Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рецензии на произведения Марины Цветаевой

ModernLib.Net / Публицистика / Цветаева Марина / Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Чтение (стр. 23)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Публицистика

 

 


      В поэзии Марина Цветаева совершенно самостоятельна. В ее стихах звучит чисто мужская сила. Марина Цветаева как поэтесса — вся в поисках новых путей. И, иногда, в этих своих исканиях и стилизации, становится манерной.
      М.Цветаева дает образцы единственной в своем роде художественной критики; ее биографические очерки и автобиографические статьи поражают тончайшим анализом и умной женской чуткостью. <…>

Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 57
<Отрывок>

      <…> Стихотворение Марины Цветаевой очарует ее поклонников. Рябина — в самом конце его, — действительно, эффект острый и сильный, вроде знаменитой блоковской «шубки меховой». За рябиной — встает вся Россия. По существу же, стихотворение очень похоже на помещенный рядом отрывок из воспоминаний того же автора: блеск, нервы, заносчивость, самовлюбленность, обида, замкнутость, полумудрость, полуслепота. <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 57
<Отрывок>

      <…> Воспоминания М.Цветаевой «Мать и музыка» полны какого-то магического блеска, какого-то колдовского очарования, как почти все, выходящее из-под пера М.Цветаевой, кроме, пожалуй, некоторых циклов стихов, в которых чисто «филологическая» стихия вытесняет и поэзию, и жизнь и которые представляются нам какими-то словесными опытами, лабораторной работой, по странному капризу выносимой на суд публики. К счастью, совсем не к этой категории принадлежит прекрасное стихотворение М.Цветаевой, помещенное в 57-ой кн. «Совр<еменных> зап<исок>», безусловно самое значительное во всем стихотворном отделе, на этот раз вообще очень удачном. В этом стихотворении речь идет о бесконечном одиночестве поэта, непонятости его современниками, в нем почти отречение и от родины, где все равно поэт не уживается, как не ужился на чужбине, и даже от родного языка.
 
Мне безразлично на каком
Непонимаемой быть встречным.
 
      Но в самом конце, отвергая все стихотворение в одном образе, почти в одном слове дано почувствовать такую глубину любви к родине, такую муку тоски по ней…
      Вот подлинная магия слова, и как жалки все усилия передать в прозе то непередаваемое единство формы и содержания, слова и чувства, которые достижимы лишь в подлинной поэзии. <…>

С. Туров
По поводу 57-ой книги «Современных записок»
<Отрывки>

      Со скрипом и со скрежетом, при помощи жалобных взываний через газеты к щедрости эмигрантских богатеев, путем устройства блинов с икрой и с дивертисментом из лучших русских артистических сил — 57-ая книга «Современных записок» увидела свет.
      В чем же дело? Почему читатель-эмигрант проявляет такое равнодушие к своему последнему журналу, журналу, долженствующему доказать, что творческая мощь «зарубежной России» не иссякла и что «здесь», а не «там» охраняется и продолжается «генеральная линия» русской культуры?
      Нам кажется — ответить на этот вопрос не трудно. Рядовой читатель «Современных записок» перерос свой журнал. Жизнь треплет читателя, она обогащает его горьким и тяжким опытом, редакторам «Современных записок» недоступным. Мало-помалу он начинает видеть по-новому и по-новому оценивать происходящее и «здесь», и «там». Его личный, кровный и тяжкий опыт черпается из повседневной реальной жизни. И эта реальная жизнь открывает глаза читателю «Современных записок» на то, что его журнал, его «Современные записки» из современности выпали и что если они и откликаются на современность, то делают это наподобие стариков-богоделов, из жизни выброшенных и ненавидящих все, пришедшее им на смену.
      Читатель эмигрант воспринимает жизнь, его окружающую, страдательно, на собственной шкуре ежедневно и ежечасно ощущая, что и горе, и нужда, и труд его бесцельны, что он жертва великой социальной несправедливости и неустройства, что жить ему нечем и не для чего, а отсюда он начинает искать выхода и требует от своего журнала в первую очередь того же. «Современные записки» воспринимают жизнь тоже страдательно, но эта страдательность совершенно иного порядка. Причина «страдательности» «Современных записок» — это крах всех дореволюционных мировоззрительных построений и упорное нежелание в этом крахе признаться.
      Поэтому-то пути читателей и редакторов «Современных записок» все более и более расходятся. В то время как первые стремятся осознать свой горький и богатый повседневный опыт и идеологически его оформить, вторые — либо старательно перекрашивают в своем журнале окружающую их историческую действительность соответственно своим дореволюционным (или контрреволюционным, что то же) установкам, либо просто отдаются стариковским воспоминаниям. <…>
      Но кое-что в последнем номере «Современных записок» идет вразрез с общей эмигрантски-благонамеренной линией журнала.
      Недавно мы отметили в «Нашем союзе» «вопль» писателя Алексея Ремизова о своей эмигрантской судьбе, об эмигрантской среде, затянувшей мертвую петлю на его шее (рассказ Ремизова в «Последних новостях» ). На этот раз в «Современных записках» раздался голос другого эмигрантского отщепенца — поэта Марины Цветаевой. То, что высказывает в своих стихах Цветаева, еще страшнее ремизовского вопля. Тема стихов Цветаевой, — уход из жизни, трагическое «равнодушие» ко всему окружающему миру, то герметическое самозамыкание, которое смертоносно для всякого живого существа и в первую очередь для творческого.
      Родина?
 
