хоть я выполняла Ее законы. Теперь я ничто…»

— Так всегда бывает, когда протягиваешь руку судьбе. Я чувствовал то же самое на корабле, который шел на Крит.

Она попросила меня рассказать о бычьей арене… О кинжале в стене мы не говорили: я знал, что она разорвана надвое и рана еще не заросла. Но чуть погодя она сказала мне:

— На Девичьем Утесе, если Лунная Дева пошла с мужчиной, — она должна броситься со скалы. Это закон.

— Девичий Утес далеко, — говорю, — а мужчина близко…

— Иди еще ближе!

Мы прижались друг к другу плечами… О, хоть бы стало темно!.. Не так-то просто побыть вдвоем на боевом корабле.

Вот так оно и было с нами, когда наши корабли достигли Фессалии. Мы ехали верхом вдоль реки по дороге к дворцу Пирифа — он поравнялся со мной:

— Послушай, Тезей. Ты смотришь, наверно, славный сон, хоть мне он спать не мешает. Вернешься в Афины — тебе придется пробудиться от него… Так, пожалуй, останься-ка в моем охотничьем домике, чтобы проснуться попозже. Смотри, вон видно крышу под тем склоном горы.

Я отослал на корабле всех своих людей, кроме личного слуги и восьмерых воинов. И полмесяца мы оставались там, среди просторных горных лесов, в бревенчатом лапифском доме с крашеной дверью. Там был сосновый стол, такой старый, что руки сидевших отшлифовали его, и круглый каменный очаг с бронзовой жаровней для холодных горных ночей, и резная красная кровать. По вечерам мы снимали с нее медвежьи шкуры и бросали их на пол к огню… Пириф прислал наверх конюха, егеря и старуху-повариху; мы для всех находили поручения вне дома, чтоб остаться наедине.

Спали мы не больше соловьев. Еще затемно поднимались, съедали по куску хлеба, обмакнув в вино, и под бледнеющими звездами ехали в горы. Иногда на уединенных вершинах встречали испуганного кентавра, который бросался бежать от нас… Мы окликали их со знаком мира, которому научил нас Пириф, и тогда они останавливались и разглядывали нас из-под низких тяжелых бровей, или даже показывали где есть дичь… За это мы оставляли им в награду ломоть мяса. Когда нам хватало, чтобы прокормить всех своих, — больше мы не убивали; но и богам отдавали их долю, — мою Аполлону, а ее Артемиде, — вот так и пошел обычай двойного приношения, который вы теперь встретите во всех моих царствах. А потом, когда солнце начинало пригревать, мы сидели где-нибудь на скале или на открытой лужайке и учили друг друга нашим языкам; или молчали, чтобы птицы и маленькие зверюшки подходили к нам совсем близко; или смотрели на конские табуны, что ползали по долине внизу будто скопища муравьев… Или спали, чтобы подкрепиться к ночи; или, не дожидаясь этой ночи, сплетались в объятьях — и ничего уже не видели вокруг, кроме какой-нибудь травинки или улитки, что случайно оказалась возле глаз.

Ей нравились крупные фессалийские кони, о которых раньше она только слышала; и скоро она уже управлялась с ними не хуже лапифского мальчишки… Но наверху, в горах, мы ездили на маленьких лошадках со зрячими ногами, какие были у кентавров и каких она знала дома. Ей было всего девять лет, когда ее посвятили Богине. Отец ее был вождем племени внутри Колхиды, горного народа; и ей помнилось — родители вроде обещали отдать ее, если у них будет сын. С тех пор как они отдали свой долг, она их никогда больше не видела и помнила смутно. Самое сильное воспоминание об отце — как он затемнял весь дверной проем, когда пригибался, чтобы войти в дом; а мать лежала в постели с новорожденным мальчиком… Она молча смотрела на их радость и знала, что они не жалеют о цене. Ее отослали к подножию горы, в лагерь, где маленьких девочек обучали и закаляли, как мальчишек, до тех пор как смогут носить оружие. «Однажды, — сказала она, — Боевая Жрица увидела, что я плачу. Я думала, она меня побьет; она всегда била трусов… Но она рассмеялась, взяла меня на руки и сказала, что я стану лучшим мужчиной, чем мой брат. С тех пор я никогда больше не плакала, до того дня».

