Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годины

ModernLib.Net / Корнилов Владимир / Годины - Чтение (стр. 7)
Автор: Корнилов Владимир
Жанр:

 

 


      — Всё, Васена. Силов нету. Завтра разве на корячках из дома выползу.
      Васенка сама видела: обессилели бабы. И, смиряя свое беспокойство за многие еще не сделанные дела, за неостановимое солнышко, все ниже клонившееся к мохнатой загороди бора, и жалея всех баб вместе и каждую в отдельности, сказала голосом, в котором больше было участия, чем строгости:
      — Ладно, девки, Отложим до утречка. Но завтра хоть на корячках, хоть ползком, но второе поле пробороним…

2

      Васенка почти не спала ночь, полную шорохов, возни, птичьих кликов, слышных в раскрытое окно с залитых половодьем лугов; различала и утиный кряк, и тонкий долгий посвист куличков, и возбужденный говор гусей, учуявших с высоты милую им землю.
      Натуга на пашне не обошлась. Ноги-руки, налитые тяжестью, были как в болезни: чуть пошевелишь — прокалывает с живота до спины, плечи крутит в жгуты.
      Пристроилась Васенка на подушке, ушла в думы, а тело и в удобстве заломило. Повернулась на правый бок — не лежится, повернулась на левый — тяжко; опять примостилась на спине, закинула руку за голову-s даже дыхание придержала, перетерпливая идущую по телу ломоту. В самое это время и послышался хриплый шепот Жени:
      — Что, Васка, неровно дышишь? От весны, что ль, распалилась?..
      Васенка, напугавшись, что Женя подумала бог знает что, собралась с силой, ровным тихим голосом ответила:
      — Заботы голову заботят. Боюсь, Женя, не спроворим мы с севом…
      Она слышала, как Женя возилась, слезая с печи, прошлепала босыми ногами по полу, потеснив Васенку, села на край постели. В светлом проеме открытого окна хорошо прорисовывались крупные, почти мужичьи черты ее лица, волосы, заброшенные назад, худая темная шея над серой просторной рубахой, в которой она всегда спала. Потомившись в молчании, Женя охватила свои угловатые плечи руками, будто себя обогревая, сказала напрямки:
      — И мне видать — не осилим. Бабы два дни в борозде — не кобылы. Вот что, добрая наша председательша: добудешь две бочки керосину — вспашу и отбороню тебе полтора поля…
      Васенка хотела бы поверить, да не поверила, — видать, замечталась на печи верная, заводная на всякую диковинку подружка! Сказала с прощающим вздохом:
      — Мечтала и я, Женечка, о такой силе. Да вся наша мечтанка — те же бабьи руки да то же наше терпение. Ничегошеньки другого не осталось!..
      — Сказала, значит, смогу! — рассердилась Женя. — Не на гулянья, чай, утекла. В эмтеэсе, считай, третью неделю ковыряюсь. С миру по железке — старому колесничку на жизнь! Завела старичка. Гудёт!.. Доставай керосин — пахота будет.
      Васенка скинула с постели ноги, ткнулась лицом в жилистую, теплую шею Жени:
      — Ну, что бы я без тебя делала, выручалочка ты наша. И крышей поделилась, и обогреваешь. И дух крепишь…
      — Полно тебе, Васка. — Женя хотела погладить Васенку, но застеснялась, только подбила неумело ее мягкие, спадающие на спину волосы, сказала сурово:
      — Керосин, керосин добывай!..
      — Добуду, Женечка. Добуду! Быть того не может, чтобы на такую нужду люди не откликнулись!..

3

      Васенка редко бывала в райцентре и теперь дивилась городу, еще по-зимнему притихшему и малолюдному даже в этот синий слепяще солнечный день. Она обходила склады, магазины, конторы, советы, комитеты и нигде не добыла даже малого бидончика керосина, А ей нужны были бочки, две большие железные бочки, чтобы оживить старый Женин тракторишко и на него, готового к работе железного конягу, переложить с перетруженных бабьих плеч тяжкую земельную работу. Только две бочки. Целых две бочки! Наконец Васенка узнала: керосин есть. Но под многими железными замками. И ключи от всех замков — у секретаря райкома партии, у Дарьи, у Доры Павловны Кобликовой. «Да что уж раньше-то не могли сказать! — сокрушалась Васенка, измученная хождениями и уговариваниями. — Давно бы все решилось!»