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока.
Мне совершенно все равно —
Где — совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь, или казарма…
 
      Человеческая среда?
 
…Мне все равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненным, непременно…
 
      Русский язык?
 
…Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично на каком
Непонимаемой быть встречным!..
 
      О себе:
 
…Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне всй — равны, мне всё — равно…
 
      И далее:
 
…Все признаки с меня, все меты,
Все даты — как рукой сняло!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино…
 
      Почему же случилось так, что там, в советской России, находясь в тягчайших условиях голодного и холодного 1921 года, Цветаева была полна жизненных и творческих сил, а здесь, в эмиграции, — «всяк дом ей чужд, всяк храм ей пуст»? Нужно ли отвечать на этот вопрос? Не ясно ли, что цветаевское отвращение к миру результат ее десятилетнего эмигрантского «бытия» и что единственное спасение для нее — из эмигрантского суррогата жизни вырваться.
      Во всяком случае, стихи Цветаевой жесточайшее обличение духовной и душевной опустошенности эмиграции и то, что стихи эти появились в «Современных записках», следует объяснить тем же, что и напечатание в свое время в «Последних новостях» «вопля» Ремизова — недомыслием редакции.

В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 57
<Отрывки>

      <…> В сущности, к беллетристике надо отнести также и отрывок Марины Цветаевой — «Мать и музыка». По теме это — кусок автобиографии, но по выполнению и по заданиям, которые «несомненно» ставил себе автор, — это отнюдь не произведение мемуарной литературы. В тех статьях мемуарного характера, которые Марина Цветаева напечатала в последних книжках «Современных записок», чисто формальная сторона была уже очень сильна и явно подчеркнута. Тем не менее центральный интерес еще сосредоточивался на событиях, о которых шла речь и в особенности — на изображаемых лицах: поэте Максимилиане Волошине, Андрее Белом, историке Иловайском. На этот раз, как ни силен в нас интерес к личности самой Марины Цветаевой, — в отрывке из ее детских воспоминаний на первый план выступает тот психологический узор, который любопытен сам по себе, безотносительно к историко-литературной личности мемуаристки. Уже в силу одного этого, на сей раз автобиография Цветаевой перестает быть всего только автобиографией и самое название мемуаристки в данном случае перестает к ней подходить. Более обширная автобиография, написанная в тех приемах, как «Мать и музыка», стала бы не автобиографией, а повестью или романом, как «Детство» Толстого или «Котик Летаев» Андрея Белого. Соответственно этому Цветаевой задумана и разработана и словесная ткань отрывка — совершенно в беллетристическом, а не в мемуарном роде. Пожалуй, именно стилистические задания и увлекли Цветаеву с мемуарного на беллетристический путь. Нам об этом жалеть не приходится — в отрывке Цветаевой столько словесного блеска и мастерства, что приходится теперь в ее лице приветствовать не только поэта, но и беллетриста. К особенностям ее беллетристического творчества, тесно связанным с ее творчеством стихотворным, когда-нибудь мы еще вернемся. В них весьма стоит разобраться более пристально.
      Стихотворный отдел отчетной книжки довольно велик, но менее утешителен, чем беллетристический. <…>
      Замыкается отдел стихотворением Цветаевой, исключительно тягостным по мысли и настроению, но и столь же сильным по выполнению. Это — одно из самых замечательных ее стихотворений за последние годы. <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 58
<Отрывок>