Однажды я спросил, что делают Девы, когда стареют. Она ответила, что некоторые становятся пророчицами и почтенными прорицательницами; другие могут служить, если хотят, в святилище Артемиды внизу, на равнине; но многие предпочитают умереть. Иногда бросаются с утеса, но большинство убивает себя в священном трансе, когда танцуют при Таинстве. «Я бы тоже так сделала. Я настроилась на то, что никогда не позволю себе иссохнуть, одеревенеть и стать живым мертвецом. Но теперь я этого не боюсь, раз мы будем вместе». Она не спросила, как другие, буду ли я ее любить до тех пор.

Однажды к нам подошел кентавр с подношением из дикого меда — больше у них ничего нет, что можно дарить, — и знаками попросил нас убить зверя, который уносил их детей. Мы обшаривали лес в поисках волка, но в чаще такой раздался рев!.. Я кинулся к ней — это был огромный леопард, и она шла на него с копьем. И прежде чем я успел броситься на помощь, закричала так же яростно, как и сам зверь: «Не трогай! Он мой!..» Нелегко было оставить ее один на один с ним; она потом это поняла и извинилась, — но всё равно была переполнена своим триумфом. И при этом могла свистом подозвать себе на руку птицу, приводила в дом всякое зверье: подбитого голубя, например, или лисенка, которого она кормила, пока мать не пришла за ним… Меня он укусил, а она делала с ним что хотела, как со щенком.

Она все время приставала ко мне, чтоб я научил ее бороться. Чтобы подразнить ее, я отвечал, что это моя тайна, но однажды рассмеялся и говорю: «Ладно, найди где-нибудь местечко помягче, где падать. Не хочу я, чтоб ты вся была в синяках и ссадинах, а без этого, девонька, не научишься…»

Мы нашли ложбинку в сосновом бору, всю заполненную опавшей хвоей, и вышли на нее, как полагается, раздетые до пояса. Она была так же быстра, как и я, силы тоже хватало… Ни один из нас не мог застать другого врасплох, — слишком хорошо мы друг друга понимали, — но она училась быстро, и ей понравилось. Сказала, что это похоже на игру львов.

Получилось так, что она меня повалила, я увлек ее за собой, мы покатились по упругому хвойному ковру, не торопясь подниматься снова… Она вдруг перестала смеяться и отодвинулась: «На нас смотрят…»

Я оглянулся. Там, покашливая и теребя бороду, стоял афинский вельможа, которого я оставил судьей, отправляясь в плавание.

Я поднялся и пошел к нему, удивляясь, какие скверные новости могли заставить его самолично ехать так далеко, вместо того чтобы послать гонца. Восстание в Мегаре? Или Паллантиды высадились с моря? Когда он приветствовал меня, — как-то суетливо, и глядя мимо, — я уже понял, в чем дело, но не подал виду.

— Ну, что случилось? — спрашиваю.

Он выдал какую-то историю, заранее отрепетированную, о том и о том, — всё такие дела, которые могли бы уладить несколько копейщиков или он сам своим приговором… Сказал, что какой-то корабль принес слух, будто я болен… Но все его уловки были видны насквозь: мои люди начали болтать. «О да, Тезей был в порядке на пути туда; он разграбил Колхиду и наполнил их руки добычей; всё было прекрасно, пока амазонка не зачаровала его скифской магией, украв душу из его груди взамен на заговор против оружия; и тогда он бросил свой флот, как вожак стаи уходит на след волчицы в полнолуние и носится с ней по лесам, сойдя с ума…» — что-нибудь в этом роде.