      Согбенный старичок, сидевший за дверью с вывеской «Райплан», — тот самый старичок с белым хохолком на голове, который, сжалившись, открыл ей наконец керосиновую тайну, — услышав ее убежденные слова, осторожно отвалился на спинку стула, посмотрел на нее очень внимательно, потом склонил к плечу седую голову и голосом тихим и проникновенным сказал:
      — Дай бог, чтобы ваша вера помогла вам…
      Васенка вошла в кабинет Доры Павловны стремительно и легко, как привыкла за последний год входить в любые учрежденческие кабинеты, будь то по вызову или по делам колхоза. Даже тяжелые кирзовые сапоги, доставшиеся ей в наследство от Леонида Ивановича, не топотнули по все еще желтому, но уже с пролысинами полу, плавно донесли ее до широкого, в треть кабинета, стола. Смахнув с головы на плечи рябенький ситцевый платок, добытый из матушкиного сундука, она с улыбкой на своем открытом, оживленном быстрой ходьбой лице и с верой в то, что все решится быстро и хорошо, проговорила:
      — Вот и до вас, Дора Павловна, дело довело!
      Дора Павловна, не поднимая головы от разложенных перед ней бумаг, молча повела рукой, показывая на стоящий перед столом стул. Васенка потеребила узел платка на шее, сказала в живости:
      — Да у меня дело-то минутное! Не надобно, чай, и время тратить.
      Но протянутая рука Доры Павловны оборотилась к ней ладонью, остановила ее, и Васенка, пожав плечами, села.
      Дора Павловна продолжала молча изучать бумаги. Васенка, смиряя свое нетерпение, с полуулыбкой разглядывала ее. Хотя Дарья Кобликова стала властью, самым главным человеком в районе, и под ее рукой были председатели всех колхозов, в том числе и она, Васена Гужавина, все равно и теперь она не знала перед ней робости. Оттого ли, что сама Кобликова была семигорского корня и с детства зналась как соседка «тетка Дарья», то ли Иван Митрофанович как-то исподволь приучил ее в любом начальнике видеть понимающего человека, но на самых строгих совещаниях, когда от железных слов Доры Павловны мрачнели даже покалеченные фронтом мужики, она не опускала глаз, не клонила головы.
      Доре Павловне было уже около сорока, но была она по-своему красива — не только глубокими твердыми чертами лица, подобранными аккуратно в высокую прическу волосами и темными, вразлет, бровями на белом, без заметных морщин, лбу, но самими движениями головы, рук, бровей, медлительными и в то же время выразительными, подчеркивающими ее достоинство и власть. Васенка про себя даже любовалась этим ее медлительным достоинством и думала: если бы не холодящий взгляд ее голубых немигающих глаз, то прежняя тетка Дарья, нынешняя Дора Павловна, была бы на зависть привлекательна и люди, имеющие к ней дело, не столько боялись бы, сколько поклонялись ей.
      Телефон беспокойным своим дребезжанием нарушил Васенкины раздумья. Дора Павловна и теперь не подняла от бумаг красивой головы, подождала, когда телефон зазвонил в третий раз, медленно повела рукой над Столом, привычным, точным движением взяла трубку:
      — Да, я, — сказала она ясно и четко, и в этом ее «да, я» было столько подчеркнуто-властного достоинства, что Весенка, с любопытством глядя на бывшую, не безгрешную, Дарью, подивилась — в который уже раз! — ее способности утверждать себя даже перед телефоном.
      — Закончим через три дня, — спокойно говорила в трубку Дора Павловна; а разговор, как поняла Васенка, шел о севе, и разговаривала Дора с областью. — Да, по всем колхозам. Безусловно. К плану добавим, как было обговорено. Благодарю. — Она не спеша положила трубку, наконец посмотрела на Васенку.
      — Слушаю вас, товарищ Гужавина, — тем же подчеркнуто-властным голосом сказала она и, не убирая со стола рук, сочленила над бумагами пальцы с тщательно и ровно подстриженными ногтями.
