Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рецензии на произведения Марины Цветаевой

ModernLib.Net / Публицистика / Цветаева Марина / Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Чтение (стр. 22)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Публицистика

 

 


      «Мы хотели тебя видеть — и видели. Мы хотели твоих книг — ты писал.
      Волей нашей, то есть всем трагическим недостатком ее, всем безволием, всей мольбой о всей твоей, закляли мы тебя на землю».
      Очерк «Наталия Гончарова» (1929) единая в своем роде художественная критика. Ярко выявлен образ человека и живописца. Гончарова, по словам Цветаевой, — растение, «живой глагол».
      «…Сама растение, она не любит их (куст, ветвь, стебель, побег, лист) отдельно, любит в них себя, нет лучше чем себя, свое».
      Эти слова подходят к самой Цветаевой, которая в слове ищет дух, связь с собой и людьми, в звуках — созвучия. <…>

Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 54
<Отрывок>

      <…> Чрезвычайно интересен «Дом у Старого Пимена» Марины Цветаевой. Вот человек, которому всегда есть «что сказать», человек, которому богатство натуры дает возможность касаться любых пустяков и даже в них обнаруживать смысл… Многие, отвергая ее стихи, — действительно трудные, многословные и по творческому методу крайне спорные — считают ее заблудшим талантом, писательницей, одаренной, но сбившейся с пути. Проза М.И.Цветаевой должна бы у всех рассеять сомнения, ибо проза, по сравнению с поэзией, — это, так сказать, «за ушко да на солнышко». За рифмами в ней не спрячешься, метафорами не отделаешься… На «солнышке» Цветаева расцветает. Вспоминает она свое далекое детство, рассказывает о старике Иловайском и о каких-то давно умерших юношах и девушках, — что нам они, казалось бы? Но в каждом замечании — ум, в каждой черте — меткость. Нельзя от чтения оторваться, ибо это не мемуары, а жизнь, подлинная, трепещущая, бьющая через край. Чуть-чуть отдает, правда, Марией Башкирцевой вместе с доморощенным, сыроватым, московским «ницшеанством», но это уже относится к характеру рассказчицы, а не к ее дару. <…>

Ю. Иваск
Цветаева

      Сердце — бросив…
      — ликуй в утрах,
      Вечной мужественности взмах!

1

      У Цветаевой есть свой читатель, но, по-видимому, для литературных кругов эмиграции ее творчество — нечто чуждое и даже враждебное. Цветаеву — ценят, печатают, но, за малыми исключениями (Слоним, Святополк-Мирский), о ней не говорят — замалчивают, и это, думается, вполне естественно. — У Цветаевой — «наступательная тактика»; Цветаева требует и завоевывает — это-то именно и чуждо всей вообще зарубежной литературе, которая не наступает, а обороняется, защищается и — укоряет, взывает (— «глас вопиющего в пустыне» ). Цветаева слишком сильна для литературных сфер эмиграции — это не обвинение, лишь констатирование факта.
      Цветаева в одиночестве. Но в этом своем одиночестве Цветаева разрабатывает, в сущности, очень современные темы. Цветаевское творчество чуждо злободневностям современности, но в нем действуют силы крайних (не в зависимости от их окраски) течений нашего века. Цветаева — очень «эпохальна», но мудрее самой эпохи — захватывает глубже и видит дальше.
      Однако сперва о чисто поэтической задаче Цветаевой.

