Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога в жизнь (Дорога в жизнь - 1)

ModernLib.Net / Вигдорова Фрида Абрамовна / Дорога в жизнь (Дорога в жизнь - 1) - Чтение (стр. 17)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанр:

 

 


      - А помнишь, как пришел в коммуну Ваня Гальченко?
      - Ну, как же! Дождь, слякоть. Идет совет командиров, а Бегунок то и дело выскакивает на улицу, поджидает. Они познакомились в городе, и Бегунок обещал ему, что примут.
      - А помнишь, как он объяснял про родителей? Выходило, что и отец у него не родной и мать не родная...
      - А ты помнишь, как Мизяк разбил стекло и...
      И тут-то, словно продолжение нашего разговора, раздалось: бац! дзинь! звон стекла, чей-то вопль и потом отчетливо:
      - Лови! В коридоре!!
      Я выскочил на крыльцо. Здесь уже толпились разбуженные шумом ребята.
      - Поймали? Где? Кто? - слышалось со всех сторон.
      И почти тотчас от будки закричали:
      - Есть! Ведем!
      Из густой, вязкой осенней тьмы вынырнули Алексей Саввич и старший Стеклов, между ними маячила какая-то неясная фигура.
      - Говорят, старый знакомый, - сказал Алексей Саввич, легонько подталкивая ко мне пойманного.
      Я взял его за плечи, вгляделся, но не сразу понял, где я прежде видел это лицо. И вдруг сразу два голоса крикнули:
      - Да это Юрка!
      - Глядите, Нарышкин!
      И верно, Нарышкин. Это его испуганное насмерть, перекошенное и бледное под слоем грязи лицо, узкие - щелками - глаза.
      - Насилу поймали! - еще не отдышавшись как следует, объяснил Стеклов.
      - Если бы он не споткнулся о поваленную березу - знаете, за дорогой? и не поймали бы, - подтвердил Алексей Саввич, утирая разгоряченное лицо. - А второй так и сгинул. Их ведь двое было.
      Вдруг Нарышкин рванулся у меня из рук, но останавливать его не пришлось - он застонал, скрипнул зубами и сел на землю.
      - Я все-таки не пойму, как это получилось? - спросил я.
      Ребята наперебой стали рассказывать. В полночь Алексей Саввич, дежурный воспитатель, шел от столовой к дому, а Сергей Стеклов, командир сторожевого отряда, сидел на подоконнике нижнего этажа. Вдруг - крик в спальнях наверху: "Держи! Лови!" - и кто-то стремглав летит с лестницы. Сергей расставил руки, но тот слету сбил его с ног и выпрыгнул в окно. Тут путь ему преградил Алексей Саввич, но сбоку подскочил еще кто-то, сильно ударил Алексея Саввича палкой по плечу (наверно, хотел по голове, да промахнулся) и, не останавливаясь, промчался вслед за первым прочь, в парк. Алексей Саввич бросился за ними, Стеклов обогнал его. Они бежали в темноте, не разбирая дороги, почти не надеясь настигнуть непрошенных гостей. "Так как-то, знаете, сгоряча", - пояснил Алексей Саввич. Но тут впереди раздался треск, шум падения, и Сергей почти наткнулся на упавшего. Подоспел Алексей Саввич, и они повели пленного к дому. Он хромал, спотыкался, упирался - ничего не помогло.
      И вот он сидит на земле, скрипя зубами от боли и держась обеими руками за ногу. Видно, здорово расшибся.
      - Вот чертов сын! Воровать пришел! Воровать явился! - шумят кругом. Что на него смотреть! Дать по зубам! Чего надумал - где ворует!
      - Отпустили тебя по-хорошему, - слышу я рассудительную, неторопливую речь Павлушки Стеклова, - а ты чего?!
      - Погодите! - сказал вдруг, наклоняясь к Нарышкину, Алексей Саввич. Тут что-то липкое - у него нога в крови.
      - Да что с ним нянчиться! - с отвращением крикнул Король. - Ну его к чертям в болото!
      - Как хочешь, Дмитрий, а ногу ему перевязать надо, - спокойно возразил Алексей Саввич.
