Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рецензии на произведения Марины Цветаевой

ModernLib.Net / Публицистика / Цветаева Марина / Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Чтение (стр. 13)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Публицистика

 

 


      Это вполне примиримо с тем, что внутренний смысл и дух произведения нередко лучше открывается критику, чем творцу. Очень верно говорит г-жа Цветаева, что критик «в новой поэме», т. е. в своем художественном отклике на художество чужое, «истолковывает сон поэта» и что критик — «последняя инстанция в толковании снов» — прибавлю от себя, «в толковании слов», слов-снов. Ибо творение больше творца; и вот эта преимущественность творения перед творцом может быть явственнее критику, работающему при свете сознания, чем художнику, клады свои извлекающему из глубин своего подсознательного мира. Но отсюда еще далеко не следует, чтобы критик в состоянии был оказывать художнику какую-нибудь существенную помощь и учить его светлой науке, радостной науке красоты. Законодателем критика является художник: он — критик критика. Не критик художнику, а художник критику должен угодить. Это связано с тем, что теория искусства эмпирически вытекает из практики искусства. Сначала — слова, потом — словесность.
      Отсюда я и вывожу свою мысль, что цель критики — самоупразднение критики. Если Ницше называет филолога учителем медленного чтения, то не в меньшей степени этого почетного, но и скромного титула заслуживает и критика. Он учит вникать в написанное, медлительно перебирать слова как четки или перебирать их как радующий жемчуг. Но когда он этому научит, он больше не нужен, он сделал свое дело, и мавр может идти. Критик, лучший из читателей, воспитывает читателей, более слабых, менее чутких, более торопливых. А задача воспитания когда-нибудь да кончается. Читатель не вечный недоросль. Когда все научатся читать, когда и в сфере внутреннего чтения будет осуществлена ликвидация безграмотности, критик успокоенно произнесет: ныне отпущаеши.
      И для блага литературы, в интересах культуры, надо желать, чтобы такой момент наступил возможно скорее. Когда все станут критиками, отпадет критика. В цветущий период Древней Греции не процветала критика — не потому ли, что, по слову Оскара Уайльда, все греки были народом критиков, т. е. народом художников, и все они были сопричастны красоте? Критика в своем конечном назначении отходит, предоставляя честь и место писателю и читателю, их двуединству, их духовному сотрудничеству.
      Но если так, почему же критики не отказываются от своего ремесла? Почему же, в частности, к огорчению Марины Цветаевой, не отказывается от него и пишущий эти строки, а предпочитает, поникнув головой, почтительно выслушивать из уст поэтессы убийственные слова о розовой воде и лимонаде?.. Да потому, что критик не нужен принципиально, в идее, а на практике, пока еще безграмотность не ликвидирована, он может быть полезен. Он может быть полезен как истолкователь писателя, как читатель по преимуществу, как тот, кто занимает к писателю ближайшее место — его собеседник и наперсник.
      Критика — фермент литературы. Критика не дает литературе успокоиться, застыть, и она способствует ее непрерывному волнению и развитию. Но когда, взамен специальной критики, эту возбуждающую роль будет играть все общество, все читающее общество, тогда в особом бродиле нужды не окажется. И критика, дружественная литературе и обществу, сама первая этому порадуется — она будет приветствовать свое самоупразднение. И тогда критики перестанут обижать Марину Цветаеву и она перестанет на них обижаться. <…>