2

      Поэзия Цветаевой — отталкивается от XVIII в. B ee поэзии живут традиции, назовем условно, державинско-шишковской школы декламативной поэзии архаистов. Вот формула одной из главных задач этой школы:
      1) «Уметь высокий Славянский слог с просторечивым Российским так искусно смешивать, чтоб высокопарность одного из них приятно обнималась с простотою другого».
      2) «Уметь в высоком слоге помещать низкие слова и мысли… не унижая ими слога и сохраняя всю важность оного» («Рассуждения о Старом и Новом Слоге», 1803, адмирал Шишков).
      «Эти строки», пишет Цветаева, «я ощущаю эпиграфом к своему творчеству» (из письма).
      Державинско-шишковская языковая традиция идет через Тютчева, мимоходом задевает, напр., Кузмина, Мандельштама и, наконец, продолжается Цветаевой (NВ. — Вяч. Иванов — представитель старой архаической школы, ломоносовской, херасковской, в его поэзии — гегемония «высокого штиля»). Возможно ли дальнейшее развитие этой традиции? Не завершительница ли Цветаева? — Может быть; но высокие интонации декламативной мелодики (выражение Б.Эйхенбаума) в поэзии архаистов, слышимые также у Некрасова и Маяковского, еще далеко не использованы. Когда говорят о кризисе современной поэзии, как-то не учитывают эту поэтическую традицию, а некоторые, может быть, даже считают ее антипоэтической.
      Тема цветаевской декламативной поэзии — «стихийное» (т. е. некоторая могущественная воля, осуществляющаяся, не задумываясь о целях), которое, однако, выявляется и действует по строго определенной системе.
      «Стихийное» в цветаевской поэзии — «подлый язык», разговорный язык, и напряженные восклицательные речения (эмфазы, требующие музыкально-выдыхательных ударений); и «стихийны» — излюбленные Цветаевой отрывистые, последовательно «стяженные» трехсложники (логаэды). Эти размеры встречаются очень редко. Обычно паузы в трехсложниках «гуляют» по стиху (и в гекзаметрах и в паузниках). У Цветаевой же тенденция именно к строгой последовательности в распределении пауз (в сб. «После России» около 40 % всех стихотворений написаны «правильными» паузниками, логаэдами).
      В поэзии Гумилева и Маяковского — «возмужали» женственные паузники Жуковского, Фета, символистов.
      Цветаевские трехсложники — мужественны и тяготеют к математической точности (т. е. — прием «стяжений», разрывающий стих, — у Цветаевой — разрывает его на определенном участке).
      Здесь мы наблюдаем — второе — «логическое» начало цветаевской поэзии.
      «Логическое» — «высокий штиль», холодные, великолепные и, как нечто отвлеченное, воспринимаемые нами архаизмы, и — четкость, точность речений-формул —
 
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег.
 
      («Жизни»).
      Романтическое в классическом, «стихийное» в «логическом», Дионис в Аполлоне, эрос в логосе, стихия в системе — вот главная (и я ограничиваюсь ею) поэтическая задача Цветаевой, и вместе с тем — не есть ли это — тема нашей эпохи (ее крайних, наступательных движений).

3

      «Стихийны» современные молодые люди из спортивных и боевых дружин, они сильны и веселы, большие оптимисты — но куда же они идут? — Сами не ведают. Об этом должен знать. — Проблема авторитарного мышления, авторитарной демократии.
      Стихийная сила молодежи прекрасно организована, ее иррациональный числитель подведен под некоторый рациональный знаменатель. Юное воинство вполне во власти вождя.
      Молодежь не знает — куда; вождь должен знать (все вообще!), но знает ли?
      И еще — стихия рационализирована, упорядочена, но надолго ли? Где исход этим, человека растворяющим, человеческим (все же!) стихиям. Может быть, впереди — катастрофа, перед которой померкнут все бедствия, когда-либо постигшие человечество. — Возможно, но этот вопрос меня мало интересует. Чтобы проникнуть в сущность какого-либо явления — это опыт — необходимо проникнуться им. Посему — значительна и серьезна проблема — что будет с «новыми спартанцами», с их энтузиазмом и пафосом — в случае удачи? Чего они захотят тогда? Где последний и окончательный исход нашей мужественной, героической и безумной эпохи?
      В зарубежной русской литературе ответ на этот вопрос имеет смысл искать только у Цветаевой.
 
