Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воспоминания о Максимилиане Волошине

ModernLib.Net / Художественная литература / Волошин Максимилиан / Воспоминания о Максимилиане Волошине - Чтение (стр. 15)
Автор: Волошин Максимилиан
Жанр: Художественная литература

 

 


      Два случая из детского Макса. (Каждая мать сына, даже если он не пишет стихов, немного мать Гёте, то есть вся ее жизнь о нем, том, рассказы; и каждая молодая девушка, даже если в этого Гёте не влюблена, при ней Беттина * на скамеечке.)
      * Беттина фон Арним (1785-1859) - немецкая писательница, друг и почитательница Гёте.
      Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили - нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, - богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:
      - Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?
      На который неизменный ответ:
      - Потому что у них есть папа, а у тебя нет.
      И вот после одного такого папы, которого нет, - длительная пауза и совершенно отчетливо:
      - Женитесь.
      Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.
      - Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.
      - Зачем?
      - Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!
      Покорная мама орлиным носом в каменную стену. Ждет, ждет:
      - Макс, ты скоро? А то мне надоело!
      - Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. - Наконец: - Можно!
      Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной - трехлетняя упоительная морда.
      - А где же сюрприз?
      - А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил - до-олго глядел - ничего не увидел.
      - Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?
      - А что я туда не упал.
      Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести. Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: "Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов - каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря", и т. п. и т. д. Наконец конец. И пятилетний, глубоким вздохом:
      - Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!
      Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.
      - Макс, что это значит?
      Макс, рыдая и зевая:
      - Я, я не спал! Я - ждал! Она не прилетала!
      - Кто?
      - Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...
      - Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь - идем чай пить.
      На следующее утро - до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе - лбом в зарю - младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей, у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать - прохожий - но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:
      "Si quelqu'un etait venu a passer... Mais il ne passe jamais personne..." *
      * Если бы кто-нибудь прошел мимо... Но никто никогда не проходит здесь (франц.).
      И мог бы услышать прохожий:
      - Ма-а-ма! Что это?
      - Твоя Жар-птица, Макс, - солнце!
      Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино "Вы" матери - перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать, уже при мне, выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней и чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню - венгерский марш, сплошь из согласных.
      Думаю, что те из читателей, знавшие Макса и Е. О. лично, ждут от меня еще одного ее имени, которое сейчас произнесу:
      Пра - от прабабушки, а прабабушка не от возраста - ей тогда было пятьдесят шесть лет, - а из одной грандиозной мистификации, в которой она исполняла роль нашей общей прабабки, Кавалерственной Дамы Кириенко (первая часть их с Максом фамилии), - о которой, мистификации, как вообще о целом мире коктебельского первого лета, когда-нибудь отдельно, обстоятельно и увлекательно расскажу 30.
      Но было у слова Пра другое происхождение, вовсе не шутливое Праматерь, Матерь здешних мест, ее орлиным оком открытых и ее трудовыми боками обжитых, Верховод всей нашей молодости, Прародительница Рода - так и не осуществившегося, Праматерь - Матриарх - Пра.
      Никогда не забуду, как она на моей свадьбе, в большой приходской книге, в графе свидетели, неожиданно и неудержимо через весь лист - подмахнула:
      "Неутешная вдова Кириенки-Волошина".
      В ней неизбывно играло то, что немцы называют Einfall ("в голову пришло"), и этим она походила, на этот раз, уже на мать Гёте, с которым вместе Макс любовно мог сказать:
      Von Mutterchen - die Frohnatur
      Und Lust zum Fabulieren *.
      А сколько я еще не рассказала! О ней бы целую книгу, ибо она этой целой книгой - была, целым настоящим Bilderbuch'oм ** для детей и поэтов. Но помимо ее человеческой и всяческой исключительности, самоценности, неповторимости - каждая женщина, вырастившая сына одна, заслуживает, чтобы о ней рассказали, независимо даже от удачности или неудачности этого ращения. Важна сумма усилий, то есть одинокий подвиг одной - без всех, стало быть против всех. Когда же эта одинокая мать оказывается матерью поэта, то есть высшего, что есть после монаха - почти пустынника и всегда мученика, всякой хвалы - мало, даже моей.
      * От матушки - веселый нрав
      И страсть к сочинительству (нем.).
