Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годины

ModernLib.Net / Корнилов Владимир / Годины - Чтение (стр. 16)
Автор: Корнилов Владимир
Жанр:

 

 


      По сверкнувшим живостью глазам, по готовности, е которой Нюра поднялась и потянулась к еще довоенной большой фотографии, вставленной в светлую, из дощечек, рамку, где озабоченного Василия Ивановича сняли рядом с мордой коня, по тому, как, ревностно следя за Нюрой, зашевелилась на табурете Маруся и на печи враз поднялись головы пустопузых, Васенка поняла, что спросила правильно.
      Нюра вытянула из-за рамки сверточек в холстинке, положила на стол, любовно раскинула концы, взяла верхний треугольничек с карандашной крупной адресной надписью, бережно, будто расколупывала яичко, вытянула запрятанный вовнутрь край, развернула, длинными, чуткими пальцами разгладила на столешнице. Поглядела в радостном ожидании на мать, села, огородила руками листок, сдерживая рвущийся в звень голос, стала читать, сызнова сама вникая:
      — «Из дальней стороны шлю тебе, Маруся, и всем детям: Нюре, Мише, Валюте, меньшой Верочке — свое слово и отцовское благословение. Ивана нашего, как ни выглядываю по дорогам и становищам, среди встречных мною солдат покуда не углядел. Да и то сказать: среди многих тыщ, что вокруг копают, ходят, справляют свое ратное дело, отыскать Вайю возможности мало. Надежды, однако, не теряю, потому как земляки в нежданности всё же объявляются. Беспокойства ныне меня одолевают. Одно беспокойство унес от порога и не изживу, видать, покуда к порогу не вернусь, — это вы все, от меня нераздельные, и жизнь ваша, отсюда мне не очень видная. Обнадеживаюсь думой, что лад в семье вы сберегаете, как самое первое благо, от коего зависит все прочее. А как сажусь за котелок солдатского варева, так рука с ложкой опадает. Думается: не в свой бы рот ложку нести. Опишите в точности, что за еда готовится у вас в печи и что каждому перепадает со стола…»
      Нюра в этом месте отвлеклась от письма, со взрослой обеспокоенностью глянула на печь, где в полутьме обозначились недвижные лица меньших, словно навешанные в черноту портреты, — видно, показалось ей, что в письме надобно что-то опустить. Но тут же, сдвинув строгие брови, снова склонилась над столом.
      «Душа держится на месте только думой о Краснухе, — Васенке чудилось, что теперь с трудом, в упрек ей, считывает слова Нюра. — Она не даст вам погинуть ни при какой другой нужде. Накосили ли сколько надо? Ежели по той погоде, что здесь в лето была, то травы ныне, должно быть, и у вас были укосны. Про сено мне опишите. И кто что делал на коеьбе, кто лучше других оказался.
      Опишу и другое мое беспокойство. Хотя от Волги — нашей матушки — фашиста хорошо и далеко отогнали и мы тут уже глядим на сплошь порушенные белорусские деревни, однако же в думках своих так и сяк прикидываю и вижу, что победное замирение случится еще не вдруг. Тыщи верст до этого самого Берлина, от коего зародились все наши нынешние беды, и, хоть огня стало у нас теперь больше, чем у немца, и силы много, несравнимо с прошлыми годами, все же пройти тыщи верст по страдалице-земле да супротив черной силы — срок долгий. Упреждаю о том Вас, чтоб себя по-нужному настроили, чтоб хозяйство вели с бережливостью. И Васене Гавриловне о том передайте. Когда наперед все обдумаешь, сготовишь себя к долгой дороге, оно и идется легче. И главное — без рыва. В какой обувке кто ходит? Сделан у меня тут припас, вроде бы для Миши, а может, и для тебя, Маруся. Лейтенанта молоденького с боя вынес, с ногами сильно побитыми. Сапоги пришлось спороть. Он мне их вроде бы в память и оставил. Сшил их обратно. Мне не носить, не по ноге. Берегу с думой о доме. Политрук наш, добрый человек, хотел помочь переслать, да не успел, не оберегся, сердечный. Может, кто еще догадается из командиров помочь. Тогда сами решите, без обиды, кому носить. Еще раз наказываю, чтоб друг друга берегли, и особо вы, дети, заботьтесь о матери — Марусе. Без ее и вам ходу не будет. А доля выпала ей нелегкая. Всем по череду головки глажу, обнимаю. Маму Марусю целую. Поклоны мои, всем добрым людям семигорским и техникумеким — тоже. Отец ваш и солдат Василий».