      <…> Из всех поэтов, живущих за рубежом, М.Цветаевой в наибольшей, пожалуй, степени присущи элементы гениальности, но зато в наименьшей, вероятно, степени ей присуща способность критически отнестись к собственным стихам, посмотреть на них как бы со стороны. Только этим и можно объяснить ее странные филологические увлечения, приводящие поэта к таким курьезам, как
 
Совсем ушел. Со всем ушел.
 
      В стихах «Памяти Н.П.Гронского» попадаются очень яркие места, и стихи эти лишний раз свидетельствуют о духовном и стилистическом родстве М.Цветаевой с Державиным, уже, кажется, отмеченном критикой.
      Как в творчестве М.Цветаевой, так и в творчестве З.Шаховской за последнее время преобладающее значение приобретает проза (если только можно говорить о прозе у М.Цветаевой). Стихи З.Шаховской, помещенные в 58-ой книге «Совр<еменных> зап<исок>», при всем их хрупком изяществе, кажутся бледными и безличными, когда вспоминаешь ее прозу, полную такой остроты и подлинной оригинальности. <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 59
<Отрывки>

      <…> В отделе стихов отметим прежде всего стихотворение М.Цветаевой «Сыну». Многих читателей, даже сдержанно относящихся к поэзии М.Цветаевой, очарует это стихотворение, такое яркое и по мысли и по форме. К сожалению, и в этом стихотворении поэт увлекается своей излюбленной словесной игрой («Не быть тебе… спортсмедным лбом»). Едва ли каламбур, как бы ни был он эффектен, совместим с поэзией. Зато есть в этом стихотворении строфа, стоящая целой поэмы. Поэт говорит, что сыну не быть
 
Одним из тех,
Дописанных, как лист,
Которым — только смех
Остался, только свист
 
 
Достался от отцов! <…>
 
      Отрывок из воспоминаний М. Цветаевой, под названием «Черт», со свойственной автору совершенно исключительной жизненностью выявляет детскую психологию. Только те, кто еще не совсем забыл переживания раннего детства, смогут оценить всю непосредственность и правдивость этих поэтических строк. <…>

Н. Резникова
Рец.: «Современные записки», книга 59
<Отрывки>

      Полученная с большим опозданием очередная книга «Современных записок» производит — увы — тяжелое впечатление: от всего материала веет безнадежной тоской — полная безысходность, чуть ли не упадочничество. <…>
      Стихи Раисы Блох, Ант. Ладинского, Н.Оцупа, Софии Прегель, Марины Цветаевой не производят впечатления… Впрочем, стихи Марины Цветаевой местами способны ошеломить:
 
Не быть тебе нулем
Из молодых — да вредным.
Ни медным королем,
Ни попросту —
с п о р т с м е д н ы м…
 
      Комментарии, как будто, излишни…
      Зато «Черт» той же Марины Цветаевой восхищает. Воспоминания детства обычно трафаретны, но ведь тут — детство поэтессы исключительной и передано в только ей свойственной, восхитительной манере индивидуалистки и большой художницы. Этот рассказ, пожалуй, самое яркое, живое и бодрящее во всем сборнике. <…>

Ю. Мандельштам
Гамбургский счет
(По поводу «Антологии зарубежной поэзии»)
<Отрывки>

      <…> Старшее поколение раздваивается. Один слой — признанные корифеи: Бальмонт, Бунин, Вячеслав Иванов, Гиппиус, Мережковский; другой — начавшие в России, но окончательно себя обретшие уже здесь — Цветаева, Ходасевич, Георгий Иванов и др. Говорить о них надо отдельно. <…>
      Возьмем, например, Цветаеву. Вот уж поэт Божьей милостью. Талант, полет, острота. Даже в антологии есть цветаевские стихи попросту замечательные:
 
Как живется вам — здоровится —
Можется? Поется как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
 