      ** Книга с картинками (нем.).
      На какие-то деньги, уж не знаю, какие, во всяком случае, нищенские, именно на гроши, Е. О. покупает в Коктебеле кусок земли 31, и даже не земли, а взморья. Макс на велосипеде ездит в феодосийскую гимназию 32, восемнадцать верст туда, восемнадцать обратно. Коктебель - пустыня. На берегу только один дом - волошинский. Сам Коктебель, то есть болгарско-татарская деревня этого наименования, за две версты, на шоссе. Е. О. ставит редким проезжающим самовары и по вечерам, от неизбывного одиночества, выходит на пустынный берег и воет. Макс уже печатается в феодосийском листке, за ним уже слава поэта и хвост феодосийских гимназисток:
      - Поэт, скажите экспромт!
      Е. О. В. никогда больше не вышла замуж. Это не значит, что она никого не любила, это значит, что она очень любила Макса, больше любимого и больше себя тоже. Отняв у сына отца - дать ему вотчима, сына обратить в пасынка, собственного сына в чужого пасынка, да еще такого сына, без когтей и со стихами... Были наезды какого-то стройного высокого всадника, были совместные и, нужно думать, очень высокие верховые прогулки в горы. Был, очевидно, последний раз: "Да?" - "Нет!" - после которого высокий верховой навсегда исчез за поворотом. Это мне рассказывали феодосийские старожилы и даже называли имя какого-то иностранца 33. Увез бы в свою страну, была бы кто знает - счастливой... но - Максимилиан Александрович того приезжего терпеть не мог, - это говорит старожил, от которого все это слышала, - всех любил, ко всем был приветлив, а с этим господином сразу не пошло. И господин этот его тоже не любил, даже презирал за то, что мужского в нем мало: и вина не пьет, и верхом не ездит, разве что на велосипеде... А к стихам этот господин был совсем равнодушен, он и по-русски неважно говорил, не то немец, не то чех. Красавец зато! Так и остались М. А. с мамашей, одни без немца, а зато в полном согласии и без всяких неприятностей.
      Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность - на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. Если Макс позже являл чудеса бесстрашия и самоотверженности, то являл их человек и поэт, отнюдь не муж (воин). Являл в делах мира (примирения), а не в делах войны. Единственное исключение - его дуэль с Гумилевым из-за Черубины де Габриак, чистая дуэль защиты. Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом - Е. О.
      - Погляди, Макс, на Сережу *, вот - настоящий мужчина! Муж. Война дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?
      - Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.
      - Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая - делать.
      - Такие времена, мама, всегда у зверей - это называется животные инстинкты.
      Настолько не воин, что ни разу не рассорился ни с одним человеком из-за другого. Про него можно сказать, "qu'il n'epousait pas les querelles de ses amis" **.
      * Речь о муже М. Цветаевой - Сергее Яковлевиче Эфроне (1893- 1941)
      ** Что он не ввязывался в ссоры своих друзей (франц.).
      В начале дружбы я часто на этом с ним сшибалась, расшибалась, - о его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки, и как всегда, когда был взволнован, подымая указательный палец, даже им грозя:
      - Ты не понимаешь, Марина. Это совсем другой человек, чем ты, у него и для него иная мера. И по-своему он совершенно прав - так же, как ты по-своему.
      Вот это "прав по-своему" было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало-, ни равнодушие, утверждаю. Не малодушие, потому что всего, что в нем было, было много - или совсем не было, и не равнодушие, потому что у него в миг такого средостояния душа раздваивалась на целых и цельных две, он был одновременно тобою и твоим противником и еще собою, и все это страстно, это было не двоедушие, а вседушие, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа, то солнце полдня, которому всё иначе и верно видно.
      О расчете говорить нечего. Не став ни на чью сторону, или, что то же, став на обе, человек чаще осужден обеими. Ведь из довода: "он так же прав, как ты" - мы, кто бы мы ни были, слышим только: он прав и даже: он прав, настолько, когда дело идет о нас, равенства в правоте нету. Не становясь на сторону мою или моего обидчика, или, что то же, становясь на сторону и его, и мою, он просто оставался на своей, которая была вне (поля действия и нашего зрения) - внутри него и au-dessus de la melee *.