      Васенка недвижно сидела за столом, плотно прикрыв лицо руками. Письмо она уже читывала, знала все слова, которыми говорил с петраковским семейством Василий, и все-таки, сызнова услышанные, они отозвались никому не ведомой тоскливой болью за себя, за свою одинокость, ни единожды не скрашенную таким вот заботным словом, — будто в нети канул Леонид Иванович, будто не помнилось ему там, за дальней далью, ни о доме, ни о Лариске, ни о ней, Васенке. «Без коровы-кормилицы остаться — беда, — думала она, не открывая лица. — А человека потерять?!» — Васенка отняла от лица руки, неслышно положила на стол, сказала тихо, будто самой себе:
      — О беде крикнешь — горе позовешь…
      Маруся, расстроенная письмом, сквозь слезы обидчиво спросила:
      — К чему это ты?
      — Все к тому же, Маруся. Мы, бабы, все переживем, все одолеем. А солдат под пулями ходит…
      Нюра, накрыв ладонью прочитанное письмо, через угол стола потянулась к листку, что лежал рядом с Васенкой. Виновато поглядывая на мать, взяла, сложила треугольничком, какое-то время держала в руке, не решаясь поступить по своему разумению. Потом, неуступчиво сжав губы, оба письма положила в холстинку, с привычной ловкостью связала концы. Придавив руками пакет, в котором теперь было все — и добро, и беда, и надежда, сказала, заливаясь краской смущения от той самостоятельности, которой еще час назад в ней не было:
      — Отца пусть ждет. Вернется, тогда и узнает про беду. Лучше так будет, мама!..
      Маруся, часто моргая, удивленно смотрела на дочь такими же большими, как у Нюры, глазами. И молчала. Кажется, впервые за прожитую жизнь.

Глава четырнадцатая
ОЛЬГА

1

      — Что, военфельдшер, молвы лишился?! Проходи, садись. — Комиссар вглядывался в него из-под рожек-бровей любопытствующим взглядом. Но не взгляд комиссара сковал движения Алеши и речь — в блиндаже сидела Ольга, та самая до невозможности красивая девушка, которая так неожиданно явилась ему на первом шагу его фронтовой жизни, очаровала, на миг приоткрыла и унесла с собой от него, потрясенного, тайну своего страшного в улыбке лица; он помнил, как почти клятвенно обещал Ольге отыскать ее на дорогах войны.
      Ольга сидела на нарах, напротив комиссара, подняв и в ожидании повернув вполуоборот к нему голову. Алеша видел излишне спрямленную спину, напряженный взгляд красивых выпуклых глаз, как будто мерцающий беспокойством. Он не знал, зачем вызвал его комиссар, и стоял, привычно вытянувшись, держа руки по швам.
      — Ну, здравствуй, Алеша! — первой сказала Ольга.
      Привечающий ее голос вернул ему речь. С неловкостью он поздоровался, повинуясь приказывающему жесту комиссара, сел на край нар, накрытых серым суконным одеялом, рядом с Ольгой.
      Алеша не знал, как говорить ему с девушкой, которую до нежданной сегодняшней встречи видел всего несколько часов. Пока, как всегда мучительно, он искал нужные и возможные в новой их встрече слова, комиссар взял разговор на себя:
      — Извини, военфельдшер. Но Ольга хотела тебя видеть. Помнит тебя романтиком. И не верит, что на войне человек может остаться, так сказать, в довоенном душевном состоянии. Сам-то как на это смотришь?
      От неожиданного вопроса Алеша покраснел и только неловко улыбался и молчал.