А. Яблоновский
В халате

      В одном из романов Вербицкой героиня Маня, неожиданно для самой себя, осчастливила какого-то земского начальника (у Вербицкой это иначе было сказано — «провалилась в бездну» совместно с земским начальником).
      Действие происходило в беседке, а роман назывался «Ключи Счастья».
      Я как-то позволил себе пошутить в печати над этим романом и назвал его «Ключи от беседки».
      А по адресу героини Мани, помнится, даже сказал:
      — Сударыня, с кем бы вы ни «провалились в бездну» — с земским начальником или с банкиром-евреем, — но первое правило в любви говорит ясно: Запирайте двери.
      Г-жа Вербицкая сделала мне честь и на мою маленькую заметку отвечала ураганным огнем дамского негодования.
      Она — первая писательница в России, ее читают больше чем Толстого, ее талант признан всеми, ее книги печатаются по 40 тысяч экземпляров, — а я, злобный, низкий грязный человек, который оклеветал чистую девушку Маню.
      – «Да, моя Маня „провалилась в бездну“, да, она провалилась с земским начальником, но душою она осталась чиста, как и прежде. И, наконец, вам какое дело?»
      Признаюсь, мне даже сейчас страшно вспомнить, что со мной сделала тогда г-жа Вербицкая. Прямо в котлету человека превратила.
      Но представьте же себе мое изумление, когда на литературном горизонте нашей эмиграции я обнаружил еще одну г-жу Вербицкую, да еще, так сказать, в издании дополненном и исправленном. Это — г-жа Марина Цветаева, бросившая якорь в журнале «Благонамеренный».
      На мое счастье, однако, мне лично почти ничего не влетело от г-жи Цветаевой. Только отмахнулась рукой и сказала:
      — Отойди от меня, непристойный мужчина!
      Но зато г-ну Адамовичу, бедному критику из «Звена», досталось так, что до зеленых веников помнить будет.
      – «Не может быть критиком!»
      – «Не смеет быть критиком!»
      – «Кого я слушаю».
      – «Для кого я пишу»…
      – «Ты мне не судья!»
      Я, впрочем, совсем не имею в виду защищать г-на Адамовича и просовывать свои пальцы между этих дверей — пускай г-н Адамович сам отбояривается как знает.
      Но о «вербицкой» манере письма г-жи Цветаевой сказать несколько слов, мне кажется, стоит.
      В литературу г-жа Цветаева пожаловала с таким видом, как будто она на собственную дачу во второе Парголово переехала.
      Закроешь глаза и видишь: стоят перед крыльцом возы с мебелью, а на возах кухарка и горничная с узлами в руках. И тут же тетя Варя в коляске и племянник Ника, который по дороге лампу разбил. А на крыльце, с собачкой под мышкой, стоит г-жа Цветаева и кричит кухарке:
      — Как же это, Аннушка, вы самоварную трубу забыли? Как же теперь самовар будем ставить?
      Вот неугодно ли несколько примеров этой домашней бесцеремонности: «Ждать от поэта одинаковых стихов в 1915 г. и в 1925 г. то же самое, что ждать — от него же в
      1915 г. и в 1925 г. одинаковых черт лица. Время, как известно, не красит… И никто мне, тридцатилетней, которую знал двадцатилетней, не скажет „Как вы похорошели“. Тридцати лет я стала очерченней, значительней, своеобразней — прекрасней, может быть. Красивей — нет. То же, что с чертами — со стихами».
      Как видите, это очень трудно читать без чувства неловкости. Во-первыx, о дамском возрасте говорить как-то не принято — это считается нелюбезностью. И уж совсем не принято, чтобы писательница говорила читателям о своей наружности:
      — Нельзя сказать, чтобы я похорошела, однако, стала еще прекраснее и значительнее.
      Это можно сказать мужу, жениху, тете Варе, наконец, — но читателям (а в особенности критику Адамовичу) этого положительно нельзя сказать.
      — Почему?
      Ну, хотя бы потому, что Г. Адамович может не поверить.
      Вот этого чутья к тому, что дозволено и что недозволено, и нет у госпожи Цветаевой, как не было и у Вербицкой.
      Она приходит в литературу в папильотках и в купальном халате, как будто бы в ванную комнату пришла.
      Печатая в Благонамеренном (журнале терпеливом и многомилостивом) свое стиxотворение, она не стесняется делать сноску: «Стиxи, представленные на конкурс Звена и не удостоенные помещения». Это, конечно, сделано с очевидным намерением пригвоздить Г. Адамовича «к позорным столбцам Благонамеренного», как писал один провинциальный еврей в письме в редакцию.
      Но когда вы прочитаете непринятые стиxи, то невольно убедитесь, что Г. Адамович прикован к «позорным столбцам» совершенно напрасно. Стиxи — действительно плохенькие и уже, во всяком случае, не такие, каких можно было бы ждать от «тридцатилетней, значительной, своеобразной и прекрасной» г-жи Цветаевой.
      Это непонимание меры вещей, это отсутствие чутья к «дозволенному и недозволенному» заходит у г-жи Цветаевой так далеко, что, познакомивши читателей со своим возрастом, со своей наружностью и со своими «врагами» (Адамович!), она сочла за благо довести до общего сведения и о своей денежной наличности:
      — Чего же я хочу, когда по свершении вещи, сдаю вещь в те или иные руки?
      — Денег друзья, и возможно больше.
      Признаюсь, я не понимаю, для чего это пишется. Если к сведению Г. Адамовича, то ведь это бесполезно: он человек жестоковыйный и может «вещь» возвратить.
      А нам, читателям, зачем же это знать?
      Не понимаю я и «высокого стиля» г-жи Цветаевой.
      Толстой, когда окончил Войну и Мир, говорил:
      — Вот и написал роман.
      И Пушкин, когда поставил точку к Евгению Онегину, говорил:
      — Ну, слава богу, кончил.
      А г-жа Цветаева говорит:
      — Свершила вещь, но Адамович не принял…
      Это так забавно — «свершила вещь», — что на этом можно бы и кончить.
      Но г-жа Цветаева считает еще своим долгом объяснить читателю, зачем именно ей нужны деньги.
      «Деньги — моя возможность писать дальше. Деньги — мои завтрашние стиxи. Деньги — мой откуп от издателей, редакторов, квартирных хозяек, лавочников, меценатов — моя свобода и мой письменный стол. Деньги, кроме письменного стола, еще и ландшафт моих стихов, та Греция, которую я так хотела, когда писала Тезея, и та Палестина, которой я так захочу, когда буду писать Саула, — пароходы и поезда, ведущие во все страны, на все и за все моря»…
      Я совершенно согласен с г-жой Цветаевой, что деньги — это крылатый конь для поэта: и в Грецию можно съездить (хотя страна сама по себе — скучнейшая), и лавочникам можно заплатить, и тете Варе помочь.
      Но следует ли, позволительно ли, нужно ли об этом писать?
      Признаюсь, если бы я имел право давать советы г-же Цветаевой, я бы сказал:
      — Xотите просить прибавки — просите. Но ни лавочника, ни квартирную хозяйку не выносите на «позорные столбцы» вашего журнала. Во-первыx, это бесцельно, а во-вторыx, это очень утомительно для читателя. Да и не так, сударыня, деньги делаются.
      — Если хотите денег — «свершите вещь», но не несите к Адамовичу, а отдайте в Благонамеренный — там все съедят.