      Новый вопль возмущения прервал его на полуслове. Никто и слышать не хотел ни о каком снисхождении.
      - Ну-ка, Сергей, помоги, - распорядился я. - Бери его подмышки.
      Как ни осторожно я взял Нарышкина за ноги, боль, видно, была сильна он всхлипнул, но тотчас испуганно умолк. Наверно, ему хотелось бы сделаться как можно меньше и незаметнее.
      - Не перелом ли?.. - озабоченно подумал вслух Алексей Саввич.
      - Ему бы все кости переломать! - пробурчал кто-то
      - Ладно, полегче, - осадил Сергей.
      И мы понесли незадачливого налетчика в нашу больничку - маленькую комнатку во флигеле, которая всегда пустовала: болеть у нас никто не желал.
      Мы положили Нарышкина на кровать, и здесь, когда его уже не окружали рассерженные ребята, он глубоко вздохнул, как вздыхают дети после долгого плача, и сказал робко:
      - Болит...
      Я осторожно попробовал слегка согауть ему ногу, но в ответ раздался нечеловеческий вопль.
      - Пожалуй, перелом. Хирурга надо, и как можно скорее. Сейчас уложим его поспокойнее, но чуть свет надо послать за Поповым, - с тревогой сказал Алексей Саввич.
      - Пошлем, - ответил я. - Сергей, а ты пока попроси сюда Галину Константиновну. Что-нибудь сообразим.
      Нарышкин лежал перед нами, глядя то на одного, то на другого, иссиня-бледный, напуганный, видно, до потери сознания.
      - Ой, Семен Афанасьевич, не уходите! - сказал он умоляюще, когда я направился к двери.
      - Лежи. Ничего с тобой не сделают, понял? И Галина Константиновна остается.
      Мы с Сергеем выходим. У крыльца все еще толпа - шум, говор, должно быть в доме никто не спит.
      - Стукнули вы его? - с надеждой в голосе спрашивает кто-то у Стеклова.
      - Ты что, ошалел?
      - А чего он орет?
      - Ногу сломал, вот и орет.
      - А-а-а! - разочарованно тянет собеседник Сергея.
      Я велел немедленно разойтись по спальням. Но спали в эту ночь плохо. Рано утром Галю около Нарышкина сменила Екатерина Ивановна, а Жуков пошел за хирургом, который жил неподалеку.
      С хирургом нам пришлось познакомиться давно. Однажды Коршунов подавился рыбьей костью - сладить с ним было нельзя, он кидался, мотал головой, и совершенно выбившаяся из сил Галя с помощью Короля и Стеклова отвела его к Евгению Николаевичу Попову. Как уверяли наши, доктор только заставил Коршунова раскрыть рот и сразу вытащил кость, точно она сама прыгнула ему в руки.
      Но теперь предстояло вызвать его к нам, да еще в такой ранний час. Вдруг не сможет прийти? А Нарышкину было худо. Всю ночь напролет он маялся, стонал и не сомкнул глаз ни на минуту.
      Евгений Николаевич пришел и высоко поднял брови, поняв, что мы мало надеялись ьа его приход:
      - Где же это вы видели врача, который бы не пришел туда, где его ждет больной? Непростительно, что вы не прислали за мной ночью.
      Он был высокий, толстый, совсем седой - даже брови белые, Вася Лобов с полотенцем через плечо, задрав голову (доктор был почти вдвое выше), проводил его к умывальнику. Вымыв руки, Евгений Николаевич подсел к кровати Нарышкина, с минуту молча, внимательно смотрел на него, потом обернулся к нам:
      - Что это он у вас в таком виде?
      Вид был плачевный. Правда, рубашку удалось сменить, но штанину - весьма сомнительной чистоты - Галя просто разрезала, и весь Нарышкин, хотя и умытый, совсем не походил на остальных.
      - Он не наш! - не вытерпел Лобов и тут же исчез, словно ожегся о строгий взгляд Екатерины Ивановны.
      - Не ваш?
      - Он, действительно... по ошибке... попал сюда по ошибке, - не слишком уверенно объяснила Екатерина Ивановна.
