Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр Македонский - Тезей

ModernLib.Net / Исторические приключения / Рено Мэри / Тезей - Чтение (стр. 32)
Автор: Рено Мэри
Жанры: Исторические приключения,
Историческая проза
Серия: Александр Македонский

 

 


Она медленно заговорила на языке береговых людей:

— У нас нет вестника.

— У нас тоже, — сказал я. — Пусть Вестник Гермес встанет меж нами. Я Тезей-Афинянин, сын Эгея, сына Пандиона. Я царь.

Она снова взглянула на меня. Похоже, что мое имя дошло и досюда. Арфисты знают об арфистах — так же и воины, о равных себе. Сказала что-то через плечо своему отряду… Наверно, сообщила им эту новость, потому что они зашептались и старались меня разглядеть. Потом снова повернулась ко мне, хмуря свой чистый лоб в поисках слов… Она знала язык хуже меня и подбирала их с трудом.

— Никакие мужчины здесь… Никакие боги мужчин… — повела рукой вокруг и произнесла странно звучащее название, словно оно объясняло всё, потом подумала и сказала: — Это — Девичий Утес.

— А ты кто?

Она коснулась своей груди и ответила:

— Ипполита Дев, — голова ее вскинулась. — Царь.

Сердце мое рванулось к ней, но я сказал спокойно:

— Прекрасно. Значит, мы можем говорить, мы двое. Я пришел сюда с миром…

Она резко, сердито качнула головой. Хотела крикнуть: «Лжец!» — я видел, как она в досаде щелкнула пальцами, не найдя нужного слова… Потом показала на нас и вспомнила другое: «Пираты!..» Отряд за ее спиной закричал это на их языке.

«Да, — подумал я, — и ты меня узнала, запомнила!»

— С миром, — повторил я. — Никогда в жизни я не солгу тебе, — я старался говорить ее глазам. — Мы пираты, верно. Но это мое развлечение, а не главное дело. Я царь в Афинах, и в Элевсине, и в Мегаре до Истмийской границы, и Крит платит мне дань. Мы вели себя безобразно у берега, я сожалею об этом, но мы чужеземцы, и мои люди долго пробыли в море, и мы заплатили вам кровью за свою дерзость, этого достаточно. Давай заключим мир и станем друзьями.

— Друзь-ями?.. — она протянула это так, будто спрашивала, в своем ли я уме. Одна из девушек в отряде дико захохотала… Она положила топор на холку лошади и ворошила пальцами свои блестящие волосы, подбирая слова чужого языка. Потом, ставя слово на слово, заговорила:

— Это место — святое. — Жест руки усилил это слово. — Никакой мужчина не должен подходить. А вы — вы видели тайну… За это — смерть. Всегда. Мы — девы Девы, мы убиваем вас. Такой наш закон. — Она глянула на меня… Серое море в глазах, серые облака — эти глаза говорили, говорили больше, чем она могла сказать словами… — Быть может, нам тоже надо умирать… — Повернулась на лошади, показала на святилище: — Мы все в Ее руке.

Она подобрала топор и поводья; еще миг — и клич, атака, схватка — конец всему…

— Постой! — кричу.

— Нет! Она сердится!.. — Но успокоила лошадь ладонью и задержалась.

— Ипполита, — Имя было пьянящим и сладким… — Ипполита, мои люди, все они, не прогневили Ее. Только я видел, я один был там наверху. Они были позади. Они ничего не сделали плохого. — Я говорил медленно, следя, чтоб она поняла. — Поэтому я сам должен отвечать. Ты меня понимаешь? Это ты и я, царь с царем, это наше дело. Я вызываю тебя на бой, Царь Дев. Это наш долг перед людьми, которые нас почитают.

Она поняла. С ней это было на самом деле — царь с царем; ей это должно понравиться, хотя, как я догадался, у них не было такого обычая. На лице ее не было страха, лишь удивление и сомнение. Ее конь мотнул головой, мягко зазвенели серебряные диски… «Она слушает голос своей судьбы», — подумал я.

По склону поднялась девушка с мечом в руке. Это была та самая, что она спасла, — Мольпадия. Высокая и сильная, с мрачными синими глазами, еще затуманенными трансом… Однако он уже проходил, и раненая рука у нее кровоточила. Ипполита наклонилась с седла и осмотрела рану, они заговорили… Высокая девушка нахмурилась.