      Но рядом — другие стихи: «Пытка! — Терпи. — Скошенный луг. Глотка — хрипи: тоже ведь звук». Действительно, не звук, а хрип, вернее истерические вскрики. И общее впечатление — истерика, истерика без конца. Не пророчество, а кликушество. Иногда пронзительно, но большая поэзия истерик не признает. <…>

Ю. Иваск
Попытка наметить тему
(I. «Новые спартанцы»)

1

      Наша эпоха заражена воинственностью, в этом не приходится сомневаться, хотя пацифизм до сих пор является чем-то вроде официального хорошего тона, который, однако, все менее и менее соблюдается. Но допустим, хороший тон восторжествует и мир будет прочен. — Куда же в таком случае направить воинственный пыл «новых спартанцев» — миллионов юных энтузиастов, полуспортсменов, полувоенных? Какая плотина сдержит этот нетерпеливый поток? Плотины эти строятся, но какова их прочность?
      «Первый роман» и «начало карьеры» — вот что занимает, увлекает и волнует рядового молодого человека. Но в юности каждого обычно есть еще что-то, — неукладывающееся в эти традиционные формы, — некоторые «романтические» туманные чаяния. В XIX в. этот вот смутный туман, пар юных душ, клубился вокруг жутко-прелестного слова — революция; а теперь? — не слово ли война притягивает к себе чистые, но неясные стремления юности? Допустим, что все войны и революции (или, по крайней мере, большинство их) не что иное, как преступление или обман, а главные виновники этих «грандиозных событий» — мошенники очень большого калибра. Эта мысль была навязчивой идеей Раскольникова и Подростка.
      А может быть, «вершители истории» только марионетки судьбы, так ведь думал Толстой. Так — пусть бессмысленны все великие и кровавые исторические драмы, но разве бессмысленны и преступны, с этим как-то не миришься — высокие чувства, проявленные вовлеченными в эти игры истории юношами, их мужество, их товарищество, чистота их чувств и намерений? Ведут «бесы», но за плечами их обманутое ими, соблазненное ими «ангельское воинство», юношество, для которых «низкие слова» — война, революция — явились тем высоким «нечто», в котором со всем пылом молодости и горячностью они стремились растратить все свои силы, всего себя. А теперь ведь эпоха молодежи. Никогда еще так не считались с молодежью, как теперь, и в этом смысле наше время отличается от всех прочих периодов истории. Взывали — к сословиям, чинам, гражданам, классам; взывают и теперь, но вот в наше время — всегда и прежде всего имеют в виду молодежь, «рабочую» или «национально-настроенную», но непременно молодежь, которая является какой-то привилегированной частью современного общества. Молодежь взбудоражили, вызвали на арену истории дух юности, и вот проблема, задача — куда направить этот беспокойный дух? Где крылатые вожди, достойные своего крылатого воинства — этих сильных, здоровых, трезвых, но легко воспламеняющихся, стремительных масс молодежи, энтузиастов по возрасту, и вдобавок еще — всячески укрепляемых в чувстве воодушевления. Добродетельнейший лорд Баден Поуэль, отец скаутизма, сорганизовавший в международном масштабе, первое в наше время, движение молодежи, дал, быть может, толчок к чему-то такому, что вовсе не входило в его планы. И вот молодежь, приученная к организованности, хочет сказать свое слово; она слишком много о себе возомнила — да, конечно, но и велики те жертвы, которые она собирается принести на сомнительный алтарь своей правды, и вот задача — как достойным образом употребить в дело — эту самоуверенность и эту готовность к жертвам, это стремление, как можно лучше растратить себя в борьбе.
      Конечно, не следует ждать чуда, и молодежь должна сама ответить на все эти вопросы, а если не ответит — горе ей. И если поклонится она лукавым и пустым идолам — горе ей самой.