Я не стал унижаться, читая ему вслух его мысли. Сказал, что если уж в Афинах нет никого, кто мог бы управиться даже с такими мелочами, пока я в отлучке, — придется ехать самому и разбираться на месте. Я видел, что выбора не было: время игр отошло… Если слухи разойдутся и пересекут границы — эти идиоты накличут беду, которой боятся: кто-нибудь из врагов решит, что пришел его час.

Я обернулся поговорить с ней — ее не было. Ушла так, что я не услышал ни шороха… Так это было тогда — и потом нередко — если она думала, что мешает мне, то исчезала как олень в чаще. И возвращалась так же незаметно, никогда, из любви и гордости, не говоря об этом.

Моя бородатая нянька приехал не один. Наверху, чуть подальше, сидели еще трое таких же, жаждавших увидеть, во что я превратился с тех пор как заколдован. Лучший из них — думаю он на самом деле боялся за меня — отдал мне таблички, перевязанные шнурком, от Аминтора. Когда уезжал, я оставил его командующим армией; он от них не зависел и мог поступать, как ему вздумается… Ему вздумалось написать мне на древнекритском языке. Мы-то освоили его в Бычьем Дворе, но для этого надо было пожить на Крите. По унылым мордам моих придворных было видно, что в таблички они заглядывали. После приветствий записка гласила: «Здесь нет ничего такого, с чем мы не могли бы управиться. Возвращайся когда захочешь. Я видел твое сердце на Бычьей Арене, государь, но то не была судьба. Мы все, кто помнит, будем приветствовать доблестную и достойную».

Он женился на Хризе, когда мы вернулись с Крита, так что он — понимал… Но дело зашло, очевидно, достаточно далеко, раз он счел эту записку необходимой.

Я велел слуге принести вина… Они, наверно, собирались заночевать в моем доме, пока не увидели его, этот дом. Глаза их ползали по голым стенам, застревая на кровати, они начали меня раздражать…

— Не стану вас задерживать, — говорю. — Дорога здесь опасна в вечернем тумане. Пошлите приказ Главному Распорядителю в Афинах; если ни один корабль не уходит, то пошлите гонца. Я хочу, чтоб покои царицы, — запертые при моем отце, — были открыты, убраны, покрашены и украшены. Я хочу найти их готовыми, когда прибуду.

Они молчали. Они не решались даже посмотреть друг на друга, но их мысли вертелись между ними, как паутина на ветру.

— Вы добрались сюда на корабле, — говорю. — Подходит он для меня?

Да, сказали они, он для меня приготовлен.

— Прекрасно, — говорю. — Госпожа Ипполита едет со мной. Она была царствующей жрицей в своей стране, и ей будут оказываться царские почести. Вы можете идти.

Они прижали кулак к груди и начали пятиться к выходу, но в дверях застряли, перемигиваясь, — и те, что помельче, старались спрятаться за спины других. Главный из них, который нашел нас в лесу, давился чем-то недосказанным, словно рыбьей костью… Я барабанил пальцами по поясу, ждал. Наконец он решился:

— С твоего позволения, мой господин. В Пирее ждет отплытия корабль, он идет в Крит за данью. У тебя нет каких-нибудь распоряжений? Быть может, послание?..

У него не хватало смелости взглянуть на меня. Я разозлился:

— Вы, — говорю, — уже получили мое послание для гонца в Афины. А на Крите нет ничего спешного.

<p>4</p>

У каждого народа есть свои отметки времени. В Афинах говорят «это было, когда еще платили дань Миносу», или «в год быка»… Но иногда, при мне, замолкают — и, помявшись, начинают считать от праздников Афины или от Истмийских Игр. Никто не скажет «во времена амазонки», хоть весь город говорит именно так. Они думают — я забуду?