      - По ошибке? Гм... Так. А это вы ему пристроили? - спросил Евгений Николаевич, убирая дощечку, которая была подложена под ноги Нарышкина. Галина Константиновна - ваш специалист по первой помощи? Умно, правильно сделали... Не кричи, не кричи, пожалуйста. Будь мужчиной. Так, так, так...
      Пальцы его -сильные, умные пальцы хирурга - двигались легко. Ловко, не глядя, ощупывал он ногу и спокойно разговаривал с нами.
      - Ну что ж...
      Мы не успели понять, что произошло: молниеносное, энергичное движение врача, отчаянный вопль Нарышкина - и снова спокойный голос Евгения Николаевича:
      - Вот и вправили. Все в порядке. Полежишь еще денек-другой, а там понемногу и ходить начинай. А царапины пустяковые, вон уже все подсохло.
      - ...Беспризорные, говорите? - спрашивал он меня немного спустя. - И этот, что за мной приходил, - тоже беспризорный? И вон тот? Как-то не вяжется... А с вывихнутой ногой - по ошибке? Что значит "по ошибке", если не секрет?.. А, вот оно что. Ну-ну... Очень, очень любопытно!
      Настал час занятий. Екатерина Ивановна должна была идти в свою группу. Нарышкин уцепился за нее:
      - Не останусь один! Изобьют!..
      - Никто не тронет, уверяю тебя, - успокаивала Екатерина Ивановна.
      Но Нарышкин даже зажмурился от страха и только мотал рыжей, вихрастой головой. Нет, нет, он ни за что не останется один!
      - Давайте я опять с ним посижу, - предложила Галя. - Хочешь, Костик, к Нарышкину?
      Костик и Лена давно уже топтались возле больнички, стараясь заглянуть в дверь. Ясно, им хотелось поглядеть, кто это устроил такой переполох, из-за кого шумят ребята, кого лечил огромный седой доктор. На том и порешили. Галя с детьми отправилась к Нарышкину, я - в школу, где изо дня в день сидел на уроках, смотрел, слушал и учился.
      - В прошлый раз мы начали говорить о том, что называется окружностью, не так ли? - Владимир Михайлович стоит у стола, внимательно оглядывая класс. - И вы, Репин, попытались сделать это определение. Повторите его, пожалуйста.
      Репин встает и произносит отчетливо:
      - Окружность - это линия, все точки которой равно удалены от одной.
      - Равно удалены от одной... - задумчиво повторяет Владимир Михайлович и чертит на доске дугу. - Взгляните: вот линия, все точки ее равно удалены от одной - следовательно, это окружность?
      Репин прикусывает губу, и прежде чем он успевает сказать слово, Король говорит с места не очень уверенно, зато очень громко:
      - Со всех сторон закрытая!
      - Погодите, Митя. Так как же, Андрей?
      - Окружность, - произносит Репин бесстрастным тоном, - это замкнутая линия, все точки которой равно удалены от одной.
      В сторону Короля он не смотрит, но на слове "замкнутая" делает недвусмысленное ударение: вот, мол, на тебе!
      Владимир Михайлович берет со стола черный шар. Мелом он чертит на шаре замкнутую волнистую кривую.
      - Как вы думаете, - обращается он к ребятам, - все точки этой кривой равно удалены от центра шара? Да, равно. Значит, это окружность?
      Все видят, что в определении есть еще один пробел. По лицам ребят, по сосредоточенным взглядам и нахмуренным лбам я понимаю: тут важно не столько получить определение - важен самый процесс работы. Они думают, ищут, я прямо вижу, как ворочаются мозги в поисках недостающего слова - "плоская". Но это слово остается непроизнесенным: дверь класса открывается, на пороге Костик.
      Ходить на третий, школьный, этаж им с Леной строго-настрого запрещено. Костик знает это и никогда здесь не показывается, впервые он нарушил запрет. Все головы повернуты к двери, на секунду мы все застываем в удивлении.
      - Король тут? - громко осведомляется Костик. - Король, послушай!..
      Чья-то рука хватает Костика сзади, из коридора доносится испуганный Галин шепот:
      - Костик, ты с ума сошел! Кто тебе позволил?
      - Ой, мама, погоди! - кричит Костик уже на весь коридор. - Король, слушай, это Нарышкин унес горн! Он сам сказал!
