Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести и рассказы

ModernLib.Net / Классическая проза / Шергин Борис / Повести и рассказы - Чтение (стр. 11)
Автор: Шергин Борис
Жанр: Классическая проза

 

 


– Митенька, ты меня крепче держи-то.

Смывалиха встретилась:

– Поздравляю, Митенька! Умно ты родился, да умно и женился.

– Соврала номер-то, вралья редкозубая! – Забы-ыла!…

Рассказ Соломониды Ивановны

У нас родитель беда грозный был. Еще ребята никто не родились, мамку пришли подружки на игрище звать:

– Марфа, пойдем на качели.

– Ивана дома нету.

– А что там Иван, приведем таку же.

В вечерню домой явилась, муж не глядит:

– Где была?!

– На качели.

– Неси вожжи.

Она сходила за вожжами -да в ноги:

– Прости, Иван, боле никуда не пойду.

До старости нигде не бывала.

Братишко пяти годов баловал да окно разбил. Татка его схватил, засек до кровей. А мамка ткет, слезы ручьем бежат, не смеет молвить. Братишко из-под ремня ей кричит:

– Мамушка, мамушка! Не плачь, мне совсем не больно!

Я семи лет овец пасла, с ягнятами заигралась, овцы в огород зашли… Татушка был ростом велик, я маленька… Меня за рубашонку повесил -да ремнем. Я как птица… Сек, сек – под порог свиснул.

Братья уж не молоды были. Андрей вдовел, у Мартемьяна ребят двое. Жили – не делились. Родитель коня купил с изъяном. Мы не смеем язык высунуть, что конь худой. Уж через месяц в праздник братья выпили да просказались:

– Кто рад – эку клячу!…

Родитель с палатей и заспущался, страшной, грозной.

– Андрей, подай сюда узду!

Брат узду в руки подал. Родитель схватил узду лошадину -да удилами его по лицу. Шибанул узду под порог.

– Мартемьян, подай узду!

Тот увернулся от отцовской руки -да в двери.

Неделю прятался. Татка его в соседях нашел, в ноги сыну падал, прощался.

Никто никого эдак не боится, как мы татки боялись.

Так его боялись, без брани, а как он заходит в избу – в глаза глядим, какой взгляд.

Мы рады, как он на промысел уплывет. Мы его не порато жалели. Он и маленьких нас на колени не бирал.

Девкой я семь годов кряду с таткой семгу промышлять ездила по рекам. Семь годов молчала… Я как вода. Он куда скажет, я туда. Он меня не бранил. Он жалел меня…

Не очень так, чтобы припадал… Однажды на полатях лежу, шубу с краю подложил:

– Моя-та дева упадет!

Я выросла в такой грозе, дак человека не найти, чтобы я не уладила. Худо без добра не живет.

Было купил мне татка о празднике шелковой плат. Надо в ноги поблагодарить, потом нарядиться, я не поспела, в часовню обновкой хвастать побежала. Татка и обиделся:

– В нонешних детях благодарности нету. Им бы схватить, а за труд не покорились.

Мамка выскочила мне навстречу:

– Поди скорее, поклонись отцу!

Я – в избу, он на печи. Я думаю: пасть бы в ноги, дак спит. Что печке кланяться? Лучше подожду – с печи полезет, упаду ему в праву ножечку… До ночи караулила в обновке…

У нас река была бедна; серо-серо наряжались. Заведем обновку, дак уж навек. Завод у нас очень трудной.

…А мы не тужим. Работа грязна, в тряпках весь век ходим. Починенное лучше нового радеем: хранить не надо.

Татушка восьмидесяти годов помер. Болен не бывал, голова не баливала. В избушке сине от угара – ему ладно. Сколько он зверя – медведей, лисиц, куниц, росомах, белки, сколько птиц, сколько рыбы добывал!

…В умерший день с утра заскучал:

– Подайте ружье, я хоть к сердцу прижму… Нет… Напромышлялся… Возьмите мое ружье!

Лег на лавку. Больше и все. Я плакала ему:

Кого мы будем бояться?

Кто теперь будет грозить?

Все будем сами себе больши,

Все будем нарозь глядеть.

Некому будет связать…

Я замуж ушла. В нашей стороне замужем жить – надо лошадину силу иметь. Мужики – с лесом, а женки – о пашней. Земля не оправдывает, а от нее не отвяжешься. Кабы не лес да не белка, мы бы померли.

Мужа на все лето в леса провожу, сеять надо.

Шесть пудов ржи посею. Поле одна выпашу сохой. Дома ложки не могу донести до рта, трясутся руки. Лица умыть не могу. На гору с ведрами ползунком ползу. Страда у нас, как гора, прикатывается. Свое рано выжну, к чужим наймусь. Смолода я триста снопов в день жала. Уж не глядела на небо, без расклонки жала, стоять нехорошо и сидеть нехорошо, жнея коль совестна.

Однажды я пять рублей выжала у богачки.

Вот эдак пашем, копаем, сеем, смотришь – утренник пал и все пропало… Урожая нет, дак леса начнем проведывать: леса уж сколько опять поддержат. А иные пойдут за белкой, за зверем – снег-то нападет.

Когда хлеб приходит, тогда и ягоды – морошка, черника, брусница. Вот дело-то у баб! Я за десять верст по ягоды ходила, по две ночи в лесу ночевала. По два пуда зараз вынашивала. Устану как!… Опять без грибов не прожить. По борам хожу, все посматриваю: медведь бы не попал. Медведицы – они бедовы! Съест не съест, а уж выпугат!…

Осень придет – прясть надо, и ткать, и молотить.

С тканьем да с пряжей все, все убились!

Тканье еще легче, а пряжа – ой!… Кудели-то чистишь… Легче стало: машины пошли да ситцы.

Горе и с ребятами было. Одни растут, другие родятся. «Уа» да «уа» – уши сквозь. Бедны байкают:

Спи-усни.

Хоть сейчас умри

Татка с работки

Гробок принесет,

Мамка у печки

Блинков напекет.

Мужа на германскую войну спроводила, лес рубить в артель вкупилась с маленьким Ванюшкой.

Снег под пазуху, лес охватом не охватишь… Дерев шесть-семь ссеку и снег сгребу, обделаю всю кору. Тяжело порато кору обделывать морожену – она ледяна; топор соскакиват, топор со всех сил надо держать.

Иванушко мне помогал, девяти годов, топорком.

В потемни в лесную избушку бредем. Там повалком мужики лежат: угар, табак, матерщина. Под порог упаду, сплю как убита, на себе все мокро. Мужики меня в артель брали, думали: «Бабенка – как кошка, пустяки на ейну долю приведутся». А увидели – не меньше их выколотила. Стали посматривать косо.

Канун рождества стали от артели отбрасывать. Слез у меня сколько было! А Марута, мужик рассудительный, уговаривает: «Не реви! Плюнь на всех! Проси на рознь…» Выпросила участок особо. Мороз градусов сорок – сорок пять. Идешь в лес-то, зубы ломит. А там как слупишь дерево, да снегу аршина на два, да кору как железну обделаешь, дак все сбросишь. В одной холщовой рубахе – и то мокрехонька, как мышь…

Старые старухи

На Севере принято долго жить. Но стогодовалые старики бывают хуже малых ребят.

«Домоправительница» наша Наталья Петровна привыкла в деревне с лучиной сидеть – у них свадьбы при лучинах рядят, керосиновой лампой пренебрегала. Откопала в чулане древний светец, сидит – прядет или шьет у лучины.

– То ли дело соснова лучинушка! Сядешь около – светло и рукам тепло. И хитрости никакой нету. Нащепал хоть воз – и живи без заботы. Лес везде есть… А керосин – вонища от него, карману изъян, на стекла расход; лампу от ребят храни… Люблю свет, который сама сделала.

Сама с сеновала к коровам идет – лучина в зубах пластает, сено в охапке.

– Петровна, дом спалишь!

– Вы с лампами не спалите.

Наконец провели у нас электричество. Тут объявила протест тетенька Глафира Васильевна, отцова сестра. Над головой у нее сияет «осрам», а на столе, у самого носа, – керосиновая лампа.

– Не сравню настоящего огня с вашими пустяками. То ли дело керосиновая лампа – тепло, удобно, куда сдумал, туда с ней и гуляй. А этот фальшивой пузырь чуть что – и умер. На той неделе у нас погасло, и у Люрс погасло, и по всему проспекту погасло. Полгорода на бубях остались… А уж Лампияда Керосиновна не выдаст… лампу ли, свечу зажигаешь – сначала аккуратненький огонек, потом разгорится, а тут выскочит свет -так и дрогнешь. Люблю огонь, который сама сделала.

Бывало, заведут избомытье – подобием постная Наталья Петровна и телоносная Опроксенья (по выговору моряков-скандинавов, отцовых приятелей, – Гризельда). Рано, перед лазорями, мать обряжается у печки. Мытницы подойдут с ведрами и мочалками, справят челобитье:

– Благослови-ко, хозяюшка, полы шоркать!

Мать равным образом поклонится в пояс:

– Мойте-ко, голубушки, благословясь!

Наталья Петровна, не спеша, на коленцах, мягким вехтем моет полы крашеные, левкашеные. Опроксенья сдирает пол белый струганый, только пена из-под голика. Доски, лавки, полки, скамьи – дресвой да во всю мочь. При этом вслух сравнивают обшарпанный веник с бородой жениха, а свой характер – с тряпкой: «Мной хоть полы мой да пороги затирай!…» А пол «отдерет» – как желтилами выжелтит. Наталья Петровна любуется на нее:

– У тебя и бело, Опроксеньюшка! Мне надо двери запереть, чтобы не зарились на твой пол. Жалко ногой ступить. Надоть мосты выстилать, гостей принимать, столы столовать да пиры пировать.

Гризельда польщена:

– Бело не бело, да дело-то ведено!

– То и ладно, то и хорошо. Тебе замуж, мне в землю, Опроксеньюшка.

– Ты, Петровна, поглядывай вот, как я…

– Не сравняться мне, потому что веник не так шарчит. Потому старых и кладут в землю. Помоложе -дак рублем подороже. Ох, было и у меня ждано хвалы-то! Все минуло…

При двух-то лампах, электрической и керосиновой, тетушка Глафира Васильевна со своей подругой Татьяной Федоровной Люрс в карты играют… Обеим по восемьдесят лет, обе глухи, ссорятся каждую минуту. Гостья первая забунчит:

– Горе мне с глухой тетерей! Врет – глазом не мигнет. Последний раз играю!

И Глафира Васильевна не поддается:

– Беда с теми играть, которые из ума выжили!

Одна другую не слышат, им и не обидно.

Утром тетенька станет на молитву. В землю поклонится – и вдруг ахнет:

– Вот он! Вот он, бубновой-то король!… Под Люрсихиным стулом лежит. Вчера думаю: «Куда козырь девался?» – а эта шельма его под себя срыла. Недаром и выиграла!

Положит карту на стол и продолжает молиться. То опять, поклонясь в землю, обидится, что пол худо вымыт. Высмотрит, что пыль под комодом не вытерта…

Раз, под праздник вечером, вымытый пол только что высох, тетенька перебирала чернику на пирог. Ягоды на пол сыплются, тетка не слышит, только видит – бегут по полу черные катышки. Подумала -тараканы; давай летать -давить. Испортила пол – чернику не скоро выживешь.

Татьяне Федоровне Люрс пришла однажды фантазия помыться у нас в бане. Своя была у нас банька на огороде. А там как раз парилась помянутая дева Гризельда. И видит вдруг Гризельда: лезет из предбанника чудо, стуча клюкой, косматое, скрюченное. Умная девка сразу смекнула, что это банна обдериха, заверещала не по-хорошему да в чем мать родила – на улицу… Девку водой холодной обрызгивают, она – свое:

– О, тошнехонько! Я моюсь, а обдериха из-под полка и вышла!

Жених Гризельды, Егорша, как настоящий рыцарь, схватил топор, дует обухом в банну дверь да орет:

– Где ты, обдериха?! Зашибу!…

Татьяна Федоровна ничего не уяснила, слышит, что в двери бухают, думает: замок чинят. Как голубушка вымылась, села с Глафирой Васильевной кофей пить (первые восемнадцать чашек без сахара). Пьет и в зеркало на себя любуется:

– Я сегодня рогозинной мочалкой вымылась, дак мяконька стала. Помнишь, Глафира Васильевна, какой кавалерчик норвецкой на мне сватался?

– А?

– Помнишь, говорю, на мне толстик сватался норвежин?

– Медвежин?

– Тьфу! Молчи, глуха, – меньше греха… К счастью, дворник паспорт рассмотрел. Кавалер-от оказался женатой!

Нашей Наталье Петровне мадам Люрс заказывала и свое «умершее» платье:

– Сошьешь, Петровна, саван, как положено по уставу, только кружева, и рюш, и воланчики добавишь, и чтобы сзади прорехи ни в коем случае не было. Может, на страшном суде генерал или другая благородная личность сзади будет стоять…

И тетеньку и мадам Люрс я нередко фотографировал. Они к этому относились саркастически:

– Боря-то зря аппаратом треплет, вовсе снимать не умеет. Столько морщин наделает, вроде обезьян. Ужасти как непохоже! Помнишь, Глафира Васильевна, мы с тобой у француза снимались?… Как живые вышли. И не так давно было, в турецкую войну… Только Боре-то не надо говорить, что не умеет… обидится. Бог с ним…

А сами кричат одна другой в ухо, на улице слыхать.

Мамина мать, Олена Кирилловна, на моей памяти уже вдовела. И ее помню на девятом десятке. У них после деда оставалась парусная мастерская. Бабушка иногда явится к мастерам с тростью, в повойнике, в черном шерстяном сарафане. Если ей тотчас поддернуть стул, обидится:

– Думаете, хлам старуха стала, с ног валится, песок сыплется… Нет, еще жива маленько. Еще шалнеры гнутся… Это вам все бы сидеть да лежать, а мне не до сиденья. У меня делов – на барже не утянуть!…

Опять непременно обидится, если зашла да стул моментально не подали:

– У нынешней молодежи нет уважения к возрасту. Сами, как гости, на стульях сидят, а старой человек стой перед ними навытяжку, как рекрут на часах… – Застучит тростью, уйдет.

Лет восьмидесяти двух бабушка Олена Кирилловна худо увидела. Оба сына ее и внуки всю навигацию – в море, невесткам скучно с полуслепой свекровью. Придумают пошутить над ней: бойкая Аниса прибежит с рынка да и спросит старуху:

– Аниса-то где у вас?

Бабушке ни к чему, что невестка про себя же спрашивает.

– Убежала в рынок на минуту, да и провалилась. Верно, чаи да кофеи с пароходскими распивает.

– Давно ушла?

– Часа два, поди… Пока у тех кофейники-то скипят…

В другой раз другая невестка, жена дяди Петра, вводит старуху в заблуждение. Сядет рядом:

– Олена Кирилловна, как поживаете? Невестки-ти каковы?

– Ничего невестки.

– Лучше-то котора? – Обе хороши.

– Котора-нибудь лучше уж?

У бабки на лице появляется заговорщицкая мина. Хрипит в ухо вопрошающей:

– Петькина-то уж не совсем… не очень… (а «Петькина» с нею разговаривает). Кофейком уж не угостит…

– Бабенька, да ты целый день за кофейником!

– Свой пью. Никому дела нет…

Старухи у нас собачек около себя не держали, а курочку – непременно.

У Олены Кирилловны курочка Хохлатка тоже аредовы веки доживала. Вся облезла, только на крыльях да на ногах пучки перьев. Полуслепая бабушка по старой памяти считала Хохлатку красавицей:

– Курочка не так чтобы молода, а оперенье какое пышное! Доктор Магнус Ерикович всегда удивлялся.

Голая Хохлатка, сидя на спинке громадной кровати, утвердительно вторит:

«Ко-ко-ко-ко…»

Мы жили в городе, бабушка – на Соломбальском острове. Погостим у них день, вечером зайдем к старухе проститься:

– Бабушка, прощай!

– Какой такой среди ночи чай?

И Хохлатка оттуда, из-за полога, сердито: «Ко-ко-ко?»

Восьмидесятилетней Олене Кирилловне сняли катаракт, и она опять увидела; однако, потрясенная операцией, захворала… Наконец доктор объявил, что минуты сочтены. Болящую торжественно отсоборовали. Реву было у домочадцев, причитания:

– Ты промолви нам последнее словечушко!

Болящая раба божия молчала, глаз не открывала.

Поднесли ко рту зеркало: дышит ли?… Раба божия ловко смахнула зеркало на пол и открыла один глаз:

– Попов сколько было? Выдать по пятишнице на плешь. Пели умильно…

Наша Петровна воротилась домой ночью, опять запричитала:

В печи вода поставлена

Олену Кирилловну омывать.

Ох, деточки, бабушка у вас

Тепере часова, Не векова…

Утром Наталья Петровна надела черный костыч с белыми рукавами, взяла Псалтырь, отправилась над «покоенкой» читать… Пришла, дверь к бабушке открыта, а та как ни в чем не бывало сидит у окошка, шьет… Косо так на Петровну посмотрела:

– Ты куда, могильна муха, срядилась? Что за пазуху-то пихаешь?

– В баню пошла… к вам забежала…

– Давно ли в городу-то бань не стало? В Соломбалу мыться пришла?!

Но Петровны и след простыл.

Однако через три года Олена Кирилловна заумирала не шутя.

Дочери говорят:

– Мама, мы батюшку пригласили.

– Созвали бы старух из Амбурской пустыни. Поп-то – «ба-ба-ба», да и все. А наши-то старухи за рублевку три часа поют да поют.

Однако иерей явился.

– В чем грешна, раба божия?

– Ну, батько, ты и толст, сала-то, сала! Ты светло загоришь в аду-то.

– Тебя саму за эти слова в муку!

– Я тоща, я худо загорю: головней возьмусь, да и… Ох, кабы кучей мучиться-то… Все бы веселее…

– Раба божия, я буду тебя исповедовать, ты отвечай.

– Нет, ты мне отвечай! Вот скажи: кто меня так крепко, со всех сторон, пожалеет, так обнимет, что уж не вывернешься?

Священник недоумевает, все молчат… Старуха рассмехнулась:

– Могила, кто же больше!… Ну, простите. Не велю вам скучать.

Тут и все.

А тетка Глафира Васильевна, умирая, сказала:

– Не хочу больше на Севере репу есть. Поеду по яблоки в южные страны.

Аниса

У отца было три сына. Старшие вовремя выучились и к торговому делу присвоились. Во пору женились и гнездо развели. Только про младшего родители горевали, а люди судачили. Санька в грамоту был вострой, кончил коммерческу школу, а про торговлю слышать не хотел. Три дела держал на уме: первое – на корабельных верфях мастерам пособлял, еду и сон забывал; второе – в картишки играл; третье – соломбальскую красавицу Анису обожал. Знаком не был, издали любовался. Ее увидел Санька на масленой, во время гулянья, когда бывает шествие по Архангельскому городу оснащенного корабля. Корабль везут по главной улице одношерстные кони. На корабле стоит живой бык с позолоченными рогами; кругом нарядные девицы и кавалеры. Увидел Анису Санька и закручинился. От людей слышал, что девка насмешница, баловница, почтенных родителей дочь. Санька в городе жил, она на Соломбальском острове, и парень редкий день в Соломбалу не бегал – взглянуть, как с крылечка спустится, в карбас сядет, рукой парус возьмет. А попадись она лицом к лицу на мосту или в лодке, Санька в воду бы пал. Так его юность проходила. Потом прошел слух, что Аниса замуж ушла в Норвегию. Санька надолго пропал из дому. Выпросился в подмастерья к именитому кораблестроителю Конону и два года работал в Помории – забывал свою любовь. Санькина мать радовалась:

– Теперь я спокойна, -конона корабельщика вся вселенна почитает.

Отец в ответ:

– Конон Иванович отменитой мастер. Только не страм ли нашей фамилии, если мой сын с топором в руках будет за гроши поденщичать, а сторонние люди его корабли станут товаром нагружать, за море отправлять да тыщи загребать. Не для того я парня от солдатчины откупил, чтобы он чернорабочим сделался.

Весной Санька приехал домой на побывку, и отец начал со старшими сыновьями советовать, как бы беспутного в купеческое дело впрячь. Те говорят:

– Сосед в Норвегу шкуну сряжат. Пошли-ко с Санькой мучки хоть немножко. Пущай на рыбу выменят. Рыба сей год у нас будет дорога.

Отец вызывает Саньку:

– Ты, парень, в полных годах. И красен телом, да мал делом. Пора робячьи бобушки бросить. Сосед в Норвегу походит и тебя прихватит. Доверяю тебе муки двацать кулей. Норвега промену даст рыбой. Трешшочки, палтасинки привезешь, этта продадим, у барыша ты в паю будешь.

Парень затужил было по мастере Кононе. Конона кто раз узнал, век почитать будет, однако и за границу попасть охота. Сошили нашему путешественнику тройку хорошу шевиотову, рубах накрахмалили, подорожников напекли. Спровадили.

Когда в море выбежали, на волю, на ветер да на простор, радость Саньке припала. Будто новый сделался.

Капитан дразнит:

– Порато весел, Саня! Обратно ужо плакать будешь.

И в Норвеге все веселит, он тут сам себе барин. Бритой да модной сходил с визитом к консулу, дале отправился в город. На угоре норвецка керке и там орган играт, было воскресенье. Санька зашел да и перекрестился. И кряду на него некотора прекрасна дама глаза приворотила. Народ сидят, в книжки нос улепили, а эта на парня зарится. И Санька на ей зглянул, и сердце у него остановилось. Така она, каку ему надо. У ей все тако, как он жалат. А дума думу побиват:

– Я эту особу где-то видал?! Ейно лицо мне знакомо…

Народ из керки завыходили. Санька сзади этой барыни ступат. Она оглянулась, говорит:

– Думаю, не русской ли вы?

– Русской. И вы по говори-то русска