Была щедрая осень, — виноград созревал, — когда я привез ее домой. Часто, бывало, стоим мы на крыше Дворца, я ей показываю деревни и поместья… — а она вдруг покажет на какую-нибудь вершину Парнасских или Гиметтских гор и говорит: «Давай поедем туда!» Я брал ее с собой повсюду, когда только мог. Она не привыкла сидеть взаперти и часто попадала впросак, не видя в этом ничего плохого: то вбежит ко мне в Палату Совета с парой огромных волкодавов, которые сшибают с ног стариков и топчут писцам их глину; то уговорит какую-нибудь дворянскую дочку раздеться и бороться с ней — а мамаша, увидев это, вопит и шлепается в обморок; то карабкается по балкам Большого Зала, чтоб поймать своего сокола… Однажды я нечаянно услышал, что мой дворецкий зовет ее юной дикаркой. Увидев меня, он перетрусил так, что я остался доволен и не стал его наказывать. Я был слишком счастлив, чтобы быть жестоким.

Покои царицы были в наилучшем виде, но она заходила туда только выкупаться и одеться: предпочитала мои, даже когда меня там не было. Наше оружие висело на стене рядом, и копья вместе стояли в углу… И даже оленью гончую я подарил ей, такую же как у меня, — высокую суку из Спарты, — и мы повязали ее с Актисом, как только она подросла.

К ее приезду разложили целое сокровище из драгоценностей и платьев. С вышитыми корсажами, с оборками, увешанными золотом… Она подошла к ним потихоньку, как олень, вынюхивающий ловушку, нахмурила брови, отодвинулась и посмотрела на меня. Я рассмеялся, но драгоценности все-таки отдал ей, — она любила яркие, красивые вещи, — а все платья раздал дворцовым женщинам. Для нее мои ремесленники сделали новые, в ее собственном стиле, только богаче: кожа была сидонской выделки, галуны из чеканного золота с агатами и хрусталем, пуговицы — из ляписа или гиперборейской смолы… А для головных уборов ей я нашел единственное, что было достойно ее волос: шелк, который только до Вавилона везут с Востока целый год, затканный крылатыми змеями и диковинными цветами.

Как и обещал, я дал ей оружие. Щит со шкурой ее леопарда, шлем, закрывающий щеки, с серебряной пластинкой, с султаном из лент золотой фольги, что сверкали при каждом ее движении… С Геллеспонта я привез ей скифский лук… И она ходила со мной в кузню смотреть, как делают меч для нее. Это был лучший меч, какой сделали при мне в Афинах: центральное ребро было украшено линией кораблей из синей эмали, в память о нашей встрече; головка эфеса из зеленого камня, похожего на воду под облаками, — его привозят из шелковой страны, — и на ней вырезаны были магические знаки; а на золотой рукояти начеканены лилии. Я сам обучил ее владеть им; она часто говорила, он ложится в руку как живой. И нередко по вечерам клала его поперек колен и пробегала пальцами по насечке, чтобы ощутить его тонкость… Ее руки и сейчас лежат на нем.

Тот корабль так и ушел на Крит. Иногда я жалел об этом, — как жалеешь, что забыл поздравить ребенка в именины, — но Федра уже выходила из детского возраста, и я думал: еще более жестоко дать ей надеяться, что я вот-вот приеду. «Времени еще достаточно», — говорил я себе; но для чего достаточно — не знал.

Со стороны всё выглядело просто: ну в моем доме появилась еще одна женщина, еще одна пленница копья моего, к которой я привязался больше, чем к остальным, — что с того? Цари женятся, несмотря на это, и получают наследников… Один я знал, — и еще она, хоть ей и в голову не приходило спросить, — знал, что я никогда не допущу, чтобы другая женщина стояла выше ее.