      — Видишь, Оленька! Таким же, думаю, был наш военфельдшер и в первом разговоре с тобой. Понимаю его. И могу сказать — лично мне это дорого. По-солдатски прошел он через первый, очень трудный для него и для всех нас бой. И сердца не ожесточил. Не сбили его и прочие сложности военной жизни. Насколько могу судить, даже на врага он порой переносит чувства, рожденные в нашем добром миру. Война такого отношения, знаю, не терпит. Но… но, Оленька, я все-таки за то, чтобы после боя и солдат оставался человеком.
      Ольга сделала плечами едва заметное протестующее движение, и комиссар с несвойственной ему поспешностью, даже суетностью, договорил:
      — Не каждому, Оленька, довелось пройти по кругам адовым. И не приведись, чтоб каждому… Прости меня, но я начинаю рассуждать так: если кто-то принял на себя пулю, эта пуля уже не достанется другому…
      — Слабое утешение, — сказала Ольга, и Алеша почувствовал, как голос ее, без того глуховатый, по-недоброму загустел. — Когда жизнь одних утверждается на смерти и страданиях других — это плохое утешение. Для страдающих и погибающих…
      — У войны свой выбор, Оля! Мы не знаем, кого она выберет завтра.
      — Так пусть страдают и погибают те, кто силой ставит себя над другими!.. — голос Ольги накалился. Присутствие комиссара не сдерживало ее, и комиссар, к удивлению Алеши, уступил.
      — Ладно, дядя Коля, — примирительно сказала Ольга. — Не будем об этом. Тем более что наши с тобой споры едва ли по душе гостю.
      Неприкрытое изумление Алеши словами Ольги комиссар заметил, пояснил, усмехнувшись:
      — Не удивляйся, военфельдшер. С Оленькой мы не только с одной земли — одной семьей жили. Ольга не помнит, а Я с ложечки ее кормил!.. Теперь вместо отца ей. Хотя и не признаёт! Свои соображения имеет! Не хочу, говорит, дядя Коля, чтобы плакал ты по мне, как по дочери. Тут с ней мы не ладим. Последнее это дело живому о смерти думать. Слышишь, Ольга?!
      Алеша смутно чувствовал, что неожиданная встреча, не совсем понятный разговор комиссара с Ольгой имели какое-то отношение и к нему, — комиссар как будто хотел, чтобы он знал, что Ольга близка ему, как дочь. И Ольга как будто не была настроена против забот комиссара, хотя держалась, как всегда, сдержанно-спокойно. Она смотрела на комиссара с какой-то тяжелой ласкающей печалью, и неподвижное лицо ее жило только глазами да едва различимой скорбной улыбкой у края полных губ. Просительно она сказала:
      — Об этом тоже не надо, дядя Коля. Лучше объясни Алеше, зачем ты пригласил его.
      Комиссар, утишая горячность, потрогал столик, прилаженный между нар, наподобие вагонного, взглянул с еще не остывшим чувством недовольства.
      — Разговор-то знаешь о чем, военфельдшер?! Оленька, да будет тебе известно, — снайпер, прикомандированный к нашей армии. Какое-то время будет работать на участке батальона. Могу сказать, чтоб знал: у нее на счету — семьдесят два фашиста.
      — Семьдесят четыре, — поправила Ольга, и Алеша почувствовал, как притихло его сердце, не столько даже от невероятного количества убитых этой невозмутимо-красивой девушкой врагов, сколько от бесстрастности самого ее голоса, которым она поправила комиссара.
      — Это когда же?… — настороженно спросил комиссар.
      — Позавчера, — с той же бесстрастностью, уточнила Ольга.
      Комиссар помолчал; сказал, почему-то стараясь уйти от подробностей:
      — Ладно. Важно не это. Важна суть…
      Ольга неуступчиво поправила:
      — Важно именно это. Ты забываешь о том, о чем я забыть не могу…
      Комиссар в неловкости оттянул ворот гимнастерки, расстегнул две верхних пуговицы.
      — Прости, Оленька, — сказал он. — Я о другой сути. О той, что относится к нашему гостю, военфельдшеру… Послушай, Полянин, если я правильно понял, ты попросил у нас с комбатом винтовку снайпера не для забавы? Не хотел я разрешать, да что поделаешь — войны впереди еще много! Что тренируешься — слыхал. Как успехи?..