      Васенка, как бы оставляя при Доре Павловне строгий официальный ее тон, с доверительностью рассказала о запаленных на бороновании бабах, о том, как Женя Киселева оживила старенький, давно списанный трактор, и о возникшей своей, вернее общей, колхозной заботе.
      — Нам бы только две бочки керосина, и мы легко бы подняли и засеяли два оставшихся поля! Главное, сберегли бы до макушечки настрадавшихся баб, — сказала она и улыбнулась, веруя, что все нужное обговорено и Дора Павловна сейчас так же спокойно и властно распорядится о керосине.
      Дора Павловна смотрела на Васенку немигающими глазами, как будто ждала услышать еще раз о том, что поведала только что Васенка.
      — Кто вам сказал, что у нас в районе есть лишнее горючее? — после долгого молчания спросила Дора Павловна. И Васенка, не думая о том, что доверчивость может обернуться кому-то неприятностью, простодушно разъяснила:
      — В райплане у вас старичок есть такой седенький. Вошел он в наше положение. И присоветовал обратиться к вам…
      — Галкин?! — Одна из бровей Доры Павловны поднялась в неприятном удивлении, глаза остановились в неподвижности на квадратной массивной чернильнице. Васенка не знала, что с этим согбенным старичком, который, как это она узнала потом, по годам вовсе не старичок, у Доры Павловны было связано самое неприятное, в ее жизни воспоминание. Казалось, все ушло, забылось: человек, попавший по ее обвинению в места очень далекие, вернулся, продолжал жить и работать, растворился в жизни их городка. Но он был. Значит, было и то, что случилось в свое время. И хотя сам этот человек уже не имел значения для Доры Павловны, — для нее имело сейчас значение только то, что кто-то, помимо ее воли, посмел открыть кому-то скупые резервы, с трудом, при личном ее участии, добытые в области, — все же неприятное ее удивление усилилось от того, что не кто-то другой, а именно этот человек нарушил ее строгое установление. Первым движением ее чувств было тут же взыскать, поставить на место этого неприятного ей и теперь человека, — она даже потянулась к телефону. Но, пожалуй, впервые властная, не знающая сомнений ее рука остановилась: Дора Павловна увидела, как испуганно метнулся взгляд Васенки, сначала на телефон, потом на ее руку, как, все поняв, она подняла на нее глаза, полные раскаяния и мольбы. Похоже, семигорская красавица, в мужской робе и кирзовых сапогах, уже до горести переживала то, что еще не случилось. И, отступая перед мольбой и открытой доверчивостью Васенки, Дора Павловна не дотянулась до телефона, в досаде снова сочленила пальцы над бумагами:
      — Как дети! Все вы как дети!.. — вдруг раздражилась она и передернула полными плечами, будто ознобило ее под плотно облегающим ее фигуру темно-синим шевиотовым костюмом. — Скажите, товарищ Гужавина, фронтовую кинохронику вы колхозникам показываете? Видели ваши люди, как солдаты на руках, на своих плечах тащат пушки в бой? Тащат под бомбами, под снарядами, под пулями?.. А вы тянете по полю борону и не слышите даже гула фашистского самолета! Над вами, как прежде, мирное небо. Тяжело? Да. Порой очень и очень тяжело. Но кому сейчас легко, скажите мне, товарищ Гужавина?!
      Васенка опустила голову. Верные слова Доры Павловны тронули отзывчивое на чужие тягости ее сердце. Даже стыдливая краснота проступила на ее и теперь еще нежных щеках. Еще бы минута — и, наверное, она встала бы и, согласно вздохнув и повинившись, пошла бы к себе в Семигорье утешать и уговаривать баб. «Но керосин-то ведь есть?! — Эта мысль ожгла ее. — О том Дора ни слова! Керосин-то есть! И трактор может пойти. Зачем же опять на баб, когда пускай на сегодня, но можно снять тягу с раз-мозоленных бабьих плеч?!»
      Васенка подняла глаза, и Дора Павловна увидела в ясных ее глазах, какого-то теплого, песочного оттенка, не смущение, а твердость.