Дворцовые девушки однако догадывались, видя, как я переменился; ведь раньше я никогда не ограничивался какой-то одной из них. Всем им я привез подарки из Колхиды; и если они чувствовали себя одиноко — позволял уйти с моими почетными гостями… Те, у кого подрастали мои дети, — те рассчитывали, что я буду заботиться о них и впредь, и приняли это спокойно; но я заметил несколько взглядов, которые мне не понравились. Женщины — это такое же богатство, как зерно или скот, они должны быть в большом доме: и чтобы прислуги было достаточно, и, кроме того, они живые свидетельства побед хозяина… Но я сказал Ипполите, если что не так — пусть сразу говорит мне.

Она ничего не говорила, и я ни о чем не догадывался. Но однажды вечером захожу, — она одевалась, — а она меня спрашивает:

— Тезей, мне распустить волосы?

— Что за нужда? — говорю. И улыбаюсь еще, как она оглядывается на служанку; я обычно сам распускал их в постели…

— Этот подарок твой иначе не наденешь, — говорит.

И подняла ее в руках: тяжелую золотую диадему, украшенную золотыми цветами, с ливнем цепочек по бокам, чтоб смешались с волосами. Уже совсем было положила ее себе на голову — я прыгнул вперед, схватил ее за руки.

— Стой! — кричу.

Она уронила ее со звоном, смотрит на меня, удивленно так…

— Я этого не посылал, — говорю. — Дай-ка гляну, что это такое…

Протягиваю руку — а рука назад, сама пятится, будто от змеи.

Тут уж не было сомнений, что это такое: кто-то вытащил на свет корону ведьмы Медеи. Она была в этой короне, когда я впервые увидел ее, — сидела возле отца в Палате. Ипполита тоже сидела там, по правую руку от меня, быть может, в том самом кресле… И ради меня она надела бы эту штуковину перед всеми, если бы я не вошел вовремя. В ту ночь я почти не спал: то и дело спохватывался и слушал — дышит она еще?.. А утром взялся за это дело.

Казначей признался мне, — а куда ему было деться?! — признался, кто упросил его пустить ее в сокровищницу. Он был всего лишь кретином, впавшим в старческое слабоумие, кроме того, он служил еще отцу, — потому ему я ничего не сделал, только отобрал у него должность. А потом послал за женщиной.

Я шагал взад и вперед в ожидании, и тут вошла Ипполита. Я слышал это, но не обернулся: злился на нее за ее молчание. Любая женщина может определить, если другая ее ненавидит, а ведь вместо этого фокуса ее уже могли отравить! Конечно, она чувствовала себя победителем, топтать поверженного было ниже ее достоинства, но… Ее дыхание приблизилось, зазвенела бронза… Я старался не поворачиваться, но все-таки не удержался и быстро оглянулся через плечо. Она была одета для боя, вплоть до щита.

Глаза наши встретились; она была так же сердита, как и я.

— Говорят, ты вызвал ее сюда?

Я кивнул.

— А почему без меня?

— Это еще зачем? — спрашиваю. — Ты что, еще не насмотрелась на нее? Если б ты вела себя, как я просил, это было бы лучше во всех отношениях.

— Вот как! А с какой стати ты собираешься драться в моей ссоре?

— Драться?.. Ты забываешь, что я царь. Я судить буду, а не драться. Теперь иди, поговорим после.

Она быстро подошла ко мне вплотную и неотрывно смотрела мне в глаза.

— Ты собираешься убить ее!

— Это быстрая смерть, — говорю. — Со Скалы, гораздо лучше чем она заслужила. Теперь уйди, еще раз прошу, и оставь это дело мне.

— Ты хотел бы убить ее сам!.. — Глаза ее сверкнули и сузились, как у рыси, даже в нашем бою на Девичьем Утесе я не видел ее такой яростной. — Кто я, по-твоему? Крестьянская баба, одна из твоих банных девок?.. То же самое было, когда я убила своего леопарда! Да-да, я помню, мне пришлось крикнуть, не то ты присвоил бы и его… И ты клялся не бесчестить меня!..

— Бесчестить? Что же я, должен стоять рядом и смотреть, как тебя убивают? Я предупреждал, чтобы ты не доводила до этого, ты не захотела меня послушать… Как же мне уберечь твою гордость вместе с тобой?