— Выйди против меня, Ипполита, — сказал я, — и пусть решают боги. Цари не отвергают царей.

Сумерки сгущались, но ее лицо светилось само и было хорошо видно. Она была молода, в ней жила честь и гордость юного воина; эта честь звала ее и гордость и что-то еще — она не знала что.

— Если я умру, — говорит, — вы не тронете святое место и Дев? Вы уйдете?

У меня заколотилось сердце.

— Клянусь, — говорю. — И мои воины тоже.

Они подошли и стояли вокруг, слушая наш разговор. Раненые опирались на товарищей, кое-кого не хватало… Услышав мою клятву, проворчали что согласны. С них было довольно.

— Никакой мести, — говорю, — кто бы из нас ни пал. Наши народы разойдутся в мире. Если я умру — похороните меня на этой горе, возле тропы, по которой вы ходите к морю. Но если победа будет за мной — ты моя.

Она посмотрела пристально и медленно спросила:

— Как это — твоя? Что это значит?

Я кивнул, и для уверенности, что она меня поймет, постарался выбрать самые простые слова:

— Если я победил, а ты живая, тогда я твой царь и ты идешь за мной. Я поклянусь, поклянись и ты. Я клянусь своей жизнью, клянусь Священной Рекой, — такую клятву не дерзают нарушить даже боги, — клянусь, что никогда не опозорю тебя, никогда ни к чему не буду принуждать тебя силой против твоей воли… Ты будешь моим другом, моим гостем. Если я лгу — пусть ваша Богиня сгложет мне сердце. Принимаешь ты мои условия?

Она удивленно нахмурилась. Потом широко взмахнула рукой, будто говоря: «Ерунда все это», коснулась своего топора с серебряной насечкой и сказала:

— Я бьюсь насмерть.

— Жизнь и смерть в руках богов. Так ты согласна?

Девушка рядом вмешалась, на их языке; я видел, что ей это не нравится, и перебил ее:

— Выбираешь оружие ты!

Девушка схватила ее за руку — она отвернулась и вроде сказала ей что-то; потом сошла с коня, вложила ей в руки свой священный топор, поцеловала ее и назвала ее имя отряду. Они печально согласились, и я понял, что она назначила преемника себе.

Она шагнула вперед, и глаза ее снова стали ужасно большими, как были когда поднималась луна. Я испугался — вгонит себя сейчас в священный транс и превратится в яростную менаду, дикую как леопард, знающую лишь один закон — убить или умереть!… Но Таинство было нарушено, лицо ее было просто суровым. И я подумал: «Ведь она приносит себя в жертву. Она готовится к царской смерти…»

— Тезей, я буду биться дротиками, а после — мечом.

Мое имя она произнесла с трудом, запинаясь, но в ее устах оно звучало музыкой.

— Хорошо, — говорю, — давай протянем наши руки к богам, чтоб подтвердить наши обеты.

Она чуть помедлила, потом подняла вслед за мной. Мы стояли рядом и казалось — ну чего проще!.. Рука вот рядом, только потянись!.. Так кажется близким другой берег в теснине, пока не прыгнешь в поток.

Я взял два дротика у своих людей, стоявших вокруг; она тоже… Потом огляделась вокруг и говорит:

— Становится темно, а я знаю это место. Нам нужны факелы. Я хочу биться с тобой на равных.

Быть может, эта любовь смертельна, подумал я, но уж не напрасна. Не часто встретишь мужчину с таким чувством достоинства, как у нее.

— Света достаточно, — говорю.

Прошел к ровному месту, приказал своим расступиться, освободить площадку, они отошли… И опять говорю ей:

— Хорошо и так. Тебя я бы даже без глаз увидел.

Теперь мы были одни; в пределах двух наших бросков не осталось никого. Настал момент, когда бойцы подогревают себе кровь, перебрасываясь руганью и оскорблениями, — она нахмурилась, словно была сердита на себя и проклинала нехватку слов…

— Не говори ничего, — сказал я, — это не для нас с тобой…

Она подняла брови. Теперь она была в своем шлеме из фригийской кожи, обшитом бронзовыми пластинками; алые щитки, яркие как фазаньи крылья, закрывали шею и щеки, но лицо ее было открыто и я его видел.

