Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр Македонский - Тезей

ModernLib.Net / Исторические приключения / Рено Мэри / Тезей - Чтение (стр. 19)
Автор: Рено Мэри
Жанры: Исторические приключения,
Историческая проза
Серия: Александр Македонский

 

 


— Я был в отъезде, — говорю, — на границе был, когда Змей Рода ужалил царицу. Она решила, что это знак гнева Великой Матери, и ушла. Я даже не знаю, на самом деле она умерла или нет. Но могу поклясться, если хотите, что я ее не убивал.

Она посмотрела вниз на свои спрятанные руки.

— Ты тосковал по ней? Она была очень дорога тебе?

Я покачал головой.

— Она трижды пыталась убить меня, — говорю. — Даже рукой моего отца, пока он меня еще не знал. Она заслуживала смерти. Но я оставил ее Богине.

Она помолчала, все так же глядя вниз.

— А почему она сердилась? У тебя была другая?

— Только на войне бывали, но это случается везде и со всеми. Она не из-за этого. Она думала, что я изменю обычаи страны. Я так и сделал в конце концов, — ведь я из рода царей, — но я никогда не осквернял Таинства. Народ был согласен со мной, иначе я бы оттуда живым не вышел.

Она опять помолчала.

— И ты поклянешься? — говорит. — Поклянешься, что все это правда?

— Какую клятву принести? — спрашиваю. — Ведь я говорил под страхом проклятия Богини.

Она на миг приоткрыла рот, словно ахнула беззвучно… Забыла! Она, вижу, забыла свои собственные слова!.. Да, она жрица, но что-то тут еще… Что?

— Это верно, — говорит. — Не надо клятвы.

И снова замолчала, под тканью беспокойно двигались руки… «Что дальше? — думаю. — И если все это так трудно — почему не поручили кому-нибудь постарше? Доверять такие вещи девочкам — странно…»

Она стояла задумавшись; мяла, крутила складки хитона.

— Я пробыл с быками три сезона, — говорю, — если Бог разгневан на меня или Богиня — им нетрудно меня достать.

— Это верно. — Она опять сказала так же: «Это верно». Потом быстро облизнула губы, глотнула с трудом. — Быть может, Великая Мать уготовила тебе другую судьбу.

Ну, думаю, теперь она мне хоть что-нибудь скажет. Нет — молчит опять. Ну тогда я сам.

— Может быть, — говорю, — она послала вам знак?

Она приоткрыла рот, но — лишь вздохнула. Видно было, как грудь поднялась высоко и вновь опустилась под скрещенными руками.

— Что это за знак? — спрашиваю и подался к ней ближе.

Она вдруг заговорила слабым тоненьким голоском, быстро, сбивчиво:

— Это я здесь спрашиваю, ты не должен задавать вопросы мне… Нам в храме необходимо знать такие вещи, вот и всё; потому мы и послали за тобой…

— Я ответил, как мог, — говорю. — Я должен возвращаться той же дорогой, что пришел, или могу пройти через двор? — и повернулся идти за своим плащом, но следил за ней краем глаза.

— Подожди, — говорит, — тебя еще не отпустили.

Я снова бросил плащ. Мне ничего не надо было от нее, только одного хотел — добраться хоть до какого-то смысла во всей этой истории. Но теперь я уже успел рассмотреть, что волосы у нее были тонкие, волнистые, с шелковистым блеском, что под стянутым хитоном тонкая-тонкая талия, а груди, что так мягко баюкали руки ее, должно быть свежие, нежные…

— Скажите все-таки, — говорю. — Не съем же я вас.

Прядь волос, что уходила с виска под складки хитона, вдруг резко выпрямилась, словно ее потянули за конец.

— Я еще должна была спросить… спросить для Богини… то есть для храмовых записей… — она снова умолкла.

— Что спросить? — говорю.

Она моргнула растерянно, потом заговорила:

— У нас нет никаких сведений о культе Великой Матери в Афинах. Какие там обряды, как происходят церемонии, сколько жриц принимают участие в них, сколько девушек? Какие приносят жертвы? Расскажи все с самого начала и не пропускай ничего.