Зем — ля утолима в нас,
Бес — смертное — нет.
Те — ла насыщаемы,
Бес — смертна алчба.
 
      (трагедия «Тезей»)

4

      Стихии современности еще пребывают в младенческом состоянии. В поэзии Цветаевой они уже достигли зрелости.
      Стихия — стихия-страсть, мятущаяся в вещах и в человеке — главный герой цветаевской поэзии.
      Античная концепция (Эврипид) — человек страдает от страстей, которые — нечто внешнее, рок, судьба. Романтическая концепция (Шекспир) — человек страдает от страстей, которые его alter ego. У Цветаевой страсть сама страдает.
      По отношению к человеку эта страсть-стихия — нечто безличное, потому что человек для нее — только средство. Но сама по себе эта стихия — личность, она живет, ищет, борется и — мучается (в противоположность мертвой, ко всему равнодушной динамике бергсоновско-прустовского потока безличной жизни).
      Темы страсти обнаруживаются в темах служения — ученичества (Ученик…), одиночества мудрости (Бессонница…) и одиночества девства (Георгий, Ипполит, Царь-Девица…) и особенно в теме любви-вражды (Зигфрид — Брунгильда, Тезей — Амазонка…)
      Страсть сталкивает и отталкивает — мятется, но не тратит сил впустую — ею руководит холодная и острая мысль —
 
Закон! Закон! Еще в земной утробе
Мной вожделенное ярмо.
 
      Мятущаяся страсть-стихия — заключена в законе, в логосе, который дает направление и направляет ее к последним и окончательным исходам —
 
От высокоторжественных немот
До полного попрания души:
Всю лестницу божественную — от:
Дыхание мое — до: не дыши!
 
      У Цветаевой даны три образа исхода — разрешения, вольной смерти (т. е. конца, окончательности, которая уже не жизнь). — Могущественно стремление к этому разрешению.
 
Взмыв — выдышаться в смерть!
 
      Или:
 
И не опомнившись — мертвым пасть:
О страсть! — Страсть! — Страсть!
 

5

 
В тот град осиянный,
Куда — взять
Не смеет дитя
Мать.
 
      Вот эти три образа исхода стихии-страсти.
      1. Вакхический рай, увековеченная, обессмерченная земная страсть в ее напряженнейшем моменте. В этот рай — Вакх-Дионис уносит Ариадну, покинутую Тезеем на Наксосе. Это рай вечной юности — бессмертия и красоты (трагедия «Тезей»).
      2. Спартанское небо (см., напр., берлинский цикл стихов в сб. «После России»). — Вечность бесстрастия, «царство теней», в которую страсть перелилась, изошла — в корне изменив свою сущность.
 
Здравствуй, бесстрастье душ!
В небе тарпейских круч,
В небе — спартанских дружб!
 
      Здесь страстное утверждение бесстрастия. Отблеск, отсвет небесного бесстрастия — в земных дружбах — братьев, брата и сестры, отроков, Иисуса и Иоанна. Но в земном плане — опасность: в бесстрастии каждой из этих земных дружб — тлеет уголек страсти.
      3.  Бог, который дан Цветаевой в образе разрастающегося баобаба(Письмо к Рильке) — некто, совмещающий страсть и бесстрастие: бог-рост, бог-движение через жизнь и смерть. Тема лишь отчасти намеченная. —
 
Ибо бег он — и движется.
Ибо звездная книжица
Вся: от Аз и до Ижицы —
След плаща его лишь.
 
      («Бог», «После России»)
      В свое время, на анкету «Чисел», Цветаева ответила:
 
Моим стихам, как драгоценным винам,
Наступит свой черед.
 
      Не наступил ли уже!
      Может быть, сама Цветаева и не ощущает своей связи с нашей эпохой — наша эпоха метафизически с ней связана.