— Лучше послушай. Я люблю тебя. Ты — любовь всей моей жизни. Я пришел сюда за тобой, победить или умереть. Делай, что велит тебе твой закон. Твоя честь мне дороже собственной жизни, и если я умру — значит судьба, и я рвусь ей навстречу. Моя кровь не падет на тебя, чтоб не коснулась тебя печаль. А тень моя будет любить тебя и в доме Гадеса, под землей.

Она стояла, блестя оружием под поблекшим небом и новорожденной луной, — прямая, стройная и сильная, — но я видел, в глазах царя и воина, смятение девушки, никогда в жизни не говорившей с мужчиной. Молча смотрела на меня… Потом — ухватившись за что-то такое, что знала, — крикнула:

— Я должна тебя убить!.. Ты видел Тайну!..

— Конечно. Ты должна постараться. Давай. Начинай.

Мы разошлись и закружили по площадке, скрючившись за своими щитами. Скверно, что она выбрала дротики. Я надеялся, что сразу начнем с рукопашной, на топорах или на копьях, а теперь у меня были два, от которых надо было избавиться, не задев ее, и еще от двух — увернуться. Чем скорей, тем лучше…

Я занес дротик для броска, она тоже… Она была так быстра и легконога, что любой бросок был рискован. Я целился медленно, чтобы показать, куда полетит дротик; но она решила, что это финт, — я и сам подумал бы так же, — и прыгнула прямо под него. Я едва успел промахнуться. Никогда, ни в одном бою я так не пугался, как в тот миг, и этот страх меня подвел: я следил за полетом своего, а в это время ее дротик полоснул мне бедро лезвием наконечника. Рана была неглубокой, но крови довольно много, и она была теплой в вечерней прохладе. Нога цела и не заболит, пока не одеревенеет, — но я нарочно захромал, кидая второй раз, чтоб обмануть ее. Мой дротик шлепнулся на полпути, а у нее оставался еще один. Я повернул свой щит ребром к ней и достал из ножен меч.

Амазонки вокруг ликовали: а ну, мол, еще раз так же… Было слишком темно, чтоб увидеть полет оружия, я мог только следить за ее замахом, — и угадал, поймал дротик на щит. Это был стоящий бросок: пробил кожу щита, едва не просадив мне руку, и удар при этом был такой, что заболело плечо.

Я отскочил назад, наступил на древко ногой и выдернул его из щита, не переставая наблюдать за ней, — потом шагнул вперед с мечом в руке, и она пошла мне навстречу.

Было уже почти совсем темно, но еще можно было разглядеть, куда ставишь ногу. Это меня устраивало. Я рисковал в дуэли на дротиках при плохом свете, чтобы воспользоваться им потом: не хотел, чтоб она разглядела что я затеял. Борьба родилась в Египте и на Крите ее знали; уже со мной появилась она на острове Пелопа, а затем в Аттике… В Фессалии о ней лишь поговаривали, во Фракии — едва слыхали; а здесь был Понт… Когда она подумала, что живой ее взять нельзя, — я уже знал всё что мне надо.

Она кружила вокруг меня, гибкая и бесшумная как пантера. Сделала несколько пробных выпадов — из-за внутреннего края ее щита-полумесяца вылетал кривой клинок, и воздух свистел под ним, как вспоротый шелк… С этим оружием я мало имел дела, и оно мне не нравилось: поднырни под длинный эллинский меч — и дело сделано; а этим можно было оттяпать руку с любой дистанции… И рука моя, и оружие были длиннее; всё было бы просто, если бы я хотел ее убить…

«Как хорошо, что не каждый день выпадают такие головоломки!» — подумал и засмеялся этой мысли. Она тоже засмеялась в ответ, в сумерках сверкнули белые зубы… Она была бойцом, и в глазах ее появился боевой огонь: решила, что мой смех — знак пренебрежения, и это избавило от неловкости, навязанной признаниями моими. Теперь она фехтовала лучше… Но всё равно — в наших выпадах и защитах мы ощущали друг друга, как танцоры, кому часто доводится танцевать вместе; или любовники, говорящие между собой одним лишь касанием пальцев. Я подумал, что она тоже это чувствует, как и я… Хотя — ведь ее с детства отдали Богине так что она даже не видела мужчин — откуда ей знать?.. Если она и чувствует что-то странное в себе, — какое-то безумство, которому не знает имени, — принимает это за зов судьбы… Вот сейчас убьет меня в своей невинности, а потом будет тосковать, не зная отчего…