      — Про солдат мы знаем, Дора Павловна, — тихо, но с неожиданной неуступчивостью сказала Васенка. — И про бомбы и пули — знаем. И про тех наших мужиков, которым уже не, страшны ни снаряды, ни пули, тоже знаем, — память о них бабьими слезами до сих пор не залита. Но сказали бы нам с вами спасибо мужики-солдаты, когда б увидали своих баб в борозде заместо лошадей?! Бабы сами пошли на пашню, сами бороны потянули, потому как видели: край подошел, до самой до необходимости. Но баба — не конь: когда силы у нее кончаются, кнутом ее не подгонишь. Уговорить и то слов не найдешь, когда знаешь, что у ворот починенный трактор стоит, а здесь, за рекой, на вашем складе, горючее припасено. Для какой надобности — не ведаю. Может, керосиновыми лампами на совещании светить, может, бумажки писать — не ведаю того. Но то, что первее всех бумажек — хлеб, тот, что должны мы посеять, знаю твердо.
      Дора Павловна слушала в неподвижности, даже как будто дышать перестала, изумленная неожиданным поворотом разговора. Она привыкла к тому, что после ее речи люди молча вставали и с охотой или неохотой — это ее не касалось — шли исполнять ее волю, общую партийную волю, как думала Дора Павловна. Сейчас же случилось необычное: речь ее не только не направила, но обернулась несогласием, даже отпором!
      Дора Павловна как бы издали изучала раскрасневшееся, прекрасное даже в сердитости лицо Васенки, думала со спокойным холодком еще не проявленной власти о неприятном ей раиплановском работнике: «Нет, определенно, этого проболтавшегося человека надо безжалостно наказать. Нарушает порядок, возмущает умы… А что же делать с этим неоперившимся еще председателем? Сердца много вкладывает в дело — понимания недостает».
      Васенка в горячности говорила:
      — Ну «что из того, Дора Павловна, что кто-то ночью лишнюю бумажку напишет? Всё одно кому-то на стол ляжет. А хлеб? Прямо в руки да на зубок Кому-то силу даст, чье-то сердце согреет. Тому же солдату, что сегодня фашиста положит, завтра может, сам от пули умрет…
      „А есть убежденность в этой красавице, — думала Дора Павловна, против воли любуясь Васенкой. — Дадим возможность себя проявить. Может быть, действительно дело сделает…“
      — Довольно слов, товарищ Гужавина, — сказала Дора Павловна голосом таким твердым и властным, что прервать ее никто бы уже не решился. — Вот вам записка. Получите на складе бочку горючего. Но помните: за правильное использование каждой капли отвечаете головой.
      Васенка держала в руках записку и не знала, радоваться ей или печалиться? Одной бочки едва ли хватит на половину поля. А дальше что?
      Дора Павловна отлично поняла растерянность Васенки, глаза ее чуть заметно сузились, она спросила холодно:
      — Вы не удовлетворены? Тогда положите на стол записку, попробуйте решить свои заботы без райкома.
      — Нет, нет! — испугалась Васенка и крепко прижала записку к груди. — Другую половину мы наберем. Обязательно наберем! По всем домам пройдем. По плошечке, по ковшичку, а все равно наберем!
      — Это другой разговор! — Дора Павловна встала. — Еще одно: к спущенному вам плану сева прибавьте десять гектар. Желаю успеха, товарищ Гужавина!

4

      — С кого начинать-то, дядя Федя? — Васенка в растерянности стояла перед крыльцом, не зная, как приступиться к трудному делу — собрать не бочку, а теперь уже, после щедрого подарка Доры, полторы бочки керосина, собрать по деревне, по домам, которые с начала войны живут без света. В скольких домах, в которых приходилось ей бывать в темные, зимние вечера, видела она вспомянутую теперь лучину, горячую с черной копотью над корытцем с водой! В редком дому светила керосиновая лампа, да и то притушенно, вполсилы, чтобы надольше хватило еще довоенного, у всех скудного запасца.
      Федя-Нос спустился с крыльца, с осторожностью переставляя согнутые старостью ноги, обутые в плетенные при свете горящей печи, не обношенные еще лапти, вгляделся участливо в глаза расстроенной Васенки.