В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 55
<Отрывок>

      <…> Уже в рецензиях на предыдущие книжки я с особенным удовольствием говорил о воспоминаниях Марины Цветаевой, посвященных Максимилиану Волошину и историку Иловайскому. Теперь смерть Андрея Белого дала ей печальный повод продолжить прекрасный цикл. Для тех, кто не знает лично Андрея Белого, записи Марины Цветаевой послужат не только художественно блистательным чтением, но и в высшей степени любопытным источником осведомления. Те, кто знал Белого лично, должны будут признать, что в изображении немногих сравнительно своих встреч с ним Цветаева сумела нарисовать портрет исключительной силы и схожести. Цветаева дает отнюдь не фотографию, но живописный портрет, в котором сказалась отчетливо личность самого живописца. И со всем тем (вероятно, даже именно благодаря тому) цветаевский Белый смотрит с этого полотна, как живой, во всем своем фантастическом обаянии, как и в своей очаровательной невыносимости (ибо человек этот был чем очаровательнее, тем невыносимее). Если в портрете Волошина Цветаева, на мой взгляд, несколько нарушила пропорции, превратив своего героя в почти легендарного великана, то на сей раз она вполне избежала этого недостатка, чему и надо, конечно, радоваться. Будущий историк символизма в цветаевском очерке найдет не только замечательный портрет Белого, но и ряд весьма ценных биографических о нем сведений, от чего мемуарная, чисто документальная ценность «Пленного духа», разумеется, только возрастет. Укажу, между прочим, на одну частность. Цветаева приводит письмо, которое Белый написал ей, прочтя ее книгу стихов «Разлука». Тут же она рассказывает, что эта книга послужила Белому толчком, после которого он и сам написал свой стихотворный берлинский цикл. Эти сообщения проливают любопытный свет на беловские стихи берлинского периода. Оказывается, во-первых, что их заглавие «После разлуки» имеет два смысла: общепонятный, биографический, поскольку их темою послужила некая разлука, пережитая в те дни автором, и тайный литературный, поскольку сборник «После разлуки» написан — после «Разлуки» Цветаевой и под влиянием этой «Разлуки». Во-вторых, обнаруживается кое-что в ритмической структуре беловской книги: ее спондеические и молоссные приемы при сличении оказываются восходящими к таким же приемам в книге Цветаевой. Понятно теперь и то, почему последнее стихотворение в книге Белого посвящено Цветаевой и почему оно говорит именно о ее «непобедимых ритмах»: посвящено было знаком внутренней признательности за воспринятые ритмы. Оно могло бы быть выражено словами: «твоя от твоих».
      Воспоминания Цветаевой напечатаны с посвящением мне. Мне же уделено в них несколько лестных слов. Тут-то и начинается второе мое «по поводу». Не сомневаюсь, что литературная обывательщина услышит в наших взаимных похвалах голоса кукушки и петуха. Однако мы с Цветаевой можем хвалить или порицать друг друга, ничем не смущаясь. Литературно мы оба принадлежим к тому поколению, а главное — к тому кругу, в котором друг друга одобряли не ради взаимной услуги и осуждали не по причине зависти или ссоры. Эти навыки мы сохранили, меж тем, как несколько парвеню занесли в эмигрантскую словесность дух Фамусовых и Молчалиных. Уже читатель не без основания перестает уважать критику и доверять ей, ибо она отчасти отравлена новым духом. Что делать! Мы можем огорчаться его появлению, но не снизойдем, разумеется, до того, чтобы с ним считаться. <…>