      Ни один человек еще не судил солнце за то, что оно светит и другому, и даже Иисус Навин, остановивший солнце 34, остановил его и для врага. Человек и его враг для Макса составляли целое: мой враг для него был часть меня. Вражду он ощущал союзом. Так он видел и германскую войну, и гражданскую войну, и меня с моим неизбывным врагом - всеми. Так можно видеть только сверху, никогда сбоку, никогда из гущи. А так он видел не только чужую вражду, но и себя с тем, кто его мнил своим врагом, себя - его врагом. Вражда, как дружба, требует согласия (взаимности). Макс на вражду своего согласия не давал и этим человека разоружал. Он мог только противо-стоять человеку, только предстоянием своим он и мог противостоять человеку: злу, шедшему на него.
      Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности: "Не все так просто, друг Горацио..." 35 Зло для него было тьмой, бедой, напастью, гигантским недоразумением - du bien mal entendu ** чьим-то извечным и нашим ежечасным недосмотром, часто - просто глупостью (в которую он верил) - прежде всего и после всего - слепостью, но никогда злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло - бельмо, под ним - добро.
      * Над схваткой (франц.).
      ** Плохо понятым добром (франц.).
      Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую. Так он в одно мгновение ока разоружил злопыхавшего на него старика Репина, отошедшего от него со словами: "Такой образованный и приятный господин - удивительно, что он не любит моего Иоанна Грозного!" И будь то данный несостоявшийся наскок на него Репина 36, или мой стакан - через всю террасу - в дерзкую актрису, осмелившуюся обозвать Сару Бернар старой кривлякой, или, позже, распря русских с немцами, или, еще позже, белых с красными, Макс неизменно стоял вне: за каждого и ни против кого. Он умел дружить с человеком и с его врагом, причем никто никогда не почувствовал его предателем, себя - преданным, причем каждый (вместе, как порознь) неизменно чувствовал всю исключительную его, М. В., преданность ему, ибо это - было. Его дело в жизни было - сводить, а не разводить, и знаю, от очевидцев, что он не одного красного с белым, человечески, свел, хотя бы на том, что каждого, в свой час, от другого спас. Но об этом позже и громче.
      Миротворчество М. В. входило в его мифотворчество: мифа о великом, мудром и добром человеке.
      Если каждого человека можно дать пластически, Макс - шар, совершенное видение шара: шар универсума, шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния, в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая.
      Разбейся о шар. Поссорься с Максом.
      Да, земной шар, на котором, как известно, горы, и высокие, бездны, и глубокие, и который все-таки шар. И крутился он, бесспорно, вокруг какого-то солнца, от которого и брал свой свет, и давал свой свет. Спутничество: этим продолжительным, протяжным словом дан весь Макс с людьми - и весь без людей. Спутник каждого встречного и, отрываясь от самого близкого, - спутник неизвестного нам светила. Отдаленность и неуклонность спутника. То что-то, вечно стоявшее между его ближайшим другом и им и ощущаемое нами почти как физическая преграда, было только - пространство между светилом и спутником, то уменьшавшееся, то увеличивавшееся, но неуклонно уменьшавшееся и увеличивавшееся, ни на пядь ближе, ни на пядь дальше, а в общем все то же. То равенство притяжения и отдаления, которое, обрекая друг на друга два небесных тела, их неизменно и прекрасно рознит.
      ...Помню, относительно его планетарности, в начале встречи разминовение. В ответ на мое извещение о моей свадьбе с Сережей Эфроном Макс прислал мне из Парижа, вместо одобрения или, по крайней мере, ободрения самые настоящие соболезнования 37, полагая нас обоих слишком настоящими для такой лживой формы общей жизни, как брак. Я, новообращенная жена, вскипела: либо признавай меня всю, со всем, что я делаю и сделаю (и не то еще сделаю!) - либо... И его ответ: спокойный, любящий, бесконечно-отрешенный, непоколебимо-уверенный, кончавшийся словами: "Итак, до свидания - до следующего перекрестка!" - то есть когда снова попаду в сферу его влияния, из которой мне только кажется - вышла, то есть совершенно как светило спутнику. Причем - умилительная наивность! - в полной чистоте сердца неизменно воображал, что спутник в человеческих жизнях - он. Сказанного, думаю, достаточно, чтобы не объяснять, почему он никогда не смог стать попутчиком - ни тамошним, ни здешним.
      Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали.
      Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. Она была в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки - при неизменной улыбке губ. Она была в нем, жила в нем, как постороннее для нас, однородное ему - тело. Не знаю, сумел ли бы он сам ее назвать. Его поднятый указательный палец: это не так! - с такой силой являл это так, что никто, так и не узнав этого так, в существовании его не сомневался. Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией - не глубоко. Я много штейнерианцев и несколько магов знала, и всегда впечатление: человек - и то, что он знает; здесь же было единство, Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер - своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М. В. - ни в стихах, ни в друзьях, - самотайна, унесенная каждым в землю.
      Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.
      Идем по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду - вот с таким духом земли. Ибо каким (дух, но земли), кроме как вот таким, кем, кроме как вот этим, дух земли еще мог бы быть!
      Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови ("А ты знаешь, Марина, что наша кровь - это древнее море..." 38), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.
      Макс был именно земнородным, и все притяжение его к небу было именно притяжением к небу - небесного тела. В Максе жила четвертая, всеми забытая стихия - земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нем, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был - земной монолит, Макс был именно обратным мозаике, то есть монолитом. Не составленным, а сорожденным. Это одно было создано из всего. По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству. Так, как эти волосы росли, растет из трав только мята, полынь, ромашка, всё густое, сплошное, пружинное, и никогда не растут волосы. Растут, но не у обитателей нашей средней полосы, растут у целых народов, а не у индивидуумов, растут, но черные, никогда - светлые. (Росли светлые, но только у богов.) И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, ее природным завершением и пределом.
      - Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, пламя.
      О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:
      ...в иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него концов пальцев и концов волос - било пламя, настоящее, жгучее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес 39.
      Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра - куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая - даже басня о нас - есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь - автопортрет самого лжеца.)
      Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нем был - так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко - как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали, как трещит хвоя на огне. Потому, казалось, так и вились, что горели (crepitement *). Не могу достаточно передать очарования этой физики, являвшейся целой половиной его психики, и, что важнее очарования, а в жизни - очарованию прямо обратно, - доверия, внушаемого этой физикой.
      * Треск (франц.)
      О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя, и с той же опаской, так хотелось, что, несмотря на всю мою семнадцатилетнюю робость и дикость, я однажды все-таки не вытерпела: "М. А., мне очень хочется сделать одну вещь..." - "Какую вещь?" - "Погладить вас по голове..." - Но я и договорить не успела, как уже огромная голова была добросовестно подставлена моей ладони. Провожу раз, провожу два, сначала одной рукой, потом обеими - и изнизу сияющее лицо: "Ну что, понравилось?" "Очень!" И, очень вежливо и сердечно: "Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется - всегда. Я знаю, что многим нравится", - объективно, как о чужой голове. У меня же было точное чувство, что я погладила вот этой ладонью - гору. Взлобье горы.
      Взлобье горы. Пишу и вижу: справа, ограничивая огромный коктебельский залив, скорее разлив, чем залив, - каменный профиль, уходящий в море. Максин профиль. Так его и звали. Чужие дачники, впрочем, попробовали было приписать этот профиль Пушкину 40, но ничего не вышло, из-за явного наличия широченной бороды, которой профиль и уходил в море. Кроме того, у Пушкина головка была маленькая, эта же голова явно принадлежала огромному телу, скрытому под всем Черным морем. Голова спящего великана или божества. Вечного купальщика, как залезшего, так и не вылезшего, а вылезшего бы - пустившего бы волну, смывшую бы все побережье. Пусть лучше такой лежит. Так профиль за Максом и остался.
      СКОБКА О РУКЕ
      Когда я писала о том, как гладила Макса, я невольно поглядела на свою руку и вспомнила, как, в одно из наших первых прощаний, Макс - мне:
      - М. И., почему вы даете руку так, точно подкидываете мертвого младенца? 41
      Я, с негодованием:
      - То есть?
      Он, спокойно:
      - Да, да, именно мертвого младенца - без всякого пожатия, как посторонний предмет. Руку нужно давать открыто, прижимая вплоть, всей ладонью к ладони, в этом и весь смысл рукопожатия, потому что ладонь жизнь. А не подсовывать как-то боком, как какую-то гадость, ненужную ни вам, ни другому. В вашем рукопожатии отсутствие доверия, просто обидеться можно. Ну дайте мне руку, как следует! Руку дайте, а не...