2

      Думается, что и в зарубежной русской литературе, казалось бы обретающейся в какой-то стратосфере, почти без воздуха, все эти вопросы современности иногда подымаются с земли и, если внимательно присмотреться, задевают некоторые островки ее. Я имею в виду Цветаеву и ту линию эмигрантской литературы, которая намечена Цветаевой. Первое впечатление — Цветаева удалена от всякой злободневной, да и не только злободневной современности. Цветаеву нельзя себе представить в роли красного или белого Маяковского, поэта-трибуна, но некоторая связь между эпохой и Цветаевой есть, еле зримая, но в своем роде убедительная. Связь с эпохой в пафосе ее напряженной конструктивно-точной поэзии. Из элементов народного творчества, былин, солдатских песен, частушек (Царь-Девица, Переулочки, Полотерская и пр.) и из элементов «обрусевшего» церковно-славянского языка (ангельского языка русской поэзии!) Цветаева строит большой корабль своей декламативной героической поэзии. — Создает некоторую динамическую систему, и в ней все живые и мертвые, земные и небесные слова, которыми она пользуется, подчинены в своем движении единому логическому началу (в этом смысле Цветаева антипод Пастернаку, эмоциональному конструктивисту, — очень живому, всегда переполненному чувствами, но с места не двигающемуся).
      У Цветаевой — «пространства простираются» и самый Бог — есть бег.
      Вот знаменательные цветаевские строчки, утверждающие ее конструктивизм, —
 
Ищи себе доверчивых подруг,
Не выправивших чудо на число.
Я знаю, что Венера — дело рук,
Ремесленник — я знаю ремесло.
 
      (После России)
      Если у советского конструктивиста Ильи Сельвинского (или, напр., у Ник<олая> Тихонова и мн<огих> других пастернаковских учеников, оскопивших себя и лишенных живой интимной эмоции их учителя) одни «холодные числа», голая конструкция, то у Цветаевой — «жар холодных чисел», в ее поэзии —
 
…Вздох и огромный выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
 
      (Отрок, Ремесло)
      Есть еще конструктивизм другого порядка. Не математический, а музыкальный. Это конструктивизм эфирного беспочвенного гения А.Белого — растворявшего живое слово в музыкальной стихии. Цветаевой неведом грех против живого слова, живой жизни. Цветаевский конструктивизм не отделен от жизни — непрерывно питается ее соками.
      Логос Цветаевой не убивает живую стихию, которой питается; и эта стихия, преобразившись, — живет в ее умозрительной поэзии. У Цветаевой своего рода испанский сухо-страстный логизм — при наличии чисто русского чутья живой жизни, сочувствия ко всякой твари.
      Цветаева строит, конструирует не безотносительно к предмету изображения, материалу.
      Народные, архаические и современные будничные слова и речения, становясь каждое на свое определенное им место в цветаевской конструкции, звучат по-новому, но не теряют своей живой интонации, не обращаются в самодовлеющие отвлеченные вещи-фетиши или вещи-механизмы. Цветаевский конструктивизм не убивает живую природу отвлеченным анализом и синтезом; она не производит вивисекцию и не гальванизирует умерщвленные тела вещей, nature morte’ы.
      Цветаева «поверяет алгеброй гармонию», но алгебра, число, в конечном счете, для нее не самоцель, а средство.
 
Я ж на песках похолодевших лежа,
В день отойду, в котором нет числа.
 
      (Хвала Афродите, Ремесло)
      У большинства современных конструктивистов (в поэзии и даже в живописи) велика сила аналитического и синтетического мышления, но нет стихии в их инквизиторских замыслах и фантазиях; они импотентны. В поэзии Цветаевой единый логический замысел и единый размах жизни.
      Конструктивизм — дитя нашего быстрого электрического века, но в нем еще не слышны юношеские голоса, уже лет десять тому назад начавшие заглушать скрежет зубовный машин. Но эти голоса уже слышны в трезвых, конструктивных, но и живых в их стремительности, стихах Цветаевой, в которых мысль не убивает жизни, а горячит ее в студеной сфере чистого умозрения. В этом цветаевский пафос —
 
Кровь, что вечность бы не иссякла
Слава будущего Геракла!
Гекатомбы, каких не зрел
Мир — еще! Мириады дел…
 
      (Из монолога Тезея, трагедия того же названия). Восторг — и какая вместе с тем точность, трезвость в этих восклицательных выражениях и восклицательных знаках. —
      В поэзии Цветаевой намечены черты нового стиля нашей эпохи, а Цветаева — трезва, точна и вместе с тем расточительна, ибо —
 
…восторг жаждет трат.
 