      48. В ВЕЧЕРНИЙ ЧАС
      - Эх, ты, умнее ничего не придумал? - услышал я еще из-за двери и, заглянув в больничку, увидел Глебова: он принес Нарышкину еду.
      Нарышкин угрюмо отвернулся к стене и не ответил.
      - Слыхали, Семен Афанасьевич? - говорит Глебов, столкнувшись со мной в дверях. - Горн-то! А у нас что было, чего только не передумали! И Король на себя наговорил. Вот бесстыжая рожа Нарышкин! Да что с него возьмешь...
      В лице и голосе Глебова - сознание собственного достоинства и безграничное презрение к Нарышкину.
      - Знаете, Семен Афанасьевич, - продолжает он, насмешливо кивая в сторону кровати, - я к нему вхожу, а он как набычится - ну чистый Тимофей! Думал, дурак, я его бить пришел. "Я, - говорю, - тебе щи принес, дурак ты! А сейчас второе принесу". А он все боится. Понятия в нем никакого!
      Разумов ходит сияющий.
      - Вот видишь! Я говорил же! - твердит он всем и каждому.
      Король не унижается до объяснений. Как будто ровно ничего не произошло, как будто и не было этой истории с горном, камнем лежавшей на всех, и не свалился с него теперь этот камень.
      - Что же ты, Король, - рассудительно говорит Коробочкин. - Вот чудак! И зачем ты на себя наговаривал? Все равно ведь никто не верил.
      - Отстань. Надоело, - отрывисто отвечает Король, щуря желтые глаза. Известно, зачем: чтоб к Володьке не приставали.
      Понимать его надо так: "Володька слабый. Я сильный. Мне это нипочем. И всё. Не желаю больше об этом думать".
      Нарышкин подавлен больше прежнего. Он не сомневался, что мы давно обо всем знали. Он и не признавался вовсе, просто к слову пришлось.
      - В прошлый раз, - сказал он Гале, - я тоже упал. Когда из столовой выбирался. А только нога цела осталась. Я тогда руку...
      Галя не позволила себе не удивиться, ни произнести: "Ах, вот в чем дело".
      - Это когда ты горн унес? - напрямик спросила она.
      - Ну да, - ответил Нарышкин в уверенности, что это всем давно известно.
      И вот тут-то Костик, не теряя времени даром, шагает на третий этаж, открывает дверь за дверью ("Ой, Екатерина Ивановна, я не к вам! Ой, тетя Соня, вы только скажите, где Король?") и наконец добирается до пятой группы, где уже поднимает настоящий переполох...
      Теперь Нарышкин понимает, что проговорился. И жалеет об этом. И в то же время чувствует: это хорошо, что он сказал. Он не очень разбирается, что к чему, но ведь ясно: ребята смягчились. Ему не то что прощено, а вот стало легче дышать и уже не страшно. Он уже не цепляется лихорадочно за Галю и Екатерину Ивановну, боясь остаться один. Он лежит, чаще всего повернувшись лицом к стене, молчит, думает.
      Вечером, после отбоя, когда весь дом затихает и только ребята из сторожевого отряда ходят по полутемным коридорам и изредка приглушенно перекликаются между собой во дворе и парке, учителя собираются в моем кабинете.
      Мы собираемся постоянно хоть ненадолго - рассказать друг другу, как прошел день, подвести итоги: что было трудно, не зацепилась ли чья мысль за что-нибудь важное, о чем мы забывали, чего не замечали прежде.
      - Вот и кончилась эпопея с горном, - говорит Екатерина Ивановна, перебирая тетради.
      - Счастливый конец. И Король молодчина - с честью выдержал испытание, откликается Софья Михайловна.
      - Королев молодец, - задумчиво говорит Владимир Михайлович. - Очень мне по душе этот юноша.
      - А как у этого юноши с арифметикой? - спрашивает Екатерина Ивановна.
      - Он умеет думать. Это самое главное.
      - Мне кажется, он думает рывками, - возражает Екатерина Ивановна. - Как бы это сказать... он не умеет додумывать, останавливается на полдороге. Так бывало не раз: начнет задачу верно, логично, а где-то посередине застопорит - и конец!