      Я, подавая:
      - Так?
      Он, сияя:
      - Так!
      Максу я обязана крепостью и открытостью моего рукопожатия и с ними пришедшему доверию к людям. Жила бы, как прежде, - не доверяла бы, как прежде, может быть, лучше было бы - но хуже. И, чтобы кончить о руке, один Максин возглас, дающий весь тон наших отношений:
      - Марина! Почему у тебя рука так удивительно похожа на заднюю ногу Одноглаза?!
      Макс с мифом был связан и через коктебельскую землю - киммерийскую, родину амазонок. Недаром его вечная мечта о матриархате 42. Вот, со слов очевидца, разговор в 1920 году, накануне разгрома Крыма 43. Феодосийский обыватель: "М. А., вы, который все знаете, чем же все это кончится?" Макс, спокойно: "Матриархатом". Феодосиец, испуганно: "Как?" Макс, невозмутимо: "Просто, вместо патриархата будет матриархат". Шутка, конечно, ибо что же иное ответить, когда к тебе идут, как к гадалке, но, как та легенда о сгоревшем занавесе, - не случайная шутка. О женском владычестве слышала от Макса еще в 1911 году, до всяких германских и гражданских войн.
      Киммерия. Земля входа в Аид Орфея. Когда Макс, полдневными походами, рассказывал мне о земле, по которой мы идем, мне казалось, что рядом со мной идет - даже не Геродот, ибо Геродот рассказывал по слухам, шедший же рядом повествовал, как свой о своем.
      Тайновидчество поэта есть прежде всего очевидчество: внутренним оком всех времен. Очевидец всех времен есть тайновидец. И никакой тут "тайны" нет.
      Этому, по полицейским и литературным паспортам, тридцатишестилетнему французскому модернисту в русской поэзии было, по существу, много тысяч лет, те много тысяч лет назад, когда природа, создав человека и коня, женщину и рыбу, не окончательно еще решила, где конец человеку, где коню, где женщине, где рыбе, - своих творений не ограничила. Макс мифу принадлежал душой и телом куда больше, чем стихами, которые скорее являлись принадлежностью его сознания. Макс сам был миф.
      Макс, я. На веслах турки-контрабандисты. Лодка острая и быстрая: рыба-пила. Коктебель за много миль. Едем час. Справа (Максино определение, счастлива, что сохранила) реймские и шартрские соборы скал, чтобы увидеть вершины которых, необходимо свести затылок с уровнем моря, то есть опрокинуть лодку - что бы и случилось, если бы не противовес Макса: он на носу, я на корме. Десятисаженный грот: в глубокую грудь скалы.
      - А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой. - Входим и мы. Света нет, как не было и тогда, только искры морской воды, забрасываемой нашими веслами на наседающие, наседающие и все-таки расступающиеся - как расступились и тогда - базальтовые стены входа. Конца гроту, то есть выхода входу, не помню; прорезали ли мы скалу насквозь, то есть оказался ли вход воротами, или, повернув на каком-нибудь морском озерце свою рыбу-пилу, вернулись по своим, уже сглаженным следам, - не знаю. Исчезло. Помню только: вход в Аид 44.
      Об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека, которого - как тогда решила - первого любила, ибо надо же установить первого, чтобы не быть потом в печальной необходимости признаться, что любил всегда или никогда. Это был переводчик Гераклита и гимнов Орфея *. От него я тогда и уехала в Коктебель, не "любить другого", а не любить - этого. И уже перестрадав, отбыв - вдруг этот вход в Аид, не с ним!
      * Нилендер Владимир Оттонович (1883-1965) - поэт и переводчик.
      И в ответ на мое молчание о нем - так издалека - точно не с того конца лодки, а с конца моря:
      - В Аид, Марина, нужно входить одному. И ты одна вошла, Марина, я - как эти турки, я не в счет, я только средство, Марина, как эти весла...
      Забыла я или не забыла переводчика гимнов Орфея - сама не знаю. Но Макса, введшего меня в Аид на деле, введшего с собой и без себя, - мне никогда не забыть. И каждый раз, будь то в собственных стихах или на "Орфее" Глюка, или просто слово Орфей - десятисаженная щель в скале, серебро морской воды на скалах, смех турок при каждом удачном весловом заносе - такой же высокий, как всплеск 45...