      (Ода пешему ходу)
      Самое лучшее, самое чистое, самое веское, что есть в душах миллионов новых спартанцев, — звучит в поэзии ее неведомого, неисторического вождя — Цветаевой:
 
В небе мужских божеств,
В небе мужских торжеств!
. . . . . . . . . . . .
В небе тарпейских круч,
В небе спартанских дружб!
 
      (После России)
      Но — где последняя растрата и в чем она, зачем она? Ответа нет, есть — требование этой окончательной растраты — неосознанное, подспудное у «новой спарты» и творческое, просветленное в цветаевской поэзии.
      Нашей эпохе неведома последняя точка опоры, но велико желание обрести ее, и еще сильнее желание приложить к ней все свои силы.

Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 61
<Отрывки>

      «Современные записки» не нуждаются больше в похвалах. Достоинства журнала давно всем известны. Отмечу лишь то, что в последнее время он стал составляться разнообразнее и шире, чем прежде: в новой, шестьдесят первой книге «Записок» столько имен, столько материала и вообще столько чтения, что каждый найдет в ней что-либо для себя близкое и интересное. Такой редакционный эклектизм был бы спорен в нормальных условиях. В наших — он необходим, и очевидную готовность руководителей журнала поступиться своим личным вкусом ради беспристрастного гостеприимства нельзя не приветствовать. Имею в виду, главным образом, литературу. «Современные записки» при своей теперешней «единственности» легко могли бы соблазниться диктаторством над ней, прикрывшись привязанностью к какому-нибудь одному творческому течению. Они предпочли литературе служить, не прикрываясь ничем. <…>
      Стихов много: внимание к ним есть тоже одно из сравнительно недавних «достижений» журнала. Среди поэтов выделяется Марина Цветаева — острым стилистическим своеобразием, щедростью ритмического дара и, добавлю, некоторой «социальной тревогой», постоянно сопутствующей ее вдохновению. Другие замкнуты в себе, — порой возводя одиночество в мучительный культ, как Червинская, о которой совсем недавно довелось мне говорить, или ища ему продолжение, как Терапиано. Каждый из представленных в журнале авторов заслуживал бы отдельной характеристики — и Алла Головина, со своим детски-грустным, хрупким голосом, и Злобин, и Кельберин, и Ставров, и Присманова и остальные. Но отложим эту обстоятельную «прогулку по садам российской поэзии» до другого раза. Надо в оправдание свое добавить, что далеко не все наши поэты дали в «Современные зап<иски>» лучшее, что способны дать.
      Марине Цветаевой, кроме стихов, принадлежит и рассказ о встрече с покойным Кузминым — в Петербурге, во время войны. Другой писатель рассказал бы, может быть, о том же эпизоде полнее, точнее. Никто не рассказал бы так, как Цветаева, — сплетая обольщения и зоркость, ум и предвзятую наивность, прямоту взгляда и женственную (архиженственную!) капризность. Ее «Нездешний вечер», несмотря на все оговорки, трудно все-таки читать без волнения, как истинно-поэтическое произведение, — в особенности тем, кто этот «вечер» помнит, кто был близок к людям, о которых вспоминает Цветаева, кто знал описанный ею широко-гостеприимный дом, знакомый всему литературному и артистическому Петербургу, дом, казалось бы, столь счастливый и так трагически опустошенный революцией. <…>

П. Пильский
Бор<ис> Зайцев и Марина Цветаева о себе и о других
<Отрывки>

      <…> Вспоминаем, вспоминаем!.. Когда нет настоящего, уносишься в прошлое, — Марина Цветаева рассказывает о Мих. Кузмине, Есенине, о самой себе.
      Петербург. Вьюга. Залитый огнями зал. Пред ней стоял Кузмин. Поражали его глаза. Казалось, кроме них ничего не было. Когда-то 15-летнюю Марину Цветаеву очаровала строчка кузминских стихов: «Зарыта шпагой — не лопатой — Манон Леско!» Стих так заворожил юную поэтессу, что она даже отказала своему жениху: у него была борода лопатой, а воображение и сердце требовали шпаги. О Кузмине говорили двумя словами: «жеманный» и еще «мазаный». Но жеманности не было — было природное изящество: аристократическая традиция, пережиток далеких времен, — «сэврская чашка», француз с Мартиники XVIII века.
      Внешность Кузмина была, действительно, не совсем обычной, и, кроме глаз, обращали на себя внимание «два кольца». Это очень хорошо и верно: «именно два кольца». Не думайте, что это — перстни: с гладкой небольшой головы, от уха к виску, пролегали два волосяных начеса.
      М.Цветаеву спросили: «Как вам нравится Кузмин?» — «Лучше нельзя: проще нельзя». — «Ну, это для Кузмина — редкий комплимент».
      Мелькая, проходит в этих воспоминаниях и Сергей Есенин — кудрявый, с васильковыми глазами, в голубой рубашке, его молодые частушки под гармонику:
 