В основном я отбивал ее удары либо принимал их на щит, но иногда нападал и сам, чтобы она не догадалась, пока не подвернется мой шанс. А она уже почувствовала, что я затеял какую-то хитрость, это я знал точно. Хотел было выбить у нее меч, но это было ей знакомо, и такой дешевый трюк тут не проходил. «Так что же, — думаю. — Неужто я ждал, что она мне достанется даром? Надо рисковать!» Я быстро отскочил и бросил щит; в темноте мне удалось сделать вид, что на нем лопнул ремень и он упал. О таких фокусах она не имела понятия — и поверила. Когда теряешь щит, то, естественно, без оглядки бросаешься вперед. Я рубанул мимо и уже не мог защищаться мечом от ее удара, — вот оно — началось!.. Она замахнулась рубить, — меч над головой, — в этот миг я бросил свой в сторону и, схватив ее за руку, потянул с разворотом через свое плечо. Она так была ошеломлена, что я успел забрать у нее меч, пока она взлетала вверх. Было слишком поздно тормозить бросок, и она пошла дальше, как летучая кобылица, и упала чисто, но жестко, так что вышибло дух… Я бросился рядом с ней на траву.

Ее рука была еще в щите. Я лег на него, а другую руку прижал к земле. Она лежала лицом к небу, неподвижная, полуоглушенная… Я тоже не шевелился — голова кружилась от напряжения и от ее внезапной близости. Ее светлые волосы, пахнущие горами, щекотали мне губы, а под рукой, под вышитой кожей, ощущалась нежная грудь… Но боец во мне, не успевший расслабиться, вспомнил, что она быстра, как рысь, и еще не сдалась. Я поднес губы к ее уху и позвал: «Ипполита…»

Она повернула голову и глянула на меня дикими глазами, такие бывают у оленя в сетях. Отпустить ее сразу я не решился — и начал говорить. Что говорил — не помню, да это и не важно: всё равно я говорил по-гречески и она не понимала. Нужно было только, чтобы она знала, когда придет в себя, что я не враг ей. Но вот она начала оглядываться вокруг, и тогда я сказал на языке, который она понимала:

— Бой закончен, Ипполита, а ты жива. Сдержишь ты свое слово?

Стало уже гораздо темнее, но я видел, как она вглядывается в небо, словно прося совета. Не было совета: с горного хребта спустились тучи, и тонкий серп молодой луны спрятался за них.

Мои воины тихо переговаривались… Временами от амазонок доносился быстрый шепот… Было тихо. Вдруг она рванулась вверх; но не яростно, а так, будто хочет очнуться от непонятного, страшного сна… Я прижал ее к земле:

— Ну так как же?

Она выдохнула шепотом:

— Да будет так.

Я отпустил ее, встал и помог ей подняться, сняв щит с ее руки… Едва встав на ноги, она качнулась, — закружилась голова, — я поднял ее на руки, и голова ее поникла мне на плечо. Она лежала тихо, а я уносил ее с поля — и знал, что руки мои рождены ее носить; что я ее судьба, я ее дом.

<p>2</p>

Они дали мне коня для нее, я вел его в поводу. Позади, на Девичьем Утесе, звучал плач, — с флейтами, с приглушенными барабанами, — это была похоронная песнь по павшему, по погибшему царю… Я заглянул ей в лицо, но она смотрела прямо в ночь перед собой, неподвижными глазами.