      - И так бывает. Но это дело времени. Способности есть - и навык придет, выработается дисциплина ума. Вообще в пятой группе много способных детей... хотя они и попали в дом для трудных, - не без юмора заканчивает Владимир Михайлович.
      - И считались дефективными, - уже совсем ехидно говорит Алексей Саввич, человек добродушный и серьезный, которого я всегда считал начисто неспособным к ехидству.
      - Вот именно - дефективные! - усмехается Владимир Михайлович. - Вы знаете, у Репина, например, просто математическая голова. Он превосходно думает и, как ни странно, не растерял за эти годы своих знаний.
      - Репин... да-да... Вот кто беспокоит меня больше всех, - говорит Алексей Саввич, помешивая угли в печке.
      - Больше всех, - соглашается Софья Михайловна. - Он, Колышкин и весь их отряд. Я уже не первый раз говорю об этом. Боюсь, мы непростительно затянули с этим, Семен Афанасьевич. Их надо разъединить. Перевести Репина или всех их распределить по другим отрядам.
      - Простите, я еще плохо знаю ребят, - вмешивается Николай Иванович, но к кому переведешь Репина? Он всюду станет хозяином, мне кажется.
      - Да, конечно, натура властная, - соглашается Владимир Михайлович.
      - О, не скажите! - смеется Алексей Саввич. - Посмотрел бы я, как бы он властвовал у Подсолнушкина или у Стеклова. Но у Стеклова малы ребята, там ему, пожалуй, не место.
      - Значит, переводить? - спрашиваю я.
      Впервые я задаю этот вопрос вслух, но давно уже он сидит гвоздем у меня в голове.
      - Переводить, Семен Афанасьевич, - отвечает за всех Екатерина Ивановна. - Я давно наблюдаю Колышкина. Он без Репина совсем другой. Он чувствует себя по-другому. Вот давайте я вам прочитаю.
      Она роется в тетрадках. Мы с любопытством ждем. Екатерина Ивановна во вторую смену занимается в школе с третьей группой, где учится Колышкин, - у нее есть возможность наблюдать.
      У Екатерины Ивановны в руках листок. Даже издали видно, сколько на нем клякс.
      - Вот, - говорит она, - Колышкин вчера написал сочинение. Ну, конечно, безграмотное. Беспомощное, конечно. Ни единой запятой. Строго говоря, это еще никакое не сочинение. Но суть не в этом. Вот послушайте.
      Алексей Саввич оставляет печку. Николай Иванович придвигается поближе со своим стулом. Галя подперла щеки ладонями и не мигая смотрит на Екатерину Ивановну. А та читает неторопливо, выразительно, словно красным карандашом расставляя в воздухе еще неподвластные Колышкину запятые:
      - "Как мы собирали грибы.
      Мы встали рано и пошли. Я тут знаю все грибные места. Белых, ясно, нет, зато подберезовые и подосиновики. Еще пошел один наш, кто - не скажу. Он пошел один, а как я подошел, он кричит: "Не лезь, тут мое место!" Я ушел и набрал больше, хоть я места всем показывал, никому не жалел. Мы принесли много. Антонина Григорьевна нажарила на обед. А ему сказала: "Эх, ты, половина поганки".
      Екатерина Ивановна умолкает. Мы смеемся, но она произносит серьезно:
      - А все-таки хорошее сочинение.
      - В мальчике что-то есть. Я тоже давно к нему приглядываюсь, - говорит Алексей Саввич. - Не так это просто, как кажется. Начинаешь с ним говорить отвечает не прямо, уклончиво. Словно боится сказать лишнее. По-моему, Семен Афанасьевич, дальше предоставлять их самим себе мы не имеем права. Тут надо хорошенько подумать.
      ...Провожаю Владимира Михайловича и возвращаюсь, шлепая по расквашенной дождями дороге. Вот и домик Антонины Григорьевны. Окно Екатерины Ивановны еще светится. Подхожу поближе. Оно открыто, хоть вечер и холодный, осенний. Екатерина Ивановна сидит за столом, мне хорошо видно ее внимательное, наклоненное над тетрадкой лицо, освещенное лампой.
      - Что полуночничаете? - спрашиваю я. - Спать пора!