П. Струве
Заметки писателя
О пустоутробии и озорстве

      Печальное впечатление оставляют некоторые новейшие литературные явления за рубежом и связанные с ними пререкания.
      Беру журнал «Благонамеренный», книга 2 (март—апрель), и в нем нахожу стихотворение М.И.Цветаевой, озаглавленное «Старинное благоговение», ее же статью «Поэт о критике» и ее же набор цитат из «Литературных бесед» Г.Адамовича, напечатанных в журнале «Звено».
      Грешный человек, Г.Адамовича я не читал, но, познакомившись с ожерельем его суждений и изречений, нанизанных г-жой Цветаевой, я впал в уныние.
      Но уныние вызывает у меня и то, что пишет сама М.И.Цветаева. И то и другое огорчительно не потому, что бездарно, а потому, что совсем безнужно.
      Именно — предметно безнужно, при известной личной одаренности самих пишущих.
      Ни к чему.
      Безнужно, ибо беспредметно.
      Безнужно, ибо невнятно.
      Вот, например, строфа г-жи Цветаевой:
 
Двух нежных рук оттолкновенье —
В ответ на ангельские плутни.
У нежных ног отдохновенье
Перебирая струны лютни.
 
      Что это значит?
      А таково все стихотворение.
      Я утверждаю, что это литературное произведение беспредметно и не только невнятно, но и прямо непонятно, а потому безнужно. Почти так же или более безнужно, чем суждение Г.Адамовича о Пушкине, Гоголе, Фете, Брюсове, нанизанные г-жой Цветаевой и производящие удручающее впечатление каких-то развязных глупостей, изрекаемых неглупым человеком. Чем объясняется эта беспредметность и невнятность, эта неприятность лично не бездарных писателей?
      Это психологическое явление не безразличное и не простое, а наоборот, серьезное и сложное.
      Г-жа Цветаева в своей статье «Поэт о критике» обмолвилась словом «суть» и назвала поэта «человеком сути вещей».
      «Суть вещей» есть то, что я называю «предметом» и что можно также назвать «содержанием».
      Многие современные литераторы всегда или часто бывают:
      бессущны,
      или, что то же,
      беспредметны,
      или, что то же, бессодержательны,
      а потому их произведения безнужны.
      Именно не банальны, не бездарны, а бессущны и безнужны.
      В русской литературе это началось давно и постигало и постигает многих. Бессущность это есть какое-то духовное пустоутробие.
      Я пишу это с большим огорчением, но это так, и это — настоящая болезнь.
      Болезнь эта началась давно, едва ли не с Брюсова, который, однако, сам ее почти преодолел. Брюсова я довольно хорошо знал, человек он был весьма неприятный, лично глубоко порочный, но несомненно крупный писатель, поборовший свое писательское озорство, но не свою человеческую порочность (именно порочность, а не греховность, черту общечеловеческую, ибо присущую всякой «твари»).
      Озорство есть именно то слово, которое выражает другую сторону писательской бессущности. А корень этой бессущности в каком-то отсутствии предметной (объективной) религиозной скрепы при часто очень повышенных личных субъективных религиозных потребностях.
      Души без скрепы, без дисциплины, без направленности, без сосредоточенности, а потому часто не дошедшие до сути, не обретшие предмета.
      Дойти до сути, обрести предмет не так-то просто и легко, но без такого обретения духовное и, в частности, словесное творчество сбивается на пустословие и являет озорство.
      Скрепа, средоточие, направление может даваться не только религией, но для многих современных русских душ характерно, что они другие скрепы утеряли, а религиозной предметно еще не приобрели.