— Сама уберегусь! Ты думал, я стану приползать к тебе как рабыня, с низкими сплетнями?.. Или меня никогда не учили законам чести и оружия?.. Я знаю, за что и как вызывать врага, не хуже тебя знаю. Будь на твоем месте любой другой — я бы потребовала и твоей крови за это унижение!..

Я чуть не рассмеялся, но почувствовал, что это опасно: если она потеряет голову настолько, что вызовет меня, то уже не возьмет слова назад, — слишком она горда, — и кто знает, чем это кончится… Но если я уступлю первым — не станет она презирать меня?

Мы стояли друг против друга, словно коты на заборе. Не знаю, чем бы это кончилось, но снаружи послышался шум, — привели ту бабу, — и это меня встряхнуло.

— Хорошо, — говорю. — Отдаю ее тебе. Но помни — ты сама просила.

Отошел в сторону и сел возле окна. Но та, когда ее ввели, пробежала мимо Ипполиты, упала, обхватив мои колени, и давай вопить, молить… Она валила всё на казначея, который любил ее, старый осел.

— Встань, — говорю. — Я здесь ни при чем. Госпожа Ипполита может постоять за себя и без моей помощи. Обращайся к ней — вот она.

Посмотрел на Ипполиту — ей уже стало худо от этого пресмыкания. Она не могла встретиться со мной взглядом, но стояла на своем: показала оружие — топор, копье и дротик, если помню, — и предложила той первый выбор.

Вместо ответа раздался вопль ужаса. Когда она утихла и лишь продолжала всхлипывать, Ипполита сказала спокойно:

— Я никогда не дралась ножом. Я возьму нож против твоего копья. Теперь ты согласна?

Та с криком бросилась обратно ко мне, упала на колени, выдирая волосы, умоляя меня не отдавать ее на растерзание… И прежде чем я догадался остановить ее, — о таких вещах вообще обычно не думаешь, — она излила поток желчи, которую такие женщины прячут от мужчин, пока страх или ненависть не развяжут им язык. Мол, амазонка наверняка околдовала меня, иначе что бы я нашел в этом противоестественном капризе природы?!.. Из нее выплескивались прошлогодние помои, трижды пережеванные сплетни, клевета со всей грязью, какая бывает в банях… Я едва не задохнулся, слушая всё это, потом встал. Она упала и лежала на полу, глядя то на меня, то на Ипполиту, глотая слезы и жалуясь… Она попала в неожиданный переплет и не знала, как себя вести.

— Ну что будем делать? — сказал я Ипполите. — Она твоя.

Ипполита долго смотрела на меня, — не могли же мы говорить при той, — наконец сказала тихо:

— Я никогда еще не убивала просящего. Если она моя — ушли ее куда-нибудь.

Я приказал увести ее. Она всё еще хныкала, для любых ушей готовых ее слушать… Мы снова остались одни.

— Знаешь, — говорю, — я бы избавил тебя от этого, — с твоего позволения или без него, — если бы знал заранее.

Она медленно обернулась… Если она меня сейчас ударит, что я стану делать?.. Но она закрыла лицо руками и прошептала:

— Мне стыдно!

— Тебе?.. Почему?.. Это мне стыдно. Этим я довольствовался, пока не появилась ты.

Мы помирились; и любили друг друга еще больше, если это возможно… Что до той — я сдержал слово и продал ее в Пирее какому-то сидонскому купцу.

Но с меня было довольно — я очистил дом от всех девок, в которых хоть каплю сомневался. Ипполита по-прежнему ничего не говорила, потому я наказывать никого не стал, но отдал их своим дворянам или выдал замуж с приданым за достойных ремесленников. В доме стало спокойно, зато мы остались почти без прислуги… Но хотя это безлюдье было лучше того, что мы имели до сих пор, душа ее была отравлена всем происшедшим; мне больно было видеть, как она сникла.