      Алеша уже догадался, о чем скажут ему сейчас, и постарался быть скромным в оценке своих успехов: неопределенно пожал плечами, надеясь, что комиссар правильно поймет и удовлетворится молчаливым его ответом.
      Но комиссар расценил его жест по-своему: как-то сразу весь подобрался, настороженно, с недоброй пытливостью, спросил:
      — Что, нет успехов?!
      Алеша понял, в чем заподозрили его, с дрожью в голосе сказал:
      — Плохо вы обо мне думаете, товарищ комиссар!..
      Комиссар вглядывался в него, как будто проверял, насколько искренен он в своей обиде, сказал примирительно:
      — Обиды тут ни к чему. Мне надо знать о твоих возможностях. Определимся так: на сто метров в пятачок попадешь?
      Алеша, уже не уступая желанию выглядеть лучше, ответил:
      — Около пятачка, товарищ комиссар.
      — Около. Но — пятачка!.. — Комиссар выразительно посмотрел на Ольгу. — Как, Оленька? Для дела это годится?..
      Ольга наблюдала Алешу с неостывающим интересом и теперь удовлетворенно, как показалось ему, ответила:
      — Думаю, что годится. Только… Дело ведь не в винтовке…
      — Ты хочешь сказать — в человеке?..
      Комиссар и Ольга — оба смотрели на Алешу; и Алеша, от смущения и отчаяния набираясь дерзости, спросил:
      — Как человек я разве подводил вас когда-нибудь, товарищ комиссар?
      — Если бы подводил, позвал бы я тебя, военфельдшер?!
      Чуть позже, когда комиссар вышел следом за ним из блиндажа как бы проводить, он объяснил ему уже наедине:
      — Как понимаешь, Полянин, это — не приказ. Просьба. Боюсь за Ольгу. В ненависти удержу не знает. Ты только подстрахуй ее. На рожон не лезь!.. Ну, ни пуха ни пера вам обоим! — Он дружески сдавил ему плечи, тряхнул.

2

      …Тоскливую тяжесть падающих на него бревен он знал, — в детстве, когда он заболевал, метался в жару и бредил, сверху, из темноты, начинали валиться бревна; бревна отделялись от потолка, с непонятной замедленностью падали, перекатывались по груди, исчезали в черной пустоте у кровати, оставляя чувство тяжести и страха. Он боялся падающих на него бревен и кричал. Успокаивать его умела только мама: встревоженная, она появлялась у кровати, укладывала на его горячий лоб исцеляющую руку…
      Алеша не был болен; но, едва закрывал глаза, начинался тот далекий, из детства, бред: из перекрытия землянки вываливались бревна, падали, перекатывались по груди; и качались перед глазами, как в яви, загорелые спины парней, взбирающихся в торопливой ярости на бугор, где таилась Ольга; снова он слышал свои оглушающие выстрелы, ощущал жесткие толчки винтовочного приклада, видел, как одна, другая, третья спины словно прогибаются от ударяющих в них пуль… Опять начинался бред, озноб пробегал по спине, уходил куда-то в ноги, в земляные нары, на которых, укрывшись до глаз шинелью, он лежал. Он не видел, как вошла Ольга; он открыл глаза, когда почувствовал чье-то присутствие. В сумраке землянки Ольга поймала его отчужденный взгляд, скорбно улыбнулась одними глазами, нашла его напряженные пальцы, крепко сжала:
      — Спасибо, Алеша. На этот раз ты спас мне жизнь… — Ольга была какой-то осторожно-праздничной, и Алеша отвернулся: видеть Ольгу он не мог.
      Все началось с Ольги. И то, что случилось потом, тоже случилось из-за Ольги. Это она, милая девушка, прошедшая специальную снайперскую школу, тщательно готовила и наставляла его. Это от нее он услышал: «Подумай еще раз, Алеша! Это серьезно. И опасно…» И слова эти только подстегнули его нетерпение. Все предусмотрела заботливо-сдержанная девушка, все, вплоть до маскировочного халата для него и бронебоино-зажигательных пуль, которые сама с тщательностью заложила ему в подсумок. Не смогла предусмотреть она одного, только одного, — каким он вернется оттуда…
      Вслед за Ольгой, почти невидимой в немецком маскхалате, испятнанном желтыми, зелеными, коричневыми треугольниками, он полз, осторожно протягивал свое тело по ничейной земле.