Е. Шевченко
Разгадка благонамеренности

      Выход нового русского толстого журнала за границей представляет событие значительное. Поэтому вышедший в Брюсселе журнал «Благонамеренный» привлек к себе особое внимание. Определение, данное редакцией своему журналу как «журнал русской литературной культуры», заставило отнестись к нему и с понятной строгостью. Поэтому когда обнаружилась невнятица в редакционном «философическом обосновании благонамеренности» журнала и в руководящей статье кн. Д.Святополк-Мирского, то окончательное суждение о «Благонамеренном» пришлось отложить до появления его второй книги. Теперь появилась эта вторая книга «Благонамеренного».
      Книга эта, пожалуй, окончательно разрешает загадку «благонамеренности» журнала, дает возможность оценить его по достоинству. Место «философического обоснования» во второй книге «Благонамеренного» заняло рассуждение «Поэта о критике» Марины Цветаевой, а кн. Д.Святополк-Мирский продолжил свое рассуждение о необходимости не только слушать «музыку революции», но и «делать революцию». Не углублять ее, не возвышать. Строить на революции. Динамическую ее форму «наполнять своим содержанием». Признать революцию «нашей» и т. д.
      Марина Цветаева написала о том, кто, по ее мнению, может быть критиком, кто не смеет им быть, кого она, Марина Цветаева, слушает, кого слушается и для кого пишет. Эта статья Марины Цветаевой, самая пространная в книге, является, по-видимому, ответом на письмо в редакцию «Благонамеренного» «известнейшего русского литературного критика», который отказался от участия в журнале. («Поблагодарите меня за откровенность и будьте счастливы!»). По этим причинам статья Марины Цветаевой, как и статья кн. Д.Святополк-Мирского, должна почитаться продолжением обоснования и определения программы «Благонамеренного».
      Эти две статьи являются совершенно достаточным материалом для окончательной оценки литературно-философического направления «Благонамеренного», но до того можно принять в соображение и некоторые показания со стороны.
      В первой книге «Благонамеренного» поместил два своих стихотворения Георгий Адамович, во второй книге Марина Цветаева поместила ряд выдержек из его, Георгия Адамовича, «литературных бесед», снабдив их своими ироническими примечаниями. В силу этого следует полагать, что Георгий Адамович сначала вошел в состав сотрудников «Благонамеренного», а затем как будто разошелся с его редакцией. Так или иначе, но Георгий Адамович, по-видимому, близко ознакомился с той «благонамеренностью» журнала, которая другим кажется загадочной, и потому некоторые его свидетельствования имеют существенное значение.
      Георгий Адамович, сообщая в «Звене» о состоявшейся лекции кн. Святополк-Мирского, организованной журналом «Версты» и носившей название «Культура смерти в русской литературе», свидетельствует, что в лекции этой кн. Святополк-Мирский доказывал, что вся дореволюционная русская литература говорила только о смерти. Новая же русская литература, в лице Марины Цветаевой, Пастернака и Маяковского, призывает к жизни. «Вывод из лекции, — пишет Адамович, — таков: да здравствует Марина Цветаева и оба ее жизнерадостные соратника!»
      Г.Адамович клянется, что, определяя таким образом содержание и сущность лекции кн. Святополк-Мирского, он ничуть не впадает в преувеличение. Ничего другого, кроме указанной мысли, в лекции не было. «Слушая кн. Святополк-Мирского, казалось, что сидишь в каком-нибудь захолустнейшем пролеткульте, где лектор изобличает гнилую буржуазную культуру»…
      Оставляя в стороне все могущее быть слишком личным в сказанном Георгием Адамовичем, следует признать, что характеристика, данная им умозрению кн. Святополк-Мирского, вполне совпадает с тем выражением этого умозрения, которое дано самим Святополк-Мирским в обеих книгах «Благонамеренного». Слово кн. Святополк-Мирского о «культуре смерти в русской литературе» является перепевом темы его статьи в первой книге журнала о «нынешнем состоянии русской литературы», в которой князь утверждал факт, что «русская литература находит больше радости жизни после революции, нежели находила до революции». То, что, в дополнение к этому, сказано кн. Святополк-Мирским во второй книге «Благонамеренного» о приятии революции, настолько красноречиво, что не вызывает сомнений в том, к насаждению какой «русской литературной культуры» он, Святополк-Мирский, призывает.
      «В дореволюционной культуре, — пишет кн. Святополк-Мирский, — нечего сохранять, или, точнее, в предреволюционной. Это не значит, что мы должны отречься от „интеллигентского“ периода нашей истории или забыть о нем. Наоборот, сильные его примером, положительным и отрицательным, мы должны уходить от него, не забывая о нем… Новое должно быть новое, а не подогретое вчерашнее. Оно должно быть революционным, должно смотреть вперед, а не назад»…
      «Мы можем, — пишет далее кн. Святополк-Мирский, — и должны чтить Пушкина, как лучший Божий дар России, но учиться у него мы не можем. Кроме некоторого общего завета силы и страсти, ничему у Пушкина научиться не можем»… У кого мы, по слову кн. Святополк-Мирского, «просыпающиеся поздно», должны учиться — это ясно: да здравствуют Марина Цветаева, Пастернак и Маяковский!..
      Этого достаточно. Приведенное ясно определяет направление мысли князя Святополк-Мирского, а вместе с тем и «философическое» направление «Благонамеренного».
      Это критико-литературное направление совершенно совпадает с направлением мысли тех политических деятелей в эмиграции, которые призывают к возвращенству. В «благонамеренности» «Благонамеренного» и кн. Святополк-Мирского воплотился дух пешехоновщины. Получилось раздвоение единого духа на две пары: Пешехонов — Кускова и Святополк-Мирский — Марина Цветаева.
      Загадку «благонамеренности», о которой так туманно говорилось в «философических обоснованиях», можно считать разгаданной. А из этой разгадки следует сделать вывод, что «Благонамеренный» заслуживает того же противодействия, что и Пешехонов с Кусковой.
      Откладывать окончательное суждение о журнале далее, до выхода его третьей книги, не приходится. К тому же почему-то кажется, что эта третья книга уже и не выйдет. Бедность содержания второй книги «Благонамеренного» не подтверждает установленной кн. Святополк-Мирским истины, что после революции русской литературе живется легче, чем до революции.
      О всех сомнениях, вызванных первой книгой «Благонамеренного», было уже мною сказано в заметке о «Загадке благонамеренности». Увы, сомнения эти совершенно оправдались…