      - Кто там? А, это вы, Семен Афанасьевич. Ну нет, мне еще долго не спать. Завтра буду объяснять разницу между "на столько больше" и "во столько больше" - это, знаете, очень трудно всегда.
      - Спокойной вам ночи!
      - Спасибо. И вам также.
      Шагаю дальше. Вот уже и редкие, ночные огни нашего дома.
      Который год преподает Екатерина Ивановна? Лет двадцать, кажется. Который раз она объясняет разницу между "на столько" и "во столько"? А вот сидит, готовится, точно к первому в жизни уроку...
      49. ДАЛЬШЕ - ТРУДНЕЕ
      Странное дело. Около десяти месяцев прошло с тех пор, как я приехал сюда. В первые месяцы мы, воспитатели, жили в постоянном напряжении умственных и душевных сил. Перед нами был разваленный детский дом и так называемые трудновоспитуемые дети. Изо дня в день мы создавали новый, здоровый и разумный строй жизни - и неправдоподобно быстро дети стали приходить в нормальное состояние. Да, на первых порах меня прямо пугала быстрота и легкость, с какой ребята принимали нормальный душевный облик. Я не доверял первым признакам дисциплины, уравновешенности. Недоверчиво присматривался к товарищескому поступку, к "мы" вместо "я". Когда в доме перестали пропадать вещи, я ждал, что вот-вот услышу о новой пропаже, новой драке, новом побеге. Но наконец я снова - в который раз! - убедился, что человек, поставленный в человеческие условия, и ведет себя естественно, а естественно - это значит: как человек, а не как животное.
      Если уважать человека и требовать с него, если постоянно видеть в человеке человеческое и всем строем жизни, каждым днем и часом растить в нем именно человеческое, это не замедлит принести плоды.
      В колонии имени Горького, в Куряже, позднее в коммуне имени Дзержинского Антону Семеновичу приходилось, конечно, класть немало труда, времени и сил, чтобы покончить с разными, как говорили тогда, "отрыжками прошлого", но это уже были только последние отголоски старых привычек, не находившие почвы и поддержки в слаженной, целеустремленной жизни коллектива. И ведь это было годы назад, да и материал у Антона Семеновича был куда труднее и неподатливее - парни по шестнадцати, по восемнадцати лет, с солидным уличным, а то и уголовным прошлым.
      А у меня тут дети: старшим мальчикам по четырнадцати лет - это просто сироты, дети, лишенные семьи. Не все и беспризорничали по-настоящему, а если кто провел на улице год-два, это уже большой стаж. И ни одного Семена Карабана, каким был я в 1920 году, а ведь со мной и другими первыми горьковцами Антону Семеновичу приходилось, ой, как нелегко! Многие попали в Березовую поляну, в наш дом для трудных, по милости педологов, которые с необычайной легкостью могли объявить ребенка или подростка умственно отсталым, недоразвитым, дефективным. Но подавляющее большинство из этих "отсталых" и "дефективных" на поверку оказывались обыкновенными детьми, может быть только более нервными, как Коршунов, например, или более разболтанными, хлебнувшими беспризорщины, как Глебов. И поэтому, конечно, мне было с ними во сто крат легче, чем когда-то Антону Семеновичу с нами.
      А главное, время сейчас было совсем другое: наступал 1934 год. Страна распрямилась во весь рост и шла вперед смелым, широким шагом, одолевая самые крутые подъемы. Не
      голодная деревня под ярмом у кулака окружала наш дом - мы были в районе сплошной коллективизации, неподалеку от города, который рос, строился, в нем кипела жизнь, полная труда, созидания и надежды.
      Антон Семенович был поначалу одинок и затерян где-то в глуши, на Полтавщине. И хотя молодая республика с первых же шагов своих позаботилась о детях, в особенности о детях, лишенных родителей, - разве мог я сравнивать те годы и свой сегодняшний день? Мне не приходилось обивать пороги, не приходилось убеждать кого-то в "необходимости и пользе носового платка", как говорил с горькой иронией Антон Семенович, мне не ставили палки в колеса, не мешали работать. О чем бы я ни попросил, мне помогали - и помогали с готовностью, щедрой рукой. Что говорить: конечно, мне было во сто крат легче, чем когда-то Антону Семеновичу. И все-таки с каждым днем я ощущал, что работать становится все труднее и труднее.