Очень быстро она это проговорила, почти скороговоркой…

Я изумился.

— Но, госпожа, — говорю, — в Бычьем Дворе семь девушек, рожденных в Афинах. Все они знают ритуалы, и любая ответит на эти вопросы лучше мужчины.

Она было заговорила, но оборвала себя на полуслове; и лицо ее, до сих пор бледное, стало розовым, как утренние горы. Я шагнул вперед и уперся руками в пьедестал изваяния, по обе стороны от нее, ей некуда было деться теперь.

— Что это за игра? — спрашиваю. — К чему эти бессмысленные расспросы? Ты тянешь время и держишь меня здесь — зачем? Это ловушка? Что происходит с моими людьми, пока меня нет с ними?.. Но — довольно лжи, я из тебя вытряхну правду!

Наши лица были рядом. И тут я заметил, что глаза ее полны слез, словно у олененка, попавшего в сеть, что она дрожит вся… Даже плотный хитон не скрывал этого. Мне стало стыдно, что я угрожаю ей, будто воину, но и смешно стало тоже. Я взял ее за плечи, чтобы успокоить, — она коротко вздохнула, словно всхлипнула…

— Нет, — говорю, — ничего мне не объясняй. Я здесь, и неважно зачем это. Видишь, я слушаюсь тебя и ни о чем больше не спрашиваю. Достаточно того, что тебе это нужно. — Она подняла покрасневшее лицо, — и что-то поплыло в мыслях моих, не знаю как это назвать… Сейчас, вблизи, я ощущал запах ее волос, ее тела… Я начал: — Кто ты?..

Но ответ уже не был нужен. Мне перехватило дыхание, конец вопроса застрял в горле — я уже знал… И она увидела в моих глазах, что я знаю.

Ее глаза почернели, расширились, она слабо вскрикнула, поднырнула под мою руку и кинулась бежать. Я увидел, как тень ее исчезает за громадной статуей, и побежал следом. Огромный зал был пуст, и гремящее эхо повторило лишь мои шаги. Черный хитон, в котором была она, — черный хитон лежал на полу; но ведь должно было хотя бы платье шелестеть — а не было ни звука. Я оглядывался, искал где она могла спрятаться… Входные двери были слишком далеко, она не могла успеть добежать до них, но я точно слышал, как что-то закрылось.

— Где ты? Выходи, я все равно тебя найду!

Но голос мой в пустоте храма прогремел дерзко и непристойно, я ощутил разгневанное Присутствие — и больше не решался звать… И стоял неподвижно. И вдруг передо мной возникла черная тень. Моя собственная тень от какого-то нового света позади. Я все время помнил, что безоружен, так что обернулся вмиг, прыжком… Но когда увидел, откуда свет, — вот тогда испугался по-настоящему, дышать стало трудно. Под статуей цоколь был открыт, внутри на треножнике плясало яркое голубое пламя и освещало Мать Земли — саму, живую, во плоти!.. Она была увенчана диадемой, а в руках, простертых вперед над землей, вились змеи; свет отражался от их полированных тел, я слышал, как они шипят.

Сердце билось в груди как молот. Я дрожащей рукой сделал знак почтения… И смотрел на Мать Земли, — а ноги словно приросли к полу, — а она смотрела на меня… И я заметил, что у нее дрожат веки.

Я не шевелился, смотрел… Пламя замерцало… Мать Земли отвела взгляд и смотрела теперь прямо перед собой. Я тихо шагнул вперед, потом еще раз, еще… Она не успела накрасить лицо, и диадема была наклонена слегка… А подошел ближе — увидел, как она старается не дышать. В напряженных руках ее бились змеи, им не нравился свет, они хотели домой… Но я на них не смотрел — смотрел на ее лицо. И когда протянул к ним руки, то уже знал наверняка, что зубы у них вырваны.