      Таинственную для него линию фронта никогда прежде он не переползал и только по ощущению тяжести, сдавившей виски, понял, что они пересекли черту, разделяющую армии.
      За фронтом он ждал увидеть нацеленные в их сторону орудийные стволы, зарытые по башни танки, угрюмые шапки дотов, пулеметные гнезда, ямы-площадки, с настороженно присевшими минометами, — всю ту механику войны, которая стреляла отсюда, с этой стороны, и там, у них, рвала землю и солдат, вспарывала животы, выбивала глаза и челюсти, — ту страшную механику войны, к кровавым следам которой в каждом бою он притрагивался своими руками; ждал и хотел открыть для себя такое же страшное лицо врага, в которое так тщательно и долго готовился выстрелить. Но то, что он увидел, не было войной.
      От берез на высоком краю склона, под которыми распластанно они лежали, он увидел охваченный холмами приречный луг со знакомой просинью цветущих колокольчиков. За холмом, куда уходила речка, был, похоже, омуток, и там купались люди; видимая сверху светлая гладкая речная хребтинка беспорядочно колыхалась, ломая темную полосу отраженного в ней берега; довольные голоса доносились оттуда. Внизу, на зелени луга, играли в мяч голые по пояс парни; двигались, краснели на солнце их загорелые руки и спины. Пополуденная жара спадала в тишине: ни выстрела, ни даже случайного взрыва; только в стороне над лесом спокойно рокотал немецкий самолет-разведчик да трещали кузнечики в разнотравье на склоне.
      Было так по-деревенски, тихо, что слышались внизу сильные удары ладоней по тугому мячу и возбужденные, обычные в игре, возгласы парней.
      Ольга тронула его плечо, шепнула, почти не двигая губами:
      — Оставайся здесь… Окопайся. И ни единого стука! — Он увидел ее глаза, устремленные вниз, на играющих в мяч парней, и успел испугаться их выражению. Тело Ольги, будто гибкое тело большой змеи, переползло через корни, лишь по колыханию травы, испятнанной тенью листьев росших по склону берез, он догадался, что Ольга ползет на бугор, нависающий над лугом.
      Он нервничал, готовя себе узкое укрытие в земле под березой, его беспокоила не столько близкая опасность, которую в одиночестве он острее чувствовал, сколько сама Ольга. Сейчас Ольга начнет стрелять, и вся эта летняя тишина, веселая игра парней на лугу, мир, который хоть как-то, хоть на час, но установился на этом кусочке земли, разрушится, — снова загрохочет война, снова замрет все живое.
      Ольга не стреляла, тишина продолжала быть. Алеша подтянул к себе винтовку, в сильный оптический прицел следил за играющими в мяч парнями. В кругу их было девять, азартных, увлеченных общей игрой, крепкие их плечи и спины лоснились от пота, как крупы сильных, разгоряченных коней. Он видел, как взлетал от ударов мяч, как быстрые движения рук перехватывали его в падении, не давая коснуться земли; мяч снова уходил в высоту, перекидывался от одного к другому, третьему — знакомая, веселящая, влекущая к себе игра. На просторном летнем лугу незнакомые парни повторяли то, что проходит через юность каждого. Жаркая устоявшаяся тишина умиротворяла душу; сама игра, за которой он следил, странным образом сместила ощущение времени. Хотя он смотрел на парней через перекрестие прицела, он вдруг почувствовал, что близок к тому, чтобы подняться из укрытия, широкими легкими прыжками сбежать по склону на луг и, как бывало в доверчивые школьные времена, напроситься в оживленный летающим мячом круг. Желание было настолько отчетливым, что он зажмурил глаза, с силой придавил нагретый солнцем приклад к щеке.