В. Познер
Сжигальщики и сжигаемые
<Отрывок>

      Статья М.И.Цветаевой «Поэт о критике» при поверхностном чтении кажется некоей profession de foi. Потом убеждаешься, что дело не так. М.И.Цветаева, очевидно, думает, что критики при поэте нечто вроде тех птичек, которые чистят зубы крокодилам. Поэтесса не предполагает, что критика — искусство, поэзии не подчиненное, что критики вовсе не должны рассказывать авторам что бы то ни было (подобно ученикам, отвечающим урок: все прочел? ни строки не пропустил? запомнил?).
      Вся статья построена на утверждениях, требующих доказательств. Так, мы узнаем, что критик должен быть «пророком» и «судьей» обязательно непогрешимым. Таким образом, критику заказано даже сомневаться. Говоря кратко, автор требует от всех критиков, чтобы они были, по крайней мере, Сент-Бевами. Критики снисходительней и не требуют от поэтов стихов, равных пушкинским.
      В приложении к статье даны цитаты из «Литературных бесед» Г.В.Адамовича за 1925 год. Это вызывает общее недоумение: во фразах, приведенных М.И.Цветаевой, внимательный читатель не найдет больших противоречий или ересей. В отрицательной оценке этой совершенно не нужной части статьи талантливой поэтессы сошлись единодушно люди самых разных взглядов.