      Отяжеленное могучим носом лицо Феди теперь почти до глаз заросло сивым, с проседью, волосом: в первый год войны, когда все Семигорье жило в тягостной подавленности от долгого, неостановимого отхода Красной Армии аж до самой святой для каждого русского человека Москвы, Федя-Нос, допив последнюю бутылку самогона, схороненную от прошлых годов в картофельной яме, поклялся не стричь ни бороды, ни усов, ни на голове волос до тех пор, пока не сгонят фашиста с России. И хотя с того дня Федя до невозможности оволосатился, Васенка не смела даже про себя осудить его, — чутьем доброго человека понимала, что в чудаковатом этом упрямстве старика была боль за Россию, за себя тоже, по годам и всем прочим неспособностям оставленного с бабами, поодаль от ратных дел.
      Дядя Федя глядел из волос с участливым вниманием, и, если бы к краям глаз не набежали хитроватые морщинки, Васенка так бы и не поняла, что дядя Федя улыбается, — ни губ, ни щек в его усах и бороде не было видать.
      — Так с чего начинать-то, дядя Федя? — как-то жалобно снова спросила Васенка, чувствуя себя перед молчаливой мудростью Феди несмышленышем.
      — А вот с меня и начинай, — сказал Федя, простотой своих слов ободряя Васенку. — В войну мы не с бедной жизни вошли. Ежели не хлебом, то прочим несъедобным припасцем не каждый себя обделил. Заходи в дом. Ну, коли некогда, погодь тут. Я сейчас… — Вернулся Федя-Нос с четвертной бутылью, оплетенной ивовым прутом.
      — Вот, в общий котел для начала. Чуть не полная. Припасал на, пасеке вечерять. Да разве возможно ныне этакое богатство одному тратить?! Бери. Рад, Васенушка, послужить землице нашей.
      Васенка, обняв бутыль, как ребятенка, несла ее к Жене на двор, не слышала ног от легкости на сердце. Бережливо, до капли, слила керосин в бочку, прежде припасенную, в волненье слушая, как булькают и плескаются о пустое дно первые литры тракторной силы. На деревянную пробку накинула чистую тряпицу, плотно заткнула отверстие в бочке. С той же бутылью, что передал ей дядя Федя, вышла в улицу, раздумывая, к кому заявиться теперь. Глаза остановились на окнах магазина с наглухо закрытыми ставнями. Капитолина торговала только в дни, когда привозила из города кой-какой товар; а так магазин был пуст, и открывать его было незачем, и большую часть времени Капка проводила дома, в жилом пристрое к магазину. После того как батя с превеликим, на все село, шумом проводил Капку из своего дома, она недолго отирала углы на стороне, вернулась вскорости в Семигорье завмагом, заняла пристрой на законном основании.
      Васенка знала, что Капитолина дома — из трубы потягивал дымок; прикинув, что у кого-кого, а у Капки она возьмет не меньше двух бутылок керосина и тем закрепит счастливое начало затеянного дела, направилась к пристрою.
      Капитолина куда-то собиралась — сидела за столом, недовольно глядя в зеркало, крутила только что вымытые волосы на бумажные жгутики. У печи, на мокром табурете, стоял неубранный таз с мыльной водой, на шестке лежал мокрый кусок хозяйственного мыла, огромный, чуть не в полкирпича, пахнущий керосином кусок. Васенка прежде другого разглядела мыло и в озабоченности от постоянной нехватки всего самого необходимого подумала: „Этаким куском полсела можно обмыть! А эта одну себя, не жалеючи, мылит“. Однако вдаваться в недобрую сторону дела Васенка не стала, без приглашения села на лавку, поставила на пол между ног бутыль в плетенке, с легкой усмешкой осведомилась:
      — Для кого красоту крутишь?
      Капитолина наклонила голову, с обеих сторон узенького лба упали незавитые пряди, повисли настороженно, как рога у коровы; из-под поднятой к волосам голой руки она покосилась на бутыль, спросила, хмурясь:
      — Что, без света контора не пишет?