Мы подошли к деревушке, которую миновали днем, и нашли ее опустевшей: все жители бежали при звуках боя в какую-то крепость в горах. Чтобы не ломать себе шеи на горной тропе в темноте, мы остались там до рассвета. Я приказал своим людям брать не больше, чем необходимо для ужина; мы ведь не истмийские бандиты, чтобы грабить бедняков, а там даже в доме старейшины была лишь одна комната и одна кровать. Я устроил ее в этом доме, зажег лампу… Она выглядела смертельно уставшей, и под глазами черные круги — ничего удивительного… после заплыва, и охоты, и боя…

Принес ей ужин, что сумел найти: немного скверного вина и сыру, ячменный хлеб с медом… Она поглядела на еду, как необъезженный жеребенок в загоне: глядит на кусок соли — и боится веревки в другой руке. Но я стоял рядом спокойно, тоже как в загоне, и она вскоре взяла всё, кивнув мне в знак благодарности. С тех пор как мы покинули святилище, она молчала.

Есть много она не могла, но вина выпила. Тем временем я пошарил в пристройке для слуг, нашел там соломенную постель и затащил ее в дом. Мне не хотелось, чтобы мои люди это видели: они решили бы, что я околдован, или стали бы смеяться надо мной… Бросив солому на пол возле двери, я оглянулся и увидел, что она внимательно следит за мной. И почувствовал, о чем она думает, как чувствовал во время боя: жизнь на привязи не для нее, бесчестья она не переживет — найдет какой-нибудь выход… И, однако, видно было, что она старается судить обо мне справедливо, не поддаваясь страху перед мужчиной; в этой светловолосой девочке на самом деле жил царь.

«Какова она? — думал я. — Где была ребенком? Ведь не родилась же она в этих горах, словно лиса или птица… Эти дикарские обряды, эта суровость — как глубоко всё это въелось ей в душу? Львица благородна, но надо быть сумасшедшим, чтобы лезть в ее логово… Она дала мне обет перед боем, но ее обычаи — связывают они ее? Она вообще-то поняла, что обещала, — на чужом-то языке?.. Она горда — предложила факелы, чтоб осветить площадку; она верна — стояла обнаженной перед воинами, чтоб спасти подругу… Но львица — гордая, верная львица, готовая погибнуть за своих детей, — это же смерть для человека! Зачем боги ее послали мне — наполнить жизнь мою или оборвать? Не одно, так другое, уж это точно… Ну что ж, надо идти судьбе навстречу; поживем — увидим…»

Она сидела на краю кровати, рядом стояла чаша и хлебный поднос. Когда я забирал посуду — смотрела на меня неотрывно, и в неподвижности ее я чувствовал, что вся она напряжена, как загнанная кошка… Я заговорил мягко, медленно, давая ей время понять меня: «Мне надо ненадолго выйти. Проследить за порядком в лагере, выставить часовых. Никто сюда не войдет, но нехорошо быть безоружным среди чужих. Возьми». Отцепил свой меч и вложил ей в руки.

Она изумленно посмотрела сначала на меч, потом на меня — взяла. Я не шелохнулся, хоть вспомнилось Таинство, девушка с кинжалами, что бросилась на меня… В свете лампы — глядящая на меч невероятно большими глазами — она была прекрасна, как бывают прекрасны смертельные создания: рыси, или волки, или горные духи, что заманивают людей в пропасть… Я стоял перед ней с пустыми руками. Она вытащила меч из ножен до половины, потрогала пальцами лезвие, погладила чеканку, щупая работу…

— Это был меч моего отца, и деда тоже, — сказал я. — Но мой критский оружейник сделает для тебя такой же.

Волосы у нее снова были заплетены в тугую косу, — они распускают их только для танца, — но надо лбом оставались свободными, как у ребенка. Когда она склонилась над мечом, коса ее упала вперед; она потянула ее — впервые я увидел этот ее жест — и впилась в меня горящими глазами: боялась какого-то подвоха.

— Что ты удивляешься? — сказал я. — Я делаю только то, что обещал тебе. А почему — я уже говорил…

И оставил ее с мечом на коленях. Склонив голову набок, она рассматривала насечку и тянула себя за волосы.

Когда я расставил охрану, ко мне подошел слуга и спросил, пойдет ли девушка за водой и будет ли мыть меня, — словно она была обычной пленницей! Я посоветовал ему не совать нос куда не следует, и сам набрал горячей воды для нее; а вымылся у колодца. Но я видел, что мои люди смотрят на меня, все, — кто украдкой, а кто с нескрываемым любопытством. Если я не проведу ночь возле нее — подумают, что я не в своем уме… или, чего доброго, что испугался…

Постучался и открыл дверь. Она оставила лампу зажженной, и я увидел, как ее голая рука скользнула с кровати на пол и ухватилась за меч. На ней была льняная рубашка, верхняя одежда висела на спинке кровати, — значит, поверила мне; но не могла теперь понять, почему я вернулся. Тело ее напряглось, глаза сузились, — если ей суждено умереть, она собиралась спуститься к Реке вместе со своим врагом, как и подобает воину. Тем больше чести ей!..