      Среди девяти выделялся плотный, спортивного вида парень, с коротко подстриженными, почти белыми волосами; он высоко прыгал, сильно и точно бил по мячу и, насколько был стремителен и оживлен в ударе, настолько выжидающе сдержан, когда мяч летел на соседа. Он чем-то напоминал семигорского Васю Обухова, сына Ивана Митрофановича, и больше, чем за другими, Алеша следил за ним. Именно этот ловкий, удачливый в игре парень упал первым: вскинул руки принять мяч и в первый раз за всю игру не дотянулся — мяч ударил в него, и парень, словно не выдержав удара, запрокинулся, подгибая ноги, повалился на траву. Алеша не сразу связал в сознании сухой щелк одиночного винтовочного выстрела и падающего на траву парня. Наверное, не сразу поняли в азарте игры то, что случилось, и другие: они застыли в самых разных позах на какие-то секунды, и этих секунд хватило, чтобы вслед за щелчком выстрела упал лицом вниз другой игрок. Луг как будто вскипел людьми. Алеша даже представить не мог, как много таилось здесь солдат! Оголенные до пояса парни бросились к оружию; прежде чем они подняли автоматы, еще двое, один за другим, упали на свои одежды.
      Война ожила: подвывая, падали, рвались на земле мины, расшвыривали траву, листья; дымом затемнило воздух: легкий натреск разрывающихся пуль доносился из леса. Прилетевшие на шум войны уже из полкового тыла снаряды покрыли черными, мгновенно вспухающими огнищами солнечный, заполненный разбегающимися солдатами луг.
      Но самое страшное еще не свершилось. Полуголые парни, не надев даже кителей, с автоматами в руках бросились вверх по склону. Похоже, они засекли место, откуда стреляла Ольга, и, осатанев от мстительной злобы, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь, в исступлении карабкались к соснячку, торопясь охватить бугор.
      Алеша видел, что Ольге с бугра уже не уйти: смерть несли ей не солдаты, разбегающиеся по лугу в разрывах падающих на них снарядов, а вот эти пятеро полуголых парней с раскрытыми злыми ртами. Ближе всех других к Ольге был парень с гладкими длинными волосами; припадая на колени, он карабкался по крутому склону мимо Алеши, помогая себе рукой, и жутко хекал, как запаленная лошадь. Еще минута — и хекающий парень скрылся бы в сосняке, за спиной Ольги.
      Алеша поднял винтовку, он не хотел убивать, он хотел только остановить парня, отпугнуть, не дать ему добежать до Ольги. Но пуля нашла свою цель: над виском парня вскинуло волосы, будто брызнула вода под косо брошенным камнем. Алеша оцепенело смотрел, как парень, переворачиваясь с боку на бок, скатывался по склону, взмахивая вялыми руками, и автомат, петлей ремня охватывающий его шею, при каждом перевороте упирался коротким стволом в землю, тяжелой рукоятью ударяя парня по лицу.
      Алеша пришел в себя, когда чужие пули стали крошить ствол березы, под которой он лежал. Уйти без Ольги он не мог. И он начал стрелять в парней, распластанных на склоне, хорошо видных ему голыми загорелыми плечами. Наверное, он стрелял лучше, потому что все парни, лежащие на склоне, скоро затихли.

3

      …Ольга не уходила, хотя все в нем протестовало против ее присутствия; не открывая глаз, он отодвинулся. Ольга уловила его отстраняющее движение, сказала мягко, как говорят больному:
      — Я думала, ты солдат, Алеша. А ты до сих пор не веришь, что бомбы, разрывающие на земле людей, падают с «юнкерсов». Я же вижу того, кто сидит там в самолете. Пушки тоже не стреляют сами. Где-то на удобной высотке сидит вышколенный улыбчивый унтер. И каждая его улыбка обрывает жизнь русскому солдату. Я. не хочу, чтобы умирали наши люди. Не могу видеть улыбку врага. Ты — на фронте. Но ты все время среди своих. Ты еще не знаешь, что фашист — это зверь. Я видела их там, в силе и власти. Все они звери! Все!.. Ты хоть немного понимаешь меня? — Холодная рука легла ему на лоб. Ольга искала примирения. Алеша, не открывая глаз, качнул головой, сбросил ее руку. Ольга сделала движение встать и уйти, но почему-то осталась. Молчала она так долго, что он перестал ощущать ее присутствие. И вздрогнул, когда услышал ее вздох и голос:
      — Нет, Алеша, твое сердце не для войны!.. Он рывком приподнялся на локтях, обернул к ней дурное от страданий лицо, крикнул:
      — А твое? Твое сердце?! — Он смотрел с такой враждебностью, что Ольга отстранилась; глаза ее, полные застывшей печали, распахнулись, как от удара.