П. Пильский
Рец.: «Встречи», № 6
<Отрывок>

      На окраине городка, при самом входе в Тарусу, расположилось хлыстовское гнездо. Это не дом — он сам невидим за густыми зарослями, — это именно «гнездо», а в нем живут «Кирилловны»: так все звали хлыстовок. О них рассказывает Марина Цветаева, как всегда, — очень своеобразно.
      Эта талантливая писательница умеет и любит показывать мир так, как он мелькает и зыбится в полусонной душе: запечатленные призраки, ослепляющие частности, краски, лица, голоса. Обычных описаний нет, и тем не менее все рассказывается в своей легко уловимой и ясной картинности.
      Цветаева — одно из самых интересных явлений нашей литературы. Все у нее своеобычно и не похоже на других: пятна, а не рисунок, сотрясаемостъ, а не плавность, капризы сложного словопроизводства — сложного и в то же время не вычурного, пусть редкие и непривычные, все же четкие эпитеты и определения. Хлыстовки «долуокие», глаза у них «водопьяные» и т. д.
      В этом номере «Встреч» М.Цветаева дала новый отрывок своих воспоминаний — они рассказывают о детстве, отрочестве, — юности, и эти семейные портреты, обстановка, люди ужинают по-особенному, окруженные и освещенные не только воспоминаниями, но также чуть искусственным, сочиненным беллетрическим светом.
      Спору нет: Марина Цветаева бывает увлекательна, другой вопрос — до многих ли дойдет ее речь, чуждающаяся шаблона и литературной обыденности. Зарубежных читателей можно подбрасывать в горсти, пересчитывать по пальцам и взвешивать на золотники — не то очень утомленный, не то совершенно беззаботный люд. Иногда кажется, что за русской гранью сошлись три отпетых: нищий, дурак и еще свистун, — не очень почтенная аудитория перед колченогой, подкошенной кафедрой! <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 55
<Отрывок>

      <…> Воспоминания Марины Цветаевой о встречах с Андреем Белым написаны с тою же яркостью, как и воспоминания о М.Волошине, историке Иловайском и его семье и др. В воспоминаниях своих Цветаева придает некий фантастический колорит всему, о чем она пишет, преображая действительность магической силой поэзии. Но именно потому образ Белого, данный Цветаевой, едва ли может дать полное представление об этом замечательном человеке. Здесь слишком подчеркнуты его мании, странности, которых было у него немало. Но сами по себе эти страницы полны величайшего интереса и сослужат, как материал, службу будущему беспристрастному биографу Белого. Хочется особо отметить обличительную речь, сказанную Андреем Белым «ничевокам» (было и такое литературное течение ). Суть сводится к тому, что русская литература — дом, из которого уехали хозяева и в котором завелась нечисть. Но передана эта речь, по-видимому, почти дословно: в каждом слове узнаешь неповторимую манеру Белого. <…>

Н. Резникова
Рец.: «Современные записки», книга 55
<Отрывки>

      <…> Именно в последнее время, когда так тоскуешь по хорошей, умной книге, — «Современные записки» ждешь особенно нетерпеливо и относишься к ним с особенно ревнивой тревогой: «только бы „Записки“ остались на должной высоте, только бы дали ту пищу уму и сердцу, о которой так тоскуешь!..»
      К счастью, и 55-я книжка «Современных записок» не разочаровывает. <…>
      М.Цветаева снова подарила читателям одно из своих воспоминаний, как-то по-особенному ценных талантом не только ума, но и сердца, — «Пленный дух» (о встрече с Андреем Белым).
      Об этой статье М.Цветаевой можно говорить или очень много, или почти ничего. Хвалить ее нет слов. Слишком в ней много поднято вопросов, слишком живым представляется Андрей Белый, слишком мучительной, какой-то нечеловечески мучительной видится его судьба, его одиночество, с изумительной чуткостью понятое умным женским сердцем. <…>