— Это я, — говорю. — А ты что не спишь? У тебя был трудный день… Я лягу здесь, возле двери, чтоб никто не мог войти. Это лучше всего в такой компании.

Посмотрел на тени, окружившие ее большие яркие глаза… Судьба влекла ее чересчур быстро; оторванная от своих, от всего что знала, она могла теперь рассчитывать только на меня.

— До утра оставь меч у себя, — говорю. — У меня есть копье.

Я снял свои кожаные доспехи, нагнулся погасить лампу — и тут она заговорила. Голос был низкий, хриплый, приглушенный — совсем не такой, как перед нашим боем. Я хотел подойти к ней, но глаза у нее были, как у дикой кошки в дупле, потому остановился и спросил:

— О чем ты? Я тебя не слышу.

Она выпростала руку из-под одеяла и показала на мою рану, которой я не успел заняться.

— Мыть!.. — говорит. И тыча большим пальцем вниз, несколько раз повторила: — Плохо, плохо…

Я сказал, что рана подсохла и ее можно промыть завтра в море, но она показала на флягу с вином: «Хорошо!..» Настолько перегружена была она в тот день, что забыла слова. Я подумал: «Бедная девочка! Каждый знает, какова участь пленницы, если умрет тот человек, что ее захватил». Чтобы немного успокоить ее, промыл рану, хоть она саднила от вина и закровоточила снова.

— Смотри, — говорю, — всё чисто.

Она подняла голову с груботканой подушки и что-то пробормотала.

— Доброй ночи, Ипполита. Ты мой почетный гость, священный перед богами. Будь благословен твой сон.

Постоял момент возле нее… Хотелось погладить ей голову: она должна быть мягкой как у ребенка, волосы вон какие шелковые!.. Но это могло испугать ее, потому я улыбнулся и пошел назад к лампе. И тогда услышал ее голос из-под одеяла: «Доброй ночи!»

Ощущение счастья не давало мне уснуть, блохи в тюфяке — тоже… Я мечтал, конечно, о грядущей любви; но уже то время — просто быть рядом с ней, — даже это казалось драгоценным. Должно быть, кто-то из богов предупредил меня, что времени у нас не так уж много.

Снаружи была деревенская площадь, — земля утоптана, — часовые развели там костер и поддерживали его всю ночь; его свет проникал через дверные щели и маленькое окошко и освещал комнату почти так же ярко, как лампа перед тем. Она повернулась на бок, увидела что я смотрю на нее, и снова отвернулась, — лицом к стене, — но вскоре задремала и наконец заснула по-настоящему. Она устала, и была молода… Понемногу ее ровное дыхание убаюкало и меня, я тоже задремал; ведь и у меня был нелегкий день позади.

Проснулся от скребущего звука возле стены. Стенка была тонкая — плетеные прутья обмазаны саманом… Крыс я терпеть не могу, — они приходят на поле боя за объедками коршунов и собак, — с первым же звуком их возни я просыпаюсь мигом… Костер на улице догорал, низким красным пламенем, должно быть уже подступало утро. Я еще сонный был, подумал: «Ладно, пусть копошится, раз мой пес в Афинах…» Но со стены, возле ее кровати, упал кусок штукатурки, образовалось отверстие, и в нем показалась рука.

Я подумал сначала, что кто-то из моих набрался наглости подглядывать через дырку, — и потихоньку потянулся за копьем, — но тут разглядел, что эта рука тоньше мужской и в рукаве из вышитой кожи. Рука потянулась вниз и коснулась ее плеча… Я лежал не двигаясь, и смотрел из-под прикрытых век.