      Да, чем больше работа шла на лад, тем мне было труднее. В самом деле: если кто-то из ребят подрался, украл или еще что-нибудь натворил - ты должен немедленно принять решение. Но вот идут дни за днями. Уроки сменяются работой в мастерской, работа - игрой, чтением, смехом, песней или прогулкой. Никто не сбежал. Ничего не украдено. Что ж, все в порядке? Можно сложить руки? Да нет же! Тут только все и начинается. Но теперь все много сложней, запутанней.
      "Как ни странно, мне теперь гораздо труднее работать", - писал я Антону Семеновичу, и он памятно ответил мне: нормальных детей, детей, приведенных в нормальное состояние, наиболее трудно воспитывать. У них тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от нас не широких размахов воли и не бьющей в глаза эмоции, а сложнейшей тактики. Нельзя создать характер каким-нибудь особым, быстро действующим приемом или методом. Но ты помни о главном: когда ты видишь перед собой воспитанника - мальчика или девочку, - ты должен проектировать больше, чем кажется для глаза.
      Тут каждое слово было верно, каждое слово тревожило и заставляло заново думать. Понял я и другое. Прежде я боялся потонуть в разнообразии характеров, которые меня окружали. А теперь ловил себя на том, что успокаиваюсь, менее пристально, чем прежде, вглядываюсь в каждого и меньше о каждом в отдельности думаю.
      Колышкин. Да разве я думал о нем по-настоящему? О его характере, о его душевном облике? Он был досадным пятном на фоне нашей жизни: она с каждым днем становилась все более ясной и здоровой, а этот мальчишка словно по уши увяз в чем-то темном, куда не пробиться, и равнодушная привычка к этому состоянию, казалось, вполне устраивала его. Или вот Репин. Репин... Я стал забывать о нем, потому что он меньше, чем прежде, беспокоил меня. А мне ли было не знать, что в нашей работе нет минуты, когда можно забыть, успокоиться!
      Помню, был в коммуне имени Дзержинского такой случай. Приехал к нам новенький. Он с первых же шагов всем пришелся по душе - и ребятам и воспитателям. Он был весел, приветлив, несомненно умен. Очень хорошо занимался в школе и великолепно работал на заводе, где освоился так быстро и легко, словно век стоял за фрезерным станком. Инженеры не могли им нахвалиться. Педагоги ставили его в пример остальным. Он был вежлив, предупредителен к старшим, ровен и хорош с товарищами.
      "Этот Н. - просто находка! - сказал однажды в кабинете Антона Семеновича один из учителей. - Прекрасный юноша!"
      Антон Семенович хмуро посмотрел, помолчал и вдруг произнес слова, которые в ту минуту показались нам непонятными и неожиданными. Он сказал:
      "Н. купил замок и повесил его на свой сундук. Вы не заметили?"
      Мы переглянулись.
      "Очень, очень сомнителен этот ваш прекрасный юноша, - продолжал Антон Семенович. - Вы вдумайтесь, что это значит: в нашем коллективе, в наших условиях запереть свой сундук на замок. Сколько же подозрительности, недоверия к людям скрывается за этой благополучной внешностью! Вот я часто наблюдаю: мы ждем, чтобы ученик совершил некий поступок, и тогда начинаем его воспитывать. А ученик, не совершающий поступков, нас не занимает. Куда он идет, какой характер развивается в этом кажущемся, внешнем порядке, мы не знаем и узнавать не умеем. Тихоня, накопитель, разиня, шляпа, приспособленец, зубрила - все они проходят мимо нашей педагогической заботы. Мы просто не замечаем их существования, а главное, они нам не мешают. И, кроме всего прочего, мы все равно не знаем, что с ними делать. Но ведь на самом-то деле именно эти характеры чаще всего вырастают в людей вредоносных, а вовсе не шалуны и не дезорганизаторы!"
      Я вспоминал эти слова Антона Семеновича и думал: в кого должен вырасти Репин? А Колышкин?
      Да, проектировать - это труднее всего. Мои товарищи правы: нельзя успокаиваться на том, что Репин сейчас не нарушает дисциплины и Колышкин тоже не мозолит глаза. Но с какой стороны приняться?
      Здесь мне невольно помог Нарышкин.
      Нарышкин вышел из больнички в золотой день начала октября. Было ветрено и холодно, но дождь наконец перестал, и прозрачное, безоблачное небо все так и светилось. Нарышкин походил по двору, чуть приволакивая ногу, посидел на крыльце, сосредоточенно глядя прямо перед собой.
      Есть черты характера, которые можно штамповать, - черты, которые создаются строем жизни, ежедневным упражнением, привычкой. Есть черты, которые можно развить только с помощью тонкой, ювелирной работы, - тут уж ни о какой штамповке речи быть не может, каждый требует новой мысли, нового подхода и нового решения. Нарышкину, я знал, сначала надо придать форму: он неясен, расплывчат; надо понять, о чем он думает и чего хочет.
      В коммуне новичку всегда давали время оглядеться, привыкнуть. Ему никто не мешал ходить, смотреть, в первые дни он не работал и не учился. Потом его определяли в отряд и в отряде давали ему шефа - старшего товарища, который на первых порах помогал новичку во всем. Но с Нарышкиным ждать было нельзя, ему как раз не следовало давать время на оглядку. Он пришел сюда, мягко выражаясь, не совсем обычным путем, и у него отнюдь не должно создаться впечатление, будто здесь все только и думают, как бы так сделать, чтобы Юрий Нарышкин остался в Березовой поляне.
      Во дворе было пусто - кто в мастерских, кто в школе. Я сел рядом с ним на ступеньки крыльца:
      - Ну как, выздоровел?
      - Болит еще маленько... - тихо ответил он, сбоку поглядывая на меня из-под припухших век.
      - Что теперь с тобой делать? - сказал я раздумывая. - Оставить тебя или в милицию отвести?
      Узкие глаза его сразу раскрылись во всю ширь. Он оторопело посмотрел на меня и не ответил.
      Помолчали.
      - Приходи вечером ко мне в кабинет, - сказал я вставая. - Там решим.
      После занятий ко мне подошел Жуков:
      - Семен Афанасьевич, меня Нарышкин просил сказать вам: нельзя ли ему остаться у нас?
      - А как ты думаешь?
      - Ну, Семен Афанасьевич, неужели выгоним?!
      - Давай-ка соберем совет.
      50. КАК С НИМ БЫТЬ?
      У нас в коммуне кабинет Антона Семеновича всегда был центром внимания и притяжения. Сюда, не дожидаясь специального заседания или собрания, мог прийти любой из нас - и маленький и большой, и воспитанник и учитель. Мог поделиться радостью и бедой, посоветоваться, попросить о чем-либо. А вечерние часы, по неписаному правилу, предназначались для тех, кто нуждался в помощи, в добром совете по самому личному, своему, чего никому не расскажешь - никому, кроме Антона Семеновича.
      Если Антон Семенович куда-нибудь отлучался, вместо него оставался в кабинете кто-нибудь из педагогов, или секретарь совета командиров, или дежурный командир. Все в коммуне знали, что в кабинете есть кто-то, к кому можно обратиться в любом случае - всегда, каждую минуту.
      Я старался, чтоб и у нас было так же. Когда я бывал в отлучке, кабинет не пустовал - там оставались Алексей Саввич, Софья Михайловна или Екатерина Ивановна. И нередко само собой получалось, что мы поручали побыть в кабинете Жукову - председателю совета детского дома - или просто дежурному командиру.
      Привился у нас и другой коммунарский обычай - совету собираться тотчас, как только возникнет самая маленькая необходимость.
      Кабинет мой был не так велик, как кабинет Антона Семеновича в коммуне, - в нем от силы помещалось человек пятнадцать. И не было длинного, неподвижного дивана вдоль стен. Но когда после особого, на этот случай придуманного сигнала прибегали и рассаживались ребята, я всякий раз заново радовался, как привету издалека. Я видел: разумные простые порядки и обычаи, сложившиеся там, за тысячу километров, возникают здесь сами собой, как естественное продолжение всего склада нашей жизни.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23