А. Бем
Письма о литературе
Соблазн простоты

      В многочисленных статьях о кризисе поэзии меня задевает не столько само существо вопроса, сколько некоторые попутные высказывания. Задевают, потому что, на мой взгляд, ведут к смешению понятий и сбивают с правильного пути тех, кто склонен еще к критике прислушиваться. Главным образом я имею в виду призыв к простоте в поэзии.
      Из чего этот призыв вытекает? Поэзия, по мнению наших пессимистов, формально исчерпала себя. В области формы все испробовано; на этом пути нельзя ждать новых успехов. Остается другой путь — выявление в поэзии ее содержания. «Чтобы выявить содержание, внимание художника должно быть направлено прежде всего на само содержание. Форма явится как следствие. Один из лучших способов усовершенствовать форму — забыть о ней», говорит, напр., К.Гершельман в симптоматичной статье в № 6 сборника «Новь».
      Не имеет здесь смысла сейчас вскрывать всю зыбкость советов автора. Говорить о соотношении формы и содержания, вопросе очень специальном и запутанном, попутно невозможно. Неизбежно получится «любительство». Положение о слитности формы и содержания сейчас настолько прочно вошло в эстетику, что спорить об этом излишне. Да и сам К.Гершельман теоретически это признает, хотя практически советует обратное. Никак нельзя «забыть о форме», как нельзя «помнить о содержании», если, конечно, имеешь дело с художественным произведением. Совет этот впустую. А по существу в нем скрыто очень опасное место. Под другим соусом нас вновь толкают в сторону утилитарной поэзии, в сторону «служения» поэзии каким-то вне ее стоящим целям. А так как эти цели к тому же «с куриное яйцо», весьма скромные и «интимные», то поэзия рискует действительно зайти в тупик. «Эмиграция — должна сказать свое слово», это звучит сильно. Но когда это требование сводится к тому, что новое слово есть «интимность», т. е. «интимные переживания», пусть даже и таких проблем, как смерть и т. п., то «свое слово» становится уж не столь заманчивым. Поэзию призывают к повороту «от экспериментализма к интимности», от нее требуют, чтобы она выработала «новую форму, обеспечивающую ей максимальную насыщенность содержания при максимальном лаконизме формы». «Лаконизм формы», который почему-то должен обеспечить «максимальное содержание», понимается обычно как «простота», отказ от поэтической усложненности. Как пример такого поворота К.Гершельман приводит поэзию участников «Чисел». С еще большим правом я мог бы указать на подбор стихов в последней книжке «Современных записок». С легкой руки Г.Иванова такой поворот в эмигрантской поэзии, особенно у парижских поэтов, в последнее время действительно заметен. Но «простота» ли это?
      У Георг. Иванова, во всяком случае, не простота. О стихах Георг. Иванова в его «Розах» можно с таким же правом сказать, что они до конца сделаны, как и стихи, хотя бы Map. Цветаевой, которую склонны в этой «деланности» упрекать. В них имеется именно то, что покойный Андр. Белый в своей книге о Гоголе назвал «формосодержанием». Простота здесь предопределена не «интимностью» содержания, а она сама до известной меры эту интимность предопределяет. Или вернее — простота здесь не дана, а задана.
 
Так и надо. Голову на грудь
Под блаженный шорох моря или сада.
Так и надо — навсегда уснуть,
Больше ничего не надо.
 
      Ничего простого в этих строках нет. Простота обманна, она так же «формальна», как и сложность Цветаевой.
      Наблюдательный критик Глеб Струве в свое время (см. «Россия и славянство», 17 окт. 1931 г.) эту «нарочитость» поэзии Г.Иванова правильно отметил. Среди особенностей цикла «Роз» он выделил: «нарочито скупой, однообразный словарь, монотонную повторяющуюся строфику, эллиптическую недоговоренность синтаксиса… вполне сознательную, а отнюдь не свидетельствующую о какой-либо небрежности».
      Мы забываем, что по своему словарю, по подбору словесного материла Map. Цветаева, в сущности, тоже очень проста. Что может быть проще!
 