      — Пишет. У нас заместо лампы до ночи солнышко! — отшутилась Васенка и почувствовала, наблюдая прихорашивающуюся Капку, как сердце прихватывает памятью: от горестей, что принесла в ее жизнь бесчувственная Капка, нет-нет да подступало, а в последний год все чаще и острее, желание прихватить под кофту короткий конский кнут и где-то на безлюдье, не для чужих глаз, хлестнуть раза два по бессовестному ее лицу. Васенка теперь уже не пугалась этого, невозможного для нее прежде желания, но сдерживала себя и виду не показывала, как до дурноты тяжко ей встречаться с бывшей своей мачехой. Сдержалась она и теперь; стараясь говорить помягче, объяснила:
      — С бутылью, да по другому делу. Трактор запускаем, надобно керосину полторы бочки. Вот хожу, собираю по домам…
      Капитолина метнула на нее странный взгляд, накрутила последний пучок волос на жгутик и, похожая теперь головой на кудрявую овцу, молча пошла к печи, слила воду из таза в ведро, ногой с грохотом задвинула пустой таз под лавку.
      — Нету у меня, — сказала она, как отрезала. Не оборачиваясь сунула в печурку мыло, заткнула тряпкой от посторонних глаз. Пригнула голову к жаркому челу печи и так, в согнутости, стояла, подсушивая волосы.
      Васенка покосилась на ее тяжелый зад, с неожиданной для себя веселой дерзостью подумала: „Вот бы сейчас-то кнутом приложиться!“ — но вслух сдержанно:
      — Не для себя керосин-то.
      — То-то и оно, — отозвалась от печи Капитолина. — На должность влезла, а ума для дома не хватает.
      Капитолина не видела, как в добрых Васенкиных глазах засветился недобрый огонь, и, только услышав незнакомый ей прежде твердый голос, от неожиданности выпрямилась, едва не задев головой печь. Васенка, глядя из-под сдвинутых бровей ей в лицо, говорила:
      — Керосин у тебя есть, Капитолина. И ты мне его дашь. Вот эту бутыль заполнишь и еще свою нальешь! — Васенка встала, не давая гневу излиться, прошлась по тесной горнице; словами ударяя в слабые места Капитолины, досказала: — А не дашь то, что положено, не выйдет завтра трактор — придешь и впряжешься в борону рядом с другими бабами! Все тебе ясно? Вот у меня предписание райкома и лично Кирпичева. — Она вынула из кармана куртки, показала сложенную вчетверо пустяковую бумажку с нарядами за прошлый месяц. Васенка знала, как боится Капитолина потерять свое сытое место, доставшееся ей какими-то хитрыми ходами, с помощью самого председателя сельпо Кирпичева, и потому не сомневалась в том, что на этот раз Капитолина Христофоровна сдастся без боя. И в самом деле, Капитолина, потрясенная сразу всем: незнаемой прежде начальственной твердостью Васенки, участием в делах ее самого Кирпичева, видением пахотной борозды, по которой ей, не дай бог, придется тащиться в конячьей упряжи, — будто прикипела к печи.
      В кудельках закрученных волос, багрово освещенная с одной стороны огнем, она следила за руками Васенки, как загнанная в угол нашкодившая кошка.
      Васенка подержала на виду бумажку, не спеша засунула обратно в карман, подняла, поставила на лавку бутыль.
      — Так что наполняйте, Капитолина Христофоровна! Тратить на вас время больше не можно.

5

      К вечеру Васенка оказалась за Нёмдой, в бывшем лесхозовском, теперь леспромхозовском поселке, все с той же своей неотложной заботой. Нюра с девчонками, к ее радости, наносили с полбочки керосина. Женя, нагрузившись двумя ведерными бидонами, уже ушла в МТС перегонять трактор к полю. А Васенка, в уме прикидывая невспаханные гектары, все не могла успокоиться — по запасу никак не выходило тех литров, что были надобны.
      В бараках повидала семигорцев, которые отбывали трудовую повинность на зимних лесозаготовках, теперь торопились довершить сплав, чтобы успеть вернуться к земле; многого они не насулили, да и не могли при всем желании: „Вот придем, в бороны впряжемся. А керосину — вон разве из лампы слить…“
      Пораздумав, Васенка постучалась в дом Поляниных. Елена Васильевна вечеряла одна и выказала ей такую радость, что Васенка даже в нынешнем своем почетном положении застеснялась корыстного своего прихода.