В темных глазах ее трепетали два огонька, отражался треножник… У входа я остановился, протянул руки внутрь, скользнул пальцами по ее руке… А когда взял ее в свою — освобожденная змея обвила наши запястья, связала нам руки вместе, потом соскользнула на пол, утекла прочь… Из Матери Земли — владычицы всех таинств — выглядывала испуганная девушка; девушка, что сделала шаг вперед и три назад — и теперь хочет наказать то, что ее напугало… Я взял ее за другую руку — змея из нее уже сбежала, — взял за обе руки…

— Ну что ты, маленькая богиня? Чего ты боишься? Я не причиню тебе зла.

<p>7</p>

В углу храма, за статуей, была дверь, закрытая ковром; а за ней маленькая комнатка. Туда она заходила поесть, когда обряды длились слишком долго, там одевалась, там гримировалась… Комната была обставлена просто, как детская; только вместо игрушек по ней были разбросаны священные предметы и сосуды. В углу была устроена ванна, разрисованная изнутри синими рыбками; и кровать там стояла: отдохнуть ей, когда устанет…

В эту комнатку я и отнес ее. Здесь она снимала свою тяжелую золотую диадему, свой тяжелый хитон; здесь ее женщины расстегивали ей усыпанный каменьями корсаж… Я был первым мужчиной, кто взялся за это, а она была стыдлива; так что я едва успел оглядеться — задула лампу.

Потом, когда взошла луна и поднялась над высокими стенами и пролилась на пол светом, я поднялся на локоть посмотреть на нее. Мои волосы упали ей на плечо, она свила их в один жгут со своими…

— Золото и бронза, — сказала. — Моя мать была совсем светлая, а я уродилась критянкой. Она стыдилась меня…

— Бронза драгоценней золота, — сказал я. — Бронза — она и честь, и жизнь дает нам. Пусть у врагов моих будут золотые копья и золотые мечи.

После всего, что я слышал, мне не хотелось говорить о ее матери. Вообще не хотелось говорить — я вместо этого поцеловал ее. Она обхватила меня за шею — всем своим весом повисла, притянула к себе… Она была словно молодая саламандра, что впервые встретила огонь: сначала испугалась — но сразу почувствовала, что это ее стихия. Недаром древнее поверье говорило, что в роду Миносов солнечный огонь в крови.

Мы уснули, снова проснулись, снова уснули… Она спросила: «А я не сплю? Мне однажды снилось, что ты здесь, — до того было худо, когда проснулась! Невыносимо…» Я доказал ей, что она не спит, — уснула снова… Мы бы пробыли там всю ночь, но перед рассветом в храм вошла старая жрица и стала громко молиться, — голос высокий скрипучий, — а уходя, ударила в кимвалы.

В то время я научился спать днем, при свете. Даже шум и крик в гулком Бычье Дворе не будили меня.

На следующую ночь шнур был привязан по-другому. В старой заброшенной ламповой тоже был люк, и гораздо ближе; это та старуха специально водила меня в обход, чтобы я не запомнил дороги. Она была какая-то родственница Пасифаи, умершей царицы (по женской линии, кажется). Новая дорога приводила меня к Ариадне гораздо быстрее и тоже проходила мимо старого арсенала.

В эту ночь возле постели было вино и два золотых кубка для него. Мне показалось, что они похожи на чаши для возлияний, я спросил ее… «А это они и есть», — говорит. Как ни в чем не бывало. В Трезене мать приучила меня почитать священную утварь; но моя мать была лишь жрицей, не Богиней…

В эту ночь лампа горела негасимо. А я — я перестал видеть других женщин, буквально ослеп, и сумерки в тот день были бесконечны. Глубокой ночью она сказала мне почти то же: «Когда тебя здесь нет — я не живу. Вместо меня кукла — ходит и говорит, и носит мои платья… а я лежу и жду тебя».

— Маленькая Богиня. — сказал я, — завтра я не смогу к тебе прийти. Ведь послезавтра Пляска, а любовь не уживается с быками. — Мне трудно было это сказать, но я оставался Журавлем и был связан клятвой. — Не горюй, — говорю, — мы с тобой увидимся на арене.

Она прильнула ко мне, заплакала…

— Это невыносимо… каждый твой прыжок — нож мне в сердце, а теперь будет в тысячу раз тяжелее… я заберу тебя из Бычьего Двора, пусть думают, что хотят, я — Богиня-на-Земле!