Играй, играй, гармонь моя!
Сегодня тихая заря,
Сегодня тихая заря,
Услышит милая моя. <…>
 

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 61
<Отрывок>

      <…> Самым значительным в отделе стихов является все же и по замыслу, и по исполнению стихотворение Марины Цветаевой «Дом». Однако при всей убедительности данного символического образа (Дом — Родина), при всей рельефности его, и в этом стихотворении, как и в большинстве стихотворений М.Цветавой последних лет, есть какая-то тяжесть и схематичность. Иногда хочется сказать, что последние стихотворения М.Цветаевой — чеканная проза, а проза ее чистейшая поэзия. Так чистейшей поэзией является ее «Нездешний вечер», рассказ о встречах с Кузминым, Есениным, Каннегисером, и о некоторых других встречах с поэтами и людьми, близкими к поэзии, в Петербурге последних лет войны.
      Кто, кроме Цветаевой, мог бы с такой остротой передать и внутреннюю простоту за внешним, кажущимся жеманстом Кузмина — одного из самых непосредственных лириков, — и восторг, который вызывала Ахматова, и всю насыщенность поэзией, которая так характерна для того времени. «Пир во время чумы? Да. Но те пировали — вином и розами, мы же — бесплотно, чудесно, как чистые духи, — уже призраки Аида — словами». <…>

А. Даманская
«Сын памятника Пушкина»
На вечере Марины Цветаевой о великом поэте

      Марина Цветаева, ежегодно устраивающая свой вечер стихов и прозы, выступила в одном из самых поместительных публичных залов Парижа — в зале Социального Музея.
      В своих чтениях об Андрее Белом, Есенине, Кузмине, Блоке — отличная чтица, М.И.Цветаева, обладающая к тому же чрезвычайно приятного тембра звучным голосом, — показала себя мастером литературного портрета, вернее литературной скульптуры. Русские поэты, о которых она читала, вставали перед слушателями в таких рельефах, такими видными, почти ощутимыми со всех сторон, — какими не может изобразить человеческий облик самая искусная кисть.
      Вчера Марина Цветаева читала перед густо наполненным залом о Пушкине. Казалось бы, что еще можно нового добавить о Пушкине после всего, что сказано о нем? И удастся ли, думалось друзьям талантливой поэтессы, захватить внимание слушателей в эти дни, когда только что отшумел длинный ряд Пушкинских празднеств. Но за какую бы тему ни бралась Марина Цветаева, о чем, о ком бы она ни рассказывала — человек, вещь, пейзаж, книга, в ее творческой лаборатории получают новое, как будто неожиданное освещение, и воспринимающееся, как самое верное и незаменимое уже никаким иным.
      Памятник Пушкина в Москве — одно из первых и самых сильных впечатлений маленькой девочки, игравшей около памятника Пушкина, гулявшей с няней к памятнику Пушкина, и мерилом — расстояний, высоты, мощи, недоступности, несокрушимости — взявшей памятник Пушкина.
      Когда к отцу ее, директору Исторического музея, пришел важный седой господин, почетный опекун музея и мать наказала ей сидеть тихо в зале и внимательно смотреть, запомнить лицо господина, который будет выходить из отцовского кабинета, потому что это сын Пушкина, — то в детском уме тотчас встал черный бронзовый памятник — другого Пушкина она еще не знала, и няне было тотчас сообщено, что «приходил к папе сын памятника Пушкина».
      На детском утреннике в Большом Московском Театре, где показаны сцены из «Руслана и Людмилы», «Мазепы», «Евгения Онегина»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26