      Елена Васильевна на керосинке разогрела чайник, достала с самодельной полки, прибитой над узкой железной кроватью, наверное, рукой самого Ивана Петровича, весь припас сладостей. Припас уместился на блюдечке — четыре розовых карамельки, два куска сахара, три квадратных, фабричной выпечки печенины.
      — Видите, что у нас есть? Паек Ивана Петровича выручает! — сказала она с заметной гордостью к тому богатству, что оказалось на столе. — Иван Петрович на сплаве. А я вот с бухгалтерией. Нужда появилась, пришлось и бухгалтерию освоить. Вы пейте, Васенушка! Леонид Иванович пишет ли?
      Васенка от слов Елены Васильевны притемнилась лицом, взгляд ее скользнул в сторону, остановился на окне, еще освещенном слабым закатным светом, в горестной раздумчивости, с видимой неохотой она ответила:
      — С дороги весть подал. А больше ничего. Ни письма, ни похоронки.
      Елена Васильевна чутко уловила в голосе и в словах Васенки что-то похожее на отчужденность к Леониду Ивановичу; свои давнишние мысли о талантливости Васенки, поистине непостижимой ее красоте и доброте она помнила и теперь, слушая ее, думала, удовлетворенная своей проницательностью: „Все-таки я была права: талант, одухотворенность и бездуховность грубой силы несовместимы в жизни!“
      — Не надобно о том, Елена Васильевна, — попросила Васенка. — Лучше про Алешу скажите…
      Про Алешу Елена Васильевна могла говорить бесконечно; даже по ночам она переговаривалась с Иваном Петровичем, то растравливая, то успокаивая себя полуночным тихим разговором. От Алеши сейчас шли успокаивающие письма. Часть их недавно вывели из боев, стояли они на реке Угре, под известной Елене Васильевне Знаменкой. И то, что Алеше выпала судьба воевать именно под Знаменкой, откуда пошел весь ее род — и отец и мама, — особенно ее волновало. В войну, в лихие годины, люди не могли без веры, своя вера была и у Елены Васильевны. И в том, что фронтовые дороги привели Алешу на землю ее предков, мнилось ей знамение в благополучном для Алеши исходе войны. Перед Васенкой Елена Васильевна не таилась, говорила про все, что думала, что чувствовала. Васенка слушала ее, сопереживала ее волнениям, надеждам, а глаза ее туманились от своей вдовьей одинокости, которую почему-то особенно чувствовала она ныне, по бурной весне. Как-то неожиданно подумалось, что все заботы ее о земле, бабах, их детишках, об эвакуированных ленинградцах, которых доныне расселяли в деревнях по обеим сторонам Волги, хлопоты вот об этих литрах горючего, которые привели ее и в дом к Елене Васильевне, что всё ее заботное житейское поле, которое она так старается охватить глазом и своей душевной силой, — есть ли это то самое важное, что надобно ей самой?! Вот близкая ее сердцу Елена Васильевна. Хоть и в леспромхозовском доме, думала Васенка, а угол все же свой, прочный. И работа при ней, И заботы велики ли? Ивана Петровича встретить да сыночка с войны дождаться. А у меня? Ни Дома, ни хозяина. Лариска с утра без глаза. Будто сирота! И заботы, заботы, свои и чужие, — все на мне! Будто некому и печься о колхозной жизни! Столь годов прожила, и все не своей волей. Всё в услужении, всё в покорности: перед батей, перед Кап-кой, перед Леонидом Ивановичем. Теперь перед всем селом! Что я за человечинка такая, которой тащить за собой и борону, и чужие судьбы?! Самой-то много ли надо? Обеим с Лариской ломоть хлеба на день, кружку молока да пяток картошин. Помогала бы по надобности, как все другие. Время бы сыскала, чтоб с Лариской да Рыжиком походить у Туношны, поглядеть на синих стрекоз, живой водой налюбоваться… И с Дорой до душевной надрывности не объяснялась бы. И этот, будь он неладен, керосин сердце б не мотал! Слила бы в бочку тот жбанчик последний и ждала бы смирнехонько, пока добрая Женя поле вспашет…
      Никогда прежде такие мысли не являлись Васенке. Что ни случалось, все принимала, все благословляла она в своей доброте. И хотя душа порой рвалась от боли, от чужого зла, — все было ей ладно уже тем, что было. А теперь вдруг что-то сорвалось в душе. Устала, видать, устала в не своих заботах! Что-то, незнакомое прежде, явилось в ее мысли, и Васенка ужаснулась тому, что надумалось ей под доверчивую речь Елены Васильевны. Ужаснулась сама себе, тому, что может оказаться другой — недоброй, и в зависти.