Она совсем как маленькая это сказала, как маленькая девочка — и я улыбнулся этому. Я понял в этот миг, что ей никогда и в голову не приходило равнять себя с богами; просто это был древний титул, ранг ее и ее должность… Все священные обряды стали здесь игрой или парадными придворными церемониями Она не поняла, чему я улыбаюсь, и взгляд ее был укоризнен…

— Счастье мое, — говорю, — ты не можешь забрать меня из Бычьего Двора. Я отдал себя богу, чтобы быть в ответе за свой народ. Пока будут плясать они, буду и я.

— Но это же… — она вовремя одумалась и сказала уже по-другому — …только на материке такой обычай. У нас на Крите уже больше двухсот лет прошло со времени последней такой жертвы. Теперь мы вешаем на дерево куклу — и ничего, Великая Мать не гневается…

Я сделал над ней знак против зла. Она следила глазами за моей рукой, как дети следят, а в темных глазах ее отражалось пламя — две крошечные лампочки…

— Ты отдал себя богам, — говорит, — а Великая Мать отдала тебя мне.

— Мы все ее дети. Но Посейдон отдал меня народу моему. Он сам сказал мне это, и я не могу их оставить.

Она потянулась за талисманом Коринфянина — хрустальный бык всегда был на мне, даже если ничего больше не было, — взяла его, забросила мне за плечо.

— Твой народ! — говорит. — Шестеро мальчишек и семь девчонок! Ведь ты достоин править царством…

— Нет, — говорю, — если не достоин их, то не достоин и царства. Много или мало — не в этом суть. Это безразлично. Суть в том, чтобы отдать себя в руку бога.

Она отодвинулась, чтобы посмотреть мне в лицо… Но держала в руке прядь моих волос, словно я мог убежать.

— Я тоже в божьей руке, — говорит. — Пелида меня захватила. Ведь это же ее безумство; эта любовь, как стрела с гарпунным наконечником: хочешь вытащить, а она заходит еще глубже… Мать звала меня маленькой критянкой, я ненавидела эллинов и голубые глаза ненавидела, но Пелида сильней меня… И я знаю, что она задумала, — она прислала тебя сюда, чтобы сделать Миносом.

У меня дыхание перехватило от ужаса. И на лице это тоже, наверно, отразилось — она смотрела на меня с удивлением, но глаза были совсем невинные… Наконец я сказал:

— Но, госпожа, ведь царствует ваш отец.

У нее был обиженный подавленный вид, как у ребенка, который не знает, за что ругают его, что он сделал не так.

— Он очень болен, — говорит. — И у него нет сына.

Теперь я ее понял. Но дело было слишком серьезное, великое было дело, и я осваивался с этой мыслью медленно.

— Что с тобой? — спрашивает. — Ты смотришь на меня так, будто змею увидел!

Она лежала на боку, складочки на талии были залиты мягкими тенями… Я провел рукой по ним…

— Прости, маленькая богиня. Ведь я не здешний. В Элевсине, когда я шел бороться, меня вела царица.

Она посмотрела на мои волосы, что до сих пор держала в руке, потом на меня — и сказала, не сердито, а вроде удивленно:

— Ты совсем варвар. Няня говорила мне, что варвары едят непослушных детей. А я люблю тебя так — я тебя невозможно люблю!..

Нам долго не нужны были слова, но мужчина не женщина — скоро опять начинает думать обо всем… И я сказал:

— Ну ладно, пусть у твоего отца нет сына, ему лучше знать, но наследник у него есть…

Лицо ее ожесточилось.

— Я его ненавижу!… — Я вспомнил ее в храме, как она смотрела на него поверх разбитой таблички… А она продолжала: — Я всегда ненавидела его. Когда я была маленькой, мать всегда бросала меня, как только он появлялся. У них были свои секреты какие-то. Она смеялась надо мной, называла маленькой критянкой… а над ним — никогда, хоть он темней меня, в два раза темней. Когда она умерла и ее хоронили — я разодрала себе лицо и грудь до крови; но пришлось закрыть глаза волосами, чтоб не видно было, что плакать не могу.