Как бедный шут о злом своем уродстве,
Я повествую о своем сиротстве…
 
      Сложен ход ее поэтической мысли. Но сложность его в том, что он именно прост, не усложнен мостиками логической последовательности, которая задерживает поэтический ход восприятия. Поэзия Цветаевой — «вздох и выдох», поэтическое дыхание, заразительное, как зевота. Начинаешь дышать ее воздухом, от прерывистости ее дыхания по-иному воспринимаешь мир. Через форму или вместе с формой начинаешь не только учащеннее дышать, но и волноваться ее волнением, мыслить ее логическими ходами. Сложность — здесь тоже обман — он вызван тем, что не успеваешь, не поспеваешь за поэтической напряженностью ее стиха.
      И наконец, в чем сложность Бор. Пастернака? Нельзя понять поэта, нельзя судить о нем, пока не попадешь в его колею. Сложен Бор. Пастернак «ненаезженностью» колеи своей. Попасть в нее спервоначалу очень трудно. Даже больше — есть что-то в нас, что заставляет этой колеи сторониться, сворачивать на проезжую дорогу поэтического большака. Но тому, кто преодолеет эту своеобразную поэтическую лень, кто не побоится тряски по кочкам и провалам, тому откроется внезапно еще невиданный мир поэзии. Если у Цветаевой — ритм формообразующ, то у Бор. Пастернака — не могу найти другого слова — это «сквозняк», насквозь пронизывающий его стихи. С места сорваны в порядке сложенные листы бумаги на письменном столе, перепутались страницы — так смешались слова в необычном членении его синтаксиса. Сдвинуты вещи и вместо привычной логики создана своя — по-новому убедительная логика его образов. И опять — ничего сложного в словаре, никаких особых мудрствований.
      Простота, на мой взгляд, только там, где нет «формосодержания», а есть — или форма, или содержание. Очень «прост» в своей поэзии А.Штейгер. Но прост не «простотой», а тем, что за этой простотой ничего нет. Это голая форма простоты и пустоты. Подкупающе «просто» звучат стихи Л.Червинской, но в них больше человеческого, чем поэтического. Но так же «прост» и Юрий Иваск в своем «Понте» («Новь», № 6), усвоивший «сложности» Map. Цветаевой. И здесь — одна оболочка поэзии. Живого ее дыхания — нет.
      И все же мне хочется отметить одну черту, пожалуй, объединяющую, назовем условно, поэтов «Чисел». Это отнюдь не простота, а нечто совершенно иное. Так сразу этого и не объяснишь. Объединяет их, пожалуй, что они хотят своей поэзией больше «сказаться», чем «сказать». Поэзия для них не активный процесс преобразования мира через собственное его постижение, а только «отдушина» для личных переживаний. Поэтому в круг поэтического переживания втянут очень ограниченный мирок самого автора. В этом смысле, если хотите, их поэзия «интимна». Но за этой интимностью нет «трагичности», или, вернее, трагедийности, даже когда в ней идет речь о смерти и судьбе. Она размягчает, но не поднимает, в ней больше тоски, чем скорби, больше жалости к себе, чем к другому. Огромный жизненный опыт, редко выпадающий на долю человека, прошел по человеку, а не через него; раздавил, а не преобразил его. Здесь кризис не поэзии, а кризис — поэта. Там, где нечего сказать, а хочется только «сказаться», там высыхает подлинное творчество.
      Отсюда и другая особенность: выпадение мира вещей из поэзии. Поэзия преобразует мир. Она взрывает его своим лиризмом. Но, взорванный, он в ней наличествует. Через преобразованный мир вещей познается мир души поэта. Прямой путь к нему не кратчайший путь. Не прямо к душе, а через преобразованное материальное окружение. Надо, чтобы сила поэтического напряжения сдвинула мир с привычного места, подчинила его себе. Когда поэт остается с глазу на глаз со своим внутренним миром, он редко достигает поэтической силы. Здесь успех дается только исключительно избранным. И успех этот обусловлен тем, что этот «внутренний мир» также взорван и смещен лирическим напряжением, т. е. сделан «вещью».
      И тут-то кроется тот соблазн простоты, о котором и ради которого я пишу эти строки. То, что подлинному поэту дается в конце его литературного пути, с того призывают начинать только вступивших на этот путь. Мне кажется, для поэта почти неизбежен путь от «сложности» к «простоте», от преобразования мира вещей к преобразованию «мира души». Эта последняя простота итог величайшей сложности, формальное совершенство которой дается и большим поэтическим опытом и огромной духовной напряженностью. Простота, в этом смысле, приходит к поэту, но научиться ей невозможно. Вместо простоты тогда оказывается — пустота. На этот ли путь призывать молодую поэзию?