      Ладонями Васенка провела по захолодевшему от дурных мыслей лицу, подобрала упавшие к щекам прядки волос, вздохнула трудно. И вышло так, что трудным своим вздохом она как бы посочувствовала ожиданиям и надеждам Елены Васильевны. По крайней мере, Елена Васильевна так поняла ее трудный вздох и, принимая ее сочувствие, в неушедшей еще разволнованности чувств старательно разглаживая перед собой старенькую, пообтертую на углах клеенку, тоже со вздохом проговорила:
      — Да, вот так: даем жизнь детям, чтобы потом всю жизнь тревожиться за них! И Лариска ваша растет. Сколько еще с ней беспокойств впереди!
      Васенка будто ухватилась за память о Лариске, с ожившей тревожностью подумала: „Ведь с утра одни с Рыжиком в доме! Ни Жени, ни меня!“ Поднялась, стоя у стола, молча застегивала пуговицы на куртке. В прозрачных весенних сумерках, проникавших в комнату, светлело ее лицо, кисти сдержанно двигающихся рук.
      Елена Васильевна даже растерялась от торопливости Васенки, прижала к груди руки, испуганно спросила:
      — Уж не обидела ли я вас, Васена?!
      — Что вы, Елена Васильевна, какие обиды! Забот много. А ведь я к вам по делу. Керосин собираю для трактора. Пахать надо, а без горючего напашешь ли? — Басенка говорила, как всегда, мягко, но внутренне напряглась, ждала, что ответит Елена Васильевна. Она не сомневалась в добром ее расположении к себе и вообще в доброте ее. Но одно дело — доброта от избытка, совсем другое — когда у тебя горсть сахара на месяц и последняя бутыль для керосинки!
      Елена Васильевна колебалась какую-то минуту.
      — Хорошо, Васена. Я сейчас отдам, что у нас есть. Только не торопитесь, пожалуйста! Сейчас свет дадут, мы и разберемся.
      И действительно, в лампочке над столом закраснела нить, стала накаляться, наконец загорелось неярко, но комната осветилась.
      „Доживем ли мы до такой благодати?“ — с ревнивым чувством подумала Васенка; забота Ивана Петровича недолго радовала семигорцев: на второй день войны село отключили от электричества. Но лампочки в домах никто не снимал, все верили: война кончится, свет вернется.
      Елена Васильевна, задетая самостоятельностью и неожиданной твердостью Васенки, вгляделась в ее лицо с новым, тревожащим ее чувством. В мягкости, покорности той Васенки, которую она знала, она всегда чувствовала что-то близкое ей самой; было даже как-то легче утешаться мыслью, что не одна она, но и Васенка, одухотворенная невесть откуда взявшимся талантом доброты, тоже жертва собственной покорности. И вдруг, вот сейчас, она почувствовала в Васенке нечто, не свойственное ей прежде. И в милом лице ее, в котором всегда читалась застенчивая готовность услужить, в лице, сейчас хорошо освещенном, увидела она иное, какую-то, обращенную не к ней, раздумчивость взгляда усталых глаз и совсем уже обидную неуступчивость в красивом складе потвердевших губ. Все это, незнаемое прежде, Елена Васильевна увидела вдруг, и горькое чувство человека, остающегося на дороге в одиночестве, легло ей на сердце. Горечи своей она не выдала, заторопилась, прошла в кухонку, из-под стола достала двухлитровый жбанчик с крышкой, поставила на плиту.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23