      Ольга опустила голову. На застывшем её лице, в ямке у края губ, появилась неприятная горькая усмешка, странно-пугающе блестели ее глаза; почти не раскрывая рта, она сказала:
      — Ты спрашиваешь о моем сердце? О моем сердце?! Я жила для добра и любви. А выжила для ненависти… Холодное, страшное, у меня сердце, Алеша!.. — Она медленно подняла глаза. Под прямым отчужденным взглядом холодно-влажных глаз Алеша замер, он не смел даже моргнуть. Ольга видела его испуг, на ее напряженно-бечувственное лицо прорвалась какая-то вымученная улыбка. И снова, как при первой встрече, будто злой рукой, стянуло в узел половину ее лица. Перекошенное ее лицо сделалось страшным. Алеша откинулся на нары, закрыл руками глаза, Ольга жестким от прорвавшейся обиды голосом крикнула:
      — Глаза прячешь?! Нет, смотри!.. Это сделал такой же фашист, как те, в которых стрелял ты!..
      Алеша был раздавлен открытой жестокостью ее слов; он уже знал, что виноват перед Ольгой, и взглядом испрашивал прощения. Ольга не замечала, не хотела замечать его взгляда, она как будто застыла в желании встать и уйти.
      Рассеянный свет, проникающий в землянку, добавлял ее высокому лбу, мраморно-спокойным щекам, бледным, подрагивающим от обиды губам какой-то темной, нездоровой желтизны. Но и в желтом подземном свете зачужавшее ее лицо было прекрасно; как будто просили защиты ее узкие опущенные — плечи, обессиленные вспышкой гнева.
      Алеша, терзаемый раскаянием, нашел холодную ее руку, прижал к своей горячей щеке. Ольга не шевелилась. Стыдясь, он осторожно передвинул руку к губам, раскаянно поцеловал чистые холодные пальцы.
      Ольга вздрогнула, почти вырвала руку; прежде чем она плотно заслонилась ладонями, он увидел, как правая сторона ее лица опять судорожно перекосилась, между пальцами, прижатыми к глазам, проступили слезы. В растерянности Алеша поднялся, сел рядом. Он понимал, что надо что сделать, как-то помочь, и не знал, как утешают страдающую женщину. Он заметил, что Ольга успела смыть с себя пот и грязь вчерашнего боя, видел белую, трогательную в своей аккуратности полоску подворотничка над застегнутым на все пуговки воротом новой гимнастерки, чувствовал, как от промытых, еще влажных волос, умело, по-женски оттененных светлой в сумраке землянки пилоткой, как будто в укор ему пахло свежестью реки. Чистоту и свежесть, с которой Ольга явилась к нему, непривычную в жизни переднего края фронта, он увидел вдруг, и к общей растерянности добавилась неловкость от своих исчерненных землей рук, неумытого лица, пропотевшей, порванной в дикой сумятице вчерашнего боя одежды. Руки его еще помнили, с какой резкостью она убрала от его губ свои вздрогнувшие пальцы, и, страшась своим прикосновением еще больше досадить Ольге, сидел в неловкости и молчании.
      Ольга наклонилась так, чтобы он не видел ее лица и рук, прижатых к глазам, глухо, в ладони, сказала:
      — Ты счастливый человек! К. тебе не прикасался ни один фашист!..
      Ольга как будто отрешилась и от сумрачной землянки, и от Алеши, от всего, что было вокруг. В дали прожитых в неволе дней, которые были так черны и отвратны, что прикоснуться к ним даже мыслью было как провести ладонью по лезвию ножа, она напряженно всматривалась в узкие пятна лиц. Лица приближались, увеличивались, обозначались с такой нестерпимой отчетливостью, что Ольга зубами до острой боли придавила губу, с трудом оборвала видение…
      Она отняла от глаз мокрые ладони; на ее застывшей, как маска, стороне лица, под выпуклостью глаза, набухало, влажно сочилось слезой и кровью отпавшее нижнее веко. Лица она теперь не прятала, Алеша видел взгляд, тоскливый и тяжелый. Слипшиеся ее губы, затененные желтизной сумеречного света, разомкнулись, пропустили едва слышимый шепот: «Боже! И зачем я все это помню!..»