Н. Мельникова-Папоушкова
О «Благонамеренном»-II
<Отрывки>

      Думаю, что не я одна прочла с чувством глубокого удовлетворения только что вышедшую в свет вторую книжку «Благонамеренного». Большинство недостатков, отмеченных по поводу первой книги, отпали, и журнал начал показывать свое собственное, определенное и вдумчивое лицо.
      В отделе стихов на первом месте стоит неизданный отрывок из Рустема и Зораба Жуковского. Эта вещь становится тем интереснее, что в архиве напечатаны письма Жуковского и к Жуковскому, освещающие личность и среду поэта. Работникам и специалистам они вряд ли дадут что-либо чрезвычайно новое, но просто культурному читателю они будут интересны и приятны. Далее идет прекрасное стихотворение В.Ходасевича. Этот поэт никогда не обманывает наших ожиданий. Не изменяя своей манере, он постоянно дает новые и новые образы и переживания. Что касается стихов М.Цветаевой, то, говоря не по существу, а лишь по тому внешнему впечатлению, которое производит чтение, ее можно упрекнуть за сделанную заметку: стоит ли так откликаться на нечуткость «Звена». <…>
      Статья М.Цветаевой «Поэт о критике» замечательная вещь, но это не статья, а исповедь о переживаниях поэта. Сейчас в зарубежной русской литературе (да, кажется, и в России ее не особенно много, и качество не высоко, иначе бы так истошно не писали в январском номере «Красной Нови» слова, похожие на обвинения М.Цветаевой ) нет настоящей серьезной критики. Вообще, почти вся зарубежная литература страдает провинциализмом, а критика, как явление более точное, вследствие недостатка знаний впала в дилетантизм. Иными словами, сейчас нет критики, но есть частное мнение, и нет критиков, а есть публика, читатель же или публика очень легко переходят в то, что называется чернь. Так возникает в новой форме известный спор между поэтом и чернью. Замечания М.Цветаевой хлестки и остры, 99 раз они попадают в самую цель, но бывают и перестрелы, вызванные лирическим характером ее статьи; беря наугад, можно указать хотя бы на те стрелы, которые она пускает по формальному методу. Нельзя ведь не признать, что формальный метод является одним из основных средств, выводящих критику как раз из тупика частного мнения и лирических восклицаний на широкий научный путь. Данный как бы в виде приложения к предыдущей статье «Цветник» является яркой иллюстрацией. Это собрание цитат из критик Г.Адамовича, помещенных в «Звене» за 1925 г. Цитаты подобраны едко, умело и уничтожающе для Адамовича.

Ф. Степун
Рец.: «Благонамеренный:
Журнал русской литературной культуры», книга 2, 1926
<Отрывки>

      Второй номер «Благонамеренного» и лучше (цельнее) и хуже (беднее) первого.
      Будем надеяться, что третий счастливо объединит относительное богатство первого с относительною цельностью второго. Hекоторым ручательством того, что наши надежды оправдаются, является та внимательная любовь к русской литературной культуре, которою бесспорно исполнены как содержание, так и внешность нового эмигрантского журнала.
      В отделе поэзии надо прежде всего отметить «Соррентийские фотографии» Владислава Ходасевича. Эти стихи не принадлежат к лучшим вещам поэта, но они все же очень хороши: в них есть и характерное для Ходасевича умное чувство жизни и то органическое чувство формы, с которым нечего делать формалистам.
      «Старинное благоговение» М.Цветаевой, вряд ли принадлежащее к последнему периоду ее творчества, читается без той острой радости, которую мы привыкли испытывать над строками этого крупного поэта. <…>
      В отделе статей интересна большая вещь М.Цветаевой «Поэт и критик». О верности главных мыслей Цветаевой можно много спорить, но об остроте и даже блеске самого процесса мышления — спорить нельзя. У Цветаевой умны не только мысли, но и фразы; иногда не столько мысли, сколько фразы, самые жесты фраз: их темпы, перехваты, ракурсы. Читать Цветаеву всегда большое наслаждение; соглашаться же с нею часто опасно.
      Не думаю я, например, что критика «абсолютный слух на будущее». Абсолютный слух на будущее — пророчество. Пророческое же и критическое дарования — вещи весьма различные. Вряд ли справедливо также заподозревать серьезность и верность стихотворной критики на том основании, что ее автором является слабый, к ceбе самому недостаточно строгий, поэт. Правда Сент-Бев отверг в себе поэта, но А<вгуст> В<ильгельм> и Фридрих Шлегель этого не сделали; а ведь и они были величайшими критиками своего времени; критиками, не лишенными слуха на вечное. Весьма спорна и та резкая грань, которую Цветаева полагает между жизнью и творчеством поэта: «в частной жизни все позволено — в стихах ничего». Человек, в особенности человек-творец, — существо духовное; духовное же начало, начало целостное, неделимое. Отделять Маяковского-коммуниста от Маяковского-поэта — значит пренебрегать духовным содержанием его стихов. Такое пренебрежение естественно для Шкловского, но Цветаева должна была бы думать иначе.
      Наряду с этими ошибочными мнениями в статье Цветаевой есть и очень много верного… Особенно существенно все сказанное в 4-ой и 5-ой главах. Конечно, вещь пишется поэтом «не для миллионов, не для единственного и не для себя»… «а для самой вещи». И очень верно, что всякая вещь до того момента, как начинает писаться, «где-то существует, точно и полностью написанная». Платоновское убеждение и ощущение, что всякое творчество есть лишь воспроизведение некой высшей духовной реальности, передано Цветаевой очень хорошо: лично, просто и точно. <…>