— Так ты, значит, всё знала?

— Я не знала — но знала. Как все дети. Отец молчаливый человек, он редко разговаривал со мной; но я знала, что они потешаются над ним, когда шепчутся по закоулкам. Наверно, потому я и полюбила его. — Она впилась пальцами в кровать. — Я знаю, кто его убил, знаю!

— Послушай, — говорю, — ведь ты сказала, он болен.

— Да, болен. И мертв. Умер заживо. Уже больше года никто не видел его лица, а теперь он вовсе не выходит от себя. И выйдет только на погребальных носилках. — Она помолчала. — Слушай, — говорит. — Поклянись. Поклянись хранить эту тайну. Ты должен сам связать себя, ведь я никогда-никогда не смогу тебя проклясть!

Я связал себя клятвой, и тогда она сказала:

— Он — прокаженный.

Это слово — как холодный палец на коже, на всех оно действует одинаково.

— Это тяжкая болезнь, — говорю. — Но и она от богов приходит…

— Нет! Она от других прокаженных приходит или через их вещи можно заразиться. Все врачи так говорят. Когда они нашли это на отце — они раздели и осмотрели всех, кто был вокруг него, но все были чисты. Я сама думала, что это колдовство или проклятие. Но потом он вспомнил, как за год перед тем, даже больше, потерял надлокотный браслет, а он его каждый день надевал. Браслета не было почти месяц, а потом его нашли — нашли в том месте, где уже искали раньше, — и он его снова стал носить, этот браслет. Под браслетом и началась проказа.

Это мне показалось слишком фантастичным.

— Но если в доме есть предатели, — говорю, — почему им было не воспользоваться ядом? Прокаженные живут долго, если их не бросают на произвол судьбы. Астериону, быть может, придется ждать много лет, он мог бы найти более скорое средство, — я говорил все это, а сам удивлялся про себя, почему Минос сам не ушел к богу, в первый же день как узнал.

— Он выбрал самый надежный путь, — сказала она. — Если бы отец умер сразу и его бы провозгласили Миносом, родня бы этого не стерпела, началась бы война. А теперь он мало-помалу забирает власть в свои руки; одних подкупает, других запугивает… Сначала отец пересылал свои приказы, и они выполнялись; теперь они вообще не доходят до тех людей, кому предназначены, — а начальник стражи купил себе новое имение. Теперь никто уже и не знает всех людей Астериона, никто не решается спрашивать… — Она помолчала чуть и добавила: — Он уже правит, будто царь.

Теперь я на самом деле всё понял; не только то, что сказала она, но и всё остальное.

— Но раз так, — говорю, — Критом правит человек, который не принадлежит ни одному из богов, его и не посвящали никогда… У него вся власть, но он не согласился жертвовать собой. Или согласился?

У нее на щеке появилась ямочка, — вроде чуть не улыбнулась, — но лицо оставалось серьезным, и она покачала головой.

— Но тогда, — говорю, — бог никогда не обратится к нему. Как он может вести народ? Кто увидит, если народу будет грозить беда? Что будет, если бог разгневается и некому отдать себя в жертву? Он принимает услуги, подати, почести — и не отдает взамен ничего?!.. Я чувствовал, что это чудовище, я знал… Если вы оставите его в живых — он погубит народ ваш!.. Почему вожди подчиняются ему?.. Почему они это терпят?!

Она помолчала, потом потянулась через мое плечо, достала хрустального быка и снова повесила его мне на грудь.

— Ты мне сказал, — говорит, — «пусть у врагов моих будут золотые мечи». Это то, что мы сделали здесь, — отковали мечи свои из золота. Я этого не замечала, пока не узнала тебя.

Ее слова меня удивили. А она:

— Ты считаешь меня ребенком, — говорит, — потому что я не знала мужчин до тебя, но я много знаю. И я с самого начала знала, что ты принес какую-то судьбу с собой; еще там знала в Амнисе, когда ты обручился с морем.

— Так это ты тогда выглядывала из-за занавески?