Она проснулась толчком, не сразу сообразив, где находится; потом увидела, оглянулась на меня… Но я затаился вовремя. Она взяла руку в свои ладони, прижала к щеке и сидела так, свернувшись у стены. Голова ее выступала из тени, возле ключиц, на слабый свет костра; и лицо было таким юным, таким растерянным… И все-таки казалось, что она больше утешает сама, чем принимает утешение.

Рука сильно сжала ее ладони и ускользнула назад в стену… А когда появилась снова — в ней был кинжал. Она смотрела на кинжал не двигаясь, — я тоже, — он был похож на кинжалы Таинства: короткий, тонкий, острый как игла… За стеной чуть помедлили, потом заскребли в стенку, — я догадался, что охрана где-то рядом, потому шептаться им нельзя, — при этом звуке она взяла кинжал, погладила руку и поцеловала ее… Рука исчезла.

Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, — наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками… И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, — но помнил, что туда она положила меч.

Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне — луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.

Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос… Будь на ее месте любая другая женщина — рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, — ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, — не знал, но всё равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит… «Если так — это будет мгновенно», думаю… Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: «Знать!.. Знать!.. Знать!..»

Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула… «Она готова», думаю… И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза — капля теплой влаги упала мне на лицо.

Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги… Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.

В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени… Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой… Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, — я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить — но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.

Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой… Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу… Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор… Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью…

На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, — но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.

Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, — а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным…

— Не надо, малыш, — сказал я. — Всё прошло. Успокойся.

Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова…

— Пойдем, — говорю, — а то простудишься. — Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: — Принесите мне огня!

Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку… Я повернулся к ней:

— Ведь ты — воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!

— Ты победил в бою… — Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. — Ты сражался честно, поэтому…

Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске… Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом — не обернулась.

— Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.

Она молчала, глядя на уголья.

— Не отчаивайся, — говорю. — Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.

Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: «Но я нарушила другую».

— Мы всего лишь смертные, — сказал я, — и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.

Она не ответила, но теперь я видел, — я ведь совсем рядом был, — она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была — ей сейчас надо выплакаться… Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:

— Ну что ты?

Тут ее прорвало. Ее приучили, что плакать стыдно, и поначалу слезы ранили ее, прорываясь наружу; но вскоре они облегчили ей сердце, и она лежала у меня на руках — отрешенная, расслабленная, доверчивая как ребенок… Но она не была ребенком — она была женщиной восемнадцати лет, здоровой, сильной, с горячей кровью… А когда мужчина и женщина рождены друг для друга, — как были мы с нею, — они никуда от этого не денутся. Мы понимали друг друга без слов, как это было в нашем бою; и любовь пришла к нам — как роды, что знают свое время лучше всех тех, кто ждет их. И хотя она знала меньше любой девчонки, слышавшей женскую болтовню, — одного меня ей хватило, чтобы знать больше всех.

А моя жизнь словно ушла из меня и зажила в ней, а ведь раньше со всеми женщинами я бывал сам по себе… И хотя всё, чему я с ними научился, — я думал, что это много, — хотя всё это стало лишним, но ее доверчивость была мне новой школой — и этого было достаточно.

К рассвету мы забыли, что оба говорили не на своем языке; забыли нужду в словах. Когда стража на улице заспорила, можно ли им будить меня, — она знала, о чем они говорят, по моей улыбке… Мы с головой спрятались под одеяло и дождались, чтобы они взглянули в замочную скважину и ушли… И пока не раздались голоса скороходов, которых Пириф послал с кораблей, чтоб узнать, жив ли я, — я не выходил к людям, словно чужой миру смертных.

<p>3</p>

Проливы Геллы прошли как сон. Даже боевые схватки казались какими-то нереальными… Вообще всё было сном, от которого мы просыпались только друг для друга. Мне было безразлично, что думали об этом мои люди; а они были достаточно умны, чтобы ничего мне не говорить… Пока они оказывали ей почтение, я был ими вполне доволен.

Когда я привез ее вниз в лагерь — Пириф закатил глаза в небо. Он уже не чаял меня увидеть и был очень рад мне, так что повел себя как надо. Она была горда, и ей было отчего смущаться — поначалу он ранил ее своей грубостью… Но доблесть покоряла его всегда, — в женщинах тоже, — и когда мы выяснили, что она знает военные обычаи всех народов побережья до дальнего пролива, — тут он заговорил с ней по-другому.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42