Е. Глуховцова
Рец.: «Благонамеренный»
<Отрывки>

      Вторая книжка журнала «Благонамеренный», март—апрель, — производит странно-двойственное впечатление.
      Резкой гранью различных настроений отделяется художественный отдел от публицистического, точно они выпали из отдельных изданий и случайно сброшюрованы в одной книге. <…>
      Публицистический отдел представлен собственно двумя: Святополк-Мирский и Марина Цветаева. Тут легкое дуновение пешехоновщины. В статье о «консерватизме» Мирский доказывает, что мы не должны быть литературно-культурными консерваторами, мы должны уходить от прежнего. У нас нет литературных традиций, учиться не у кого. Пушкин хотел ее создать, но не мог. От Бунина веет трупным запахом — в другом месте он называет его «белогвардейцем». Надежда на евразийцев, если победит то лицо в них, которое обращено в будущее. Определенное указание на споры евразийцев о «приятии большевиков» — мысль, близкая ко рву Кусковой.
      Марина Цветаева: «поэт о критике» — пишет преимущественно о себе. Ее проза похожа на ее стихи. Все нарочито, все придумано, ни словечка в простоте, везде ужимочки, позы, оригинальничание. Статья разбита на главы: «Кого я слушаю», «Кого я слушаюсь», «Для кого я пишу»,«Чего я хочу».
      Самовлюбленность, непролазный апломб и особая неприятная развязность и нескрываемое убеждение в своей почти гениальности.
      Кто смеет критиковать ее? Только тот, кто так же пишет, как она. Говорят, что она раньше лучше писала: полное невежество! В 15-м г. у нее был молодой задор, теперь «я стала очерченней, значительней, своеобразней, прекрасней, может быть». Слушается она только «старого раввина, умудренного кровью, возрастом и пророками». «Он мудр, и его мудрости на меня хватит». И семилетнего ребенка — в нем космос, как и в ее стихах.
      Для чего она пишет? Оказывается для денег. Ей «нужны деньги, деньги, деньги».
      Забавная персона.

Б. Пастернак
Из писем к М.Цветаевой

      Того письма о Крысолове, которое начал на днях, не дописать. Начинаю наново, а то уничтожу. Оно начато с дурною широтой, слишком с разных сторон сразу, слишком лично, слишком изобилует воспоминаньями и личными сожаленьями. Т. е. оно чересчур эгоистично, и эгоизм его — страдательный: это барахтанье всего существа, получившего толчок от твоей сложной, разноударной поэмы. Крысолов кажется мне менее совершенным и более богатым, более волнующим в своей неровности, более чреватым неожиданностями, чем Поэма Конца. Менее совершенен он тем, что о нем хочется больше говорить. Восхищенность Поэмой Конца была чистейшая. Центростремительный заряд поэмы даже возможную ревность читателя втягивал в текст, приобщая своей энергии. Поэма Конца — свой, лирически замкнутый, до последней степени утвержденный мир.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26