      В отчаянье она бросила кулаки на обтянутые армейской юбкой колени, уронила голову: густая россыпь волос закрыла ее щеки и руки.
      Алеша видел согнутую спину, перехваченную в талии широким ремнем, низко опущенную шею с клинышком прикорневых волос в ложбинке, видел погоны старшины с темно-кровавой окантовкой; погоны топорщились над плечами беспомощными обрубленными крылышками. Жалость рвала его душу; он понимал, что Ольга ждет утешительного движения его рук, и не мог заставить себя прикоснуться к напряженной, униженно согнутой спине, — Ольга была для него теперь как сплошная обнаженная рана, тронуть которую было выше его сил.
      Ольга не дождалась жалеющей руки; с трудом, будто одолевая боль в спине, поднялась. Влажные ее глаза остановились на нем:
      — Надо же!.. Хотела у твоей чистоты погреться!.. — Машинальным движением рук, будто припоминая что-то, она медленно расправила под ремнем гимнастерку; живая половина ее бесстрастного лица напряглась, уголок губ подтянулся к щеке не то в сожалеющей улыбке, не то в укоряющей усмешке.
      Алеша, охватив себя руками, спиной жался к холодной земляной стене, почти в страхе ожидал, что скажет сейчас Ольга. Ольга видела его ожидание и нашла слова, которых ждал и боялся он, — глухо и внятно она сказала:
      — Только знай, милый мальчик! Чистеньким ты можешь остаться, пока между тобой и фашистами — солдаты. Солдаты и такие, как я…
      Плавным, чисто женским движением головы и рук она отвела волосы на плечи, переколола на волосах пилотку, ударами пальцев отряхнула юбку, — всё она делала так, как будто в землянке была одна. Когда она выходила, из-за откинутой плащ-палатки сверкнул солнечный луч. И снова установился в землянке желтый сумрак и звенящая пустота…

Глава пятнадцатая
СНОВА АВРОВ

1

      Батальон стоял, огораживая четырьмя, ровными шеренгами холодный заснеженный взгорок. Внутри квадрата, образованного батальоном, не в центре, а в углу, ближе к Алеше, три офицера, аккуратно перетянутые ремнями, сдержанно перетаптывались в снегу, не позволяя себе лишних движений.
      Отдельно от них был поставлен солдат, в распоясанной шинели, с забинтованной от стопы до колена ногой; он неловко опирался на костыль, подсунутый под мышку, и жалко улыбался в спину аккуратным офицерам. Позади солдата будто вросли в снег два паренька-охранника в зеленых стеганках и таких же штанах, в серых валенках, они держали на изготовку карабины, хотя всем было ясно, что солдат с жалкой улыбкой и костылем под мышкой убежать не может.
      Алеша зрением и слухом, обострившимся в предчувствии ужасного, видел и слышал, как сдержанно и, казалось ему, неуверенно переговариваются аккуратные офицеры, не похожие на тех, кого он знал по боям и окопам, как передают они из рук в руки шелестящие в тишине листы бумаги, как будто не решаясь начать то, ради чего был выстроен под утренним мартовским небом батальон.
      Но вот, сжимая в руке перчатку и бумагу, отделился от других высокий и широкий в плечах майор, сделал знак. Кто-то торопливо подал команду: «Батальон, смирн-а-а!..» — и высокий майор, зачем-то сделав вперед еще два шага, взял освобожденной от перчатки рукой бумагу, отстранил от себя на всю длину вытянутой руки, возвысив и без того высокий голос, стал читать:
      — «Военно-полевой суд… армии в составе… рассмотрел дело рядового… нанесшего с умыслом себе ранение… По заключению врачебно-экспертной комиссии вывел себя из строя на срок не менее пяти месяцев… Учитывая тяжесть совершенного преступления… вред, нанесенный боеспособности части… приговаривает рядового к высшей мере наказания — расстрелу… Приговор утвержден Военным советом армии… Пересмотру не подлежит…»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23