Мы отвлеклись от Амниса, от судьбы… — от всего. Но потом я спросил:

— А что ты имела в виду, когда сказала, что я обручился с морем?

Она посмотрела на меня яркими, глубокими, совсем не детскими глазами.

— Как ты думаешь, зачем он бросил кольцо?

— Чтоб утопить меня. Ведь он не мог иначе меня убить.

— Так ты ничего не знал?.. Значит, так оно и есть!

Я ничего не понял, спросил, в чем дело… И она рассказала:

— Когда провозглашают нового Миноса, он всегда женится на Владычице Моря: бросает ей свое кольцо.

Я вспомнил, как переглядывались и переговаривались критяне в порту. Так вот оно что! Он в тот раз давал им запомнить предзнаменование, и оно должно было выглядеть случайным, — настоящие предзнаменования такими и бывают, — в тот раз он воспользовался мной, но собака дрессированная тоже сгодилась бы…

— Так что, когда ты вытащил кольцо обратно, он остался в дураках. Но ты сам снова бросил его в море и сам обручился с ним! Я так хохотала за занавеской!.. А потом подумала, быть может, это истинный знак судьбы? Я видела, критяне так это и восприняли. И он тоже это видел. И нашел самый умный способ выкрутиться: стал твоим покровителем. Он всегда из всего извлекает выгоду; он видел, что из тебя получится хороший прыгун, и подумал — последнее слово останется за ним.

Я немного подумал, потом спросил:

— А как он ладит с коренными критянами? По их старым обычаям, их наверно не сильно волнует, кто его отец; им достаточно того, что он сын Царицы… — Говорил и боялся, что получается слишком резко; но ее это не задело.

— Да, — говорит, — и он это знает. До последнего времени он обращался с ними безобразно; они для него попросту не существовали, разве что за рабочих скотов их считал. Ко мне они приходили. У меня должность такая — выслушивать прошения и мольбы, а критяне всегда с большей готовностью просят женщину; и я старалась им помочь… Я знаю, как это бывает, когда тебя третируют… Я часто передавала их просьбы отцу, так и заговорила с ним впервые. А он мне говорил, бывало: «Ты всего-навсего богиня, маленькая моя Ариадна. Быть чьим-то послом — это серьезное дело», — но часто делал то, что я просила.

Я вытер ей слезы.

— А теперь? — спрашиваю.

— О! Теперь Астерион их обхаживает. Прежде, если их обижали, он и пальцем не шевелил, а нынче поддерживает, даже когда они не правы, если только это не затрагивает его приближенных. Даже во Дворце он собирает вокруг себя людей с критской родней, таких как Лукий. Понимаешь, почему нужно, чтобы отец мой умирал медленно?

— Дело плохо, — говорю. — И многих он уже завербовал?

— Критяне ничего не забывают. Те, кого он оскорбил когда-то, — те его не простили. Но если кого обидели эллины — те обращаются к нему.

Мы говорили еще, но остального я не помню. Помню только, как голова кружилась — от мыслей, от бессонницы, от сладкого аромата ее волос.

Во время следующей Пляски, когда я смотрел на ложу, мне казалось, что все знают о нас; и я знал, что она чувствует то же самое… Но никто ничего не заметил. А я исполнил в тот раз новый номер: со спины Геракла — заднее сальто в прогибе с приземлением на ноги. Всё утро отрабатывал его на деревянном быке — пусть посмотрит, на что я способен.

Я не хотел тревожить Журавлей перед Пляской, но после — после рассказал всё, что мог. Сказал, узнал, мол, что царь тяжело болен, что Астерион плетет заговор, чтобы поднять критян против эллинов и захватить трон.

— Это значит, — говорю, — что времени у нас в обрез. Если критяне его поддержат, он сможет удержать побережье от эллинского флота. И будет удерживать, пока не потеряет их любовь. А любовь их будет при нем, если ничто не будет угрожать ему на троне и ему не придется прибегать к силе внутри страны. Как долго? Год, два, три?.. В любом случае дольше, чем мы продержимся на арене. Мы должны выступить как можно скорее.

— Мы делаем что можем, Тезей, но оружия у нас еще мало.