И вот однажды она мне говорит:

— Слушай, я разговаривала с Аминтором…

Говорила она, как мальчишка; в ней осталось еще много непосредственности, и я был рад это видеть, после всего что произошло. Я улыбнулся.

— Ты неплохо выбрала, — говорю. — Он был самым чудным парнем у меня в Бычьем Дворе.

— Он говорит, его жена тоже была там, и была лучше его… Я хотела бы ее увидеть. Но он говорит, ему нужно твое позволение.

— Считай, он уже его получил, — сказал я. И подумал, до чего ж изменились времена, если люди хотят приводить своих жен под мою крышу!.. А было ясно, что он именно на это и рассчитывал; когда я за ним послал, он почти признал это.

— Она теперь успокоилась, государь, с тех пор как у нас мальчик. Думаю, она в основном счастлива, а полное совершенство — это удел одних лишь богов… И она знает, что я понимаю ее… Но Бычьего Двора не забывает никто.

— Неудивительно. И я никогда не забуду того прыжка назад, что она делала прямо с кончиков пальцев: она взлетала, как песня…

— А ведь и песня была, — сказал Аминтор.

Мы мурлыкнули вдвоем…

— Она должна была стать чересчур высокой, — сказал я. — Мы попали туда как раз вовремя.

— Я однажды нашел ее плачущей о том времени. Правда, это было еще до ребенка.

— Она может привести его с собой… А она вообще-то согласится приехать?

— Согласится? Да она мне покою не дает!.. Но ты — за то время, что госпожа здесь, — ты должен был заметить, государь: каждый бычий плясун, кто еще остался, — каждый готов умереть за нее.

Так Хриза приехала из Элевсина. Она выросла в высокую полногрудую эллинскую красавицу; все, кроме нее самой, наверно уже забыли бесстрашное золотое дитя критских песен… Она любила Аминтора… Но когда-то князья ставили на нее колесничные упряжки и загородные виллы; молодые аристократы разорялись, подкупая стражу, и рисковали свернуть себе шею на стенах, чтобы послать ей, согласно обычаю, стихи о своей безнадежной любви; она слышала рев десятитысячных трибун, когда хваталась за рога… — ей должно было не хватать чего-то среди выросших дома женщин, с их разговорами о няньках, детях, скандалах, тряпках и мужчинах.

Они с Ипполитой подружились с первого взгляда, у них не возникало ни одной мысли, которую надо было бы скрывать. По вечерам я часто находил их вместе; они рассказывали друг другу о Крите и Понте или хохотали, глядя как малыш играет в бычьи прыжки со скамеечкой для ног… На женской половине воцарился покой и порядок, — раньше этого, пожалуй, не хватало, — и люди начали говорить, что амазонка, при всей ее странности, сделала царя Тезея более серьезным.

Но дворяне — я знал это — думали больше, чем говорили вслух, когда видели ее возле меня в Палате. Они знали — это значит, что я еще не собираюсь жениться; и боялись, что возникнут раздоры, когда наконец решусь; и хотели, чтобы союз с Критом был упрочен надежно… А кроме того, они не забывали Медею, которая была не только колдуньей, но и жрицей Матери; и собиралась вернуть старую религию и покончить с властью мужчин. Теперь здесь была другая жрица Богини, тоже, по их сведениям, знавшая магию… То, что она ничего не хотела, кроме свободы, — в горах, или в лесах, или со мной, — это их не трогало и не уменьшало их опасений.

Так прошла зима. Мы устроили большую охоту на волков в горах Ликабетта, пройдя по следам на свежем снегу до их логова в высоких скалах над сосновыми лесами… Там была жестокая схватка и хорошая добыча; и мы смеялись, глядя, как наши собаки дерутся плечо к плечу, точь-в-точь как мы с ней… В красной куртке, в красных сапогах и шапке, с горящими глазами и щеками — она сверкала на холодной белизне, словно жар-птица. Она любила снег.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42