      Сколькие водили меня по черным ходам жизни, заводили и бросали, выбирайся как знаешь. Что я в жизни видела, кроме черного хода? и чернейших людских ходов?
      А вот что: вход в Аид!
      Еще одно коктебельское воспоминание. Большой поход 46, на этот раз многолюдный. По причуде бесед и троп и по закону всякой русской совместности, отбились, разбрелись, и вот мы с Максом, после многочасового восхождения - неизвестно на какой высоте над уровнем моря, но под самым уровнем неба, с которого непосредственно нам на головы льет сильный отвесный дождь, на пороге белой хаты, первой в ряду таких же белых.
      - Можно войти переждать грозу?
      - Можно, можно.
      - Но мы совершенно мокрые.
      - Можно ошаг посушить.
      Так как снять нам нечего: Макс в балахоне, а я в шароварах, садимся мокрые в самый огонь и скромно ждем, что вот-вот его загасим. Но старушка в белом чепце подбрасывает еще кизяку. Огонь дымит, мы дымимся.
      - Как барышня похош на свой папаш! (Старичок.)
      Макс авторски-скромно:
      - Все говорят.
      - А папаш (старушка) ошень похош на свой дочк. У вас много дочк?
      Макс уклончиво:
      - Она у меня старшая.
      - А папаш и дочк ошень похош на свой царь.
      Следим за направлением пальца и сквозь дым очага и пар одежды различаем Александра III, голубого и розового, во всю стену.
      Макс:
      - Этот царь тоже папаш: нынешнего царя и дедушка будущего.
      Старичок:
      - Как вы хорошо сказаль: дэдушек будущий! Дай бог здорофь и царь, и папаш, и дочк!
      Старушка, созерцательно:
      - А дочк ф панталон.
      Макс:
      - Так удобнее лазить по горам.
      Старичок, созерцательно:
      - А папаш в камизоль.
      Макс, опережая вопрос о штанах:
      - А давно вы здесь живете?
      Старички (в один голос):
      - Дафно. Сто и двадцать лет.
      Колонисты времен Екатерины.
      ...Полдневных походов было много, больше чем полуночных. Полночные были приходы - после дня работы и, чаще уединенных, восхождений на Карадаг или другую гору - полночные приходы к друзьям, рассеянным по всему саду. Я жила в самой глубине 47. Но тут не миновать коктебельских собак. Их было много, когда я приехала, когда я пожила, то есть обжилась, их стало - слишком много. Их стало - стаи. Из именных помню Лапко, Одноглаза и Шоколада 48. Лапко - орфография двойная: Лапко от лапы и Лобко от лоб, оправдывал только последнюю, от лба, ибо шел на тебя лбом, а лапы не давал. Сплошное: иду на вы. Это был крымский овчар, что то же, огромный волк, порода, которую только в издевку можно приставлять к сторожбе овец. Но, слава богу, овец никаких не было. Был огромный красавец-волк, ничего и никого не стороживший и наводивший страх не на овец, а на людей. Не на меня. Я сразу, при первом его надвижении лбом, взяла его обеими руками за содрогающиеся от рычания челюсти и поцеловала в тот самый лоб, с чувством, что целую, по крайней мере, Этну. К самому концу лета я уже целовала его без рук и в ответ получала лапу. Но каждый следующий приезд - та же гремящая морда под губами, - Лапко меня за зиму забывал наглухо, и приходилось всю науку дружбы вбивать - вцеловывать ему сызнова. Таков был Лапко. Вторым, куда менее казистым, был Одноглаз, существо совершенно розовое от парши и без никаких душевных свойств, кроме страха, который есть свойство физическое. Третий был сын Одноглаза (оказавшегося Одноглазкой) - Шоколад, в детстве дивный щенок, позже - дикий урод. Остальных никак не звали, потому что они появлялись только ночью и исчезали с зарей. Таких были - сонмы. Но - именные и безымянные - все они жили непосредственно у моего дома, даже непосредственно у порога. И вот однажды утром, на большой террасе, за стаканом светлого чая с бубликом и даже без бублика (в Коктебеле ели плохо, быстро и мало, также, как спали), Макс мне: "Марина!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46