Это Ирий сказал, обиженно так. На самом деле они с Иппием натаскали больше оружия, чем все остальные вместе, — у них и возможностей было больше…

— Ничего, — говорю, — я нашел целый склад. Если всё пойдет как надо, скоро оружие будет у всех.

Я собирался каждый раз прихватывать с собой понемногу и прятать где-нибудь в таком месте, где его легко и быстро можно будет взять. Но не хотел, чтоб об этом знали раньше времени.

В тот вечер в маленькой комнатке за храмом мы бросились друг на друга, как искра на трут. Два дня и ночь врозь — будто месяц они тянулись; по правде сказать, я накануне едва не пошел к ней, — будь что будет потом, — уже поднялся было, но увидел спящего Аминтора и вспомнил о своем народе.

Прошло всего три ночи нашей любви, но у нее было уже свое прошлое, свои воспоминания… У нас уже были заветные слова — слова-улыбки, слова-поцелуи… Но смеялись мы, или играли, или погружались в любовь, как дельфины в море, — я все время чувствовал какое-то благоговение. Быть может, место наших встреч было причиной тому… Или потому, что любовь царя и царицы — даже тайная — это всегда обряд, совершаемый для народа перед богами?

На обратном пути я взял лампу со священной колонны и пошел в арсенал. Как я предполагал, там было одно старье; новое и хорошее оружие было наверху. По следам можно было бы найти туда дорогу, но там, вероятно, была охрана. Я смазал петли сундуков ламповым маслом и открыл их. Они были полны стрел, но луки были источены временем и без тетив. А вот копья и дротики — этого было вдоволь. Правда, старого образца дротики, тяжеловатые, но крепкие. Одна была беда — слишком длинные они были, даже под плащом нельзя было спрятать.

Тем не менее, ночь за ночью я стал переносить их в подвал под ламповой, где их легко было достать. У колонны там была груда старых амфор из-под масла, и по паутине видно было, что их давным-давно никто не трогал, а за ними — свободное место. Через несколько дней я нашел ящик с наконечниками для копий и точило. Это было прекрасно. Я стал перетачивать наконечники на кинжалы и относил их по нескольку штук в Бычий Двор — отдавал девушкам.

Все Журавли дали клятву молчания, — даже любимым своим никто ничего не смел сказать, — и я тоже держался этой клятвы. Ариадна была не из тех женщин, кому можно отдать лишь часть себя или сказать лишь половину. Был в ней дар неистовства, что так волнует нас, — мужчин, — неистовства, глубокого, как огонь Гефеста, который лишь землетрясение выпускает на поверхность гор. Потом она смотрела на меня неподвижными изумленными глазами; ее, как хорошо накормленного младенца, охватывал сытый блаженный покой — она засыпала.

Иногда, когда она заговаривала об отце, о делах царства, о тревогах своих, — я подумывал рассказать ей всё, попросить ее помощи. Ее сердцу я верил, а вот головке ее… Ей едва исполнилось шестнадцать, — она быстро выложила мне все свои секреты, — и я больше всего боялся ее ненависти к Астериону. Он был не таким зеленым парнишкой, как я в Элевсине; если бы женское лицо сказало ему: «Ты ничего не знаешь, но кое-что ждет тебя скоро», — уж он-то не оставил бы этого без внимания.

Как раз в это время он в очередной раз вызвал меня на свой пир, и я убедился, что она была права.

Среди гостей не было ни одного, кто выглядел бы хоть наполовину эллином. Все сплошь критяне или почти критяне; мелкие помещики, потомки тех родов, что были в силе до прихода эллинов. И его обращение со мной стало хуже. Не то чтобы он открыто оскорблял меня, — как он понимал оскорбление, — это бы ему лавров не стяжало, критяне любят бычьих прыгунов; но он старался подчеркнуть, что я там присутствую лишь ради удовольствия его почетных гостей, и за всем этим чувствовалось его желание унизить эллина у них на глазах. Вдруг он попросил меня спеть какую-нибудь песню моей родины. Да, попросил, — говорил мягко, — но так, как говорит завоеватель с пленником.

Я сначала поперхнулся, услышав это. Потом — «Ладно, — думаю, — если я подчинюсь, никто не сможет сказать, что я был его гостем».

Взял лиру, настроил ее на эллинский лад… Астерион ухмылялся. Но Лукий — я видел — глянул на него краем глаза и чуть усмехнулся: он-то путешествовал — знал, как воспитывают благородных людей в наших краях.

Пленнику не пристало воспевать победы своих предков. Дать кому-то догадаться, что я думаю о войне, — этого мне тем паче не хотелось; но я хотел, чтоб эти критяне меня запомнили, и запомнили не так, как задумал этот скот. Потому я запел одну из тех древних элегий, что выучил еще дома, в Трезене. Это та, что поют по всему острову Пелопа; иногда барды включают ее в свои предания о павших городах, но ее поют и отдельно. О царском наследнике, Пастыре Народа, который прощается с женой у городских ворот, прощается навеки — знает что погибнет в грядущей битве.

«Отпусти меня, — говорит он — не пытайся меня удержать. Если я останусь, то буду опозорен перед воинами… и женщины златопоясные, в юбках с каймою узорчатой станут меня презирать… Место мое среди тех, кто готовится к битве жестокой; вместе со всеми обязан идти я навстречу врагу; сердце мое, коль уйду, никогда не найдет уж покоя: только для доблести, но не для бегства растили меня; должен сражаться я в первых шеренгах воителей славных; жизнью пожертвую пусть во спасение чести своей… Вещее сердце твердит мне — погибнет священный наш город, будет отец мой убит и весь наш народ истреблен; в сече падут до последнего все мои храбрые братья, но не о них, не о матери горше всего я скорблю. Вижу, как тащат тебя, всю в слезах, к кораблям крутобоким, — боль раздирает мне грудь оттого, что ты станешь рабой. В дальней чужой стороне ты у властно-жестокой хозяйки будешь у ткацких станков от зари до зари погибать; либо носить на плече воду в тяжелых кувшинах, ноги сбивая себе на тропинке крутой к роднику. Глядя на слезы твои, кто-нибудь скажет другому… чьей женой ты была — от напоминания станет еще больней… еще горше… и ты снова и снова будешь оплакивать мужа, который не допустил бы этого, останься он в живых… Пусть же погибну я прежде, чем все это с нами случится, — из-под кургана не видно, как будут тебя уводить.»

В Лабиринте их слуги музыкой услаждают — он не думал, что царский сын может быть искусен. Критяне зашмыгали носами под конец песни; теперь-то я был уверен, что они не станут надо мной смеяться… А по тому, как они сгрудились вокруг меня, — было видно тех, кто еще не стал его лакеем, и их немало оказалось. Вот так я пел тогда — это был единственный способ не уронить себя. А ему не к чему было придраться: я ведь выполнил его просьбу, только и всего…

В ту ночь я сказал Ариадне:

— Я был в Малом Дворце. Ты была права. Если его нужно остановить — это надо делать быстро.

— Знаю, — говорит, — я бы сама его убила, если бы знала как.

Со мной она была нежна, как голубка, и я тогда не придал значения этим словам. Слишком уж свирепые были слова, к тому же о брате как-никак. Но ведь она всю жизнь была одна-одинешенька, прислониться не к кому, — конечно измучилась, озлобилась…

— Послушай, — говорю. — Молчи и слушай меня внимательно. Если бы я мог связаться со своими и они прислали бы мне корабли — что тогда? Сама понимаешь — это война. За кого стали бы сражаться критяне?

Она перевернулась, оперлась подбородком на руки, долго лежала молча. Потом говорит:

— Они бы сражались за себя. Восстали бы против эллинских домов, когда их хозяева ушли бы на войну. Это было бы кошмарно — вся страна в крови… Но Астерион сделает то же самое, для того ему и нужны критяне. Когда он их использует — он уж постарается, чтобы это их восстание было последним. Да, им придется платить своей жизнью за еще более тяжкие цепи. — Она скрестила руки и уронила голову на них. Потом опять заговорила. — Но… если…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42