М. Бенедиктов
Вечер Марины Цветаевой

      М.Цветаева прочла на своем вечере, состоявшемся в зале Географического общества, два новых рассказа, точнее — два новых отрывка из вечной повести о самой себе. Как обычно, у этой замечательной, но парадоксальной писательницы, прочитанные отрывки представляют смесь подлинной лирики и тончайших психологических штрихов с расхолаживающими рассуждениями. Тема обоих отрывков — мать. В первом, более пространном, озаглавленном «Мать и музыка», особенно много рассудочных отклонений, чаще всего обусловленных фонетическими ассоциациями. Мать уверовала в музыкальный гений своей дочери с самого момента ее рождения.
      С 4-летнего возраста девочка часами играет на рояле. Инструмент вызывает у нее одновременно чувства благоговения и отвращения. С глубоким проникновением в детскую душу Цветаева рисует переживания истязуемой музыкой девочки, в воображении которой и клавиши, и винтовой табурет, и метроном, и педаль становятся живыми существами, добрыми и злыми духами. Но когда писательница говорит о педали, она вдруг вспоминает другие фонетически сходные слова и, отклоняясь от своей темы, начинает рассказывать о неделе, о падали… Поскольку прочитанный рассказ имеет автобиографический характер, он дает, пожалуй, ключ к творческим особенностям Цветаевой. Ущербленная с детства музыкой, она пытается применять в литературе законы музыкальной гармонии. В творчестве Цветаевой сочетаются столь не сочетаемые: розановское и бальмонтовское, начала. С одной стороны, попытка обнажить душу до последнего предела, поиски самых подлинных слов. А с другой, увлечение чисто звуковыми ассоциациями, музыкой слов.
      Почти совсем свободен от резонерских отклонений и от фонетических узоров второй прочитанный писательницей, отрывок: «Сказка матери». Эта очаровательная «Сказка» принадлежит к числу самых ярких произведений Цветаевой.
      Марина Цветаева — превосходная чтица. Ее чтение имело большой успех у наполнившей зал публики.

Н. Резникова
Русские писательницы творят и на чужбине!.
(Беглый обзор женских литературных сил в Европе)
<Отрывок>

      Из всех видов искусства женщинам ближе всего всегда была литература. И если мы не знаем ни одной великой художницы, кроме Марии Башкирцевой, — мы знаем много прекрасных поэтесс. Вспомним хотя бы Сафо в древности и Анну Ахматову в совсем недавние дни.
      Кто не обвинял женщину в склонности ко лжи, к бессмысленному и, казалось бы, унижающему вранью?.. Но не вытекает ли это пристрастие из органического стремления к сочинительству?
      Многим женщинам свойственно смутное поэтическое чувство. Воображение их часто стремится воплотиться в какие-то формы, чтобы запечатлелись навсегда преходящие чувства, уничтожающие вещи.
      И вот — женское литературное творчество.
      В эмиграции русская женщина, вообще, окрепла и осмелела. Это распространяется и на литературу. Теперь уже далеко не всегда проза, написанная женщиной, принадлежит к тому низкому сорту литературы, который, по справедливости, называется «дамской литературой».
      Из русских эмигрантских писательниц выделяется Марина Цветаева. Ее имя знакомо еще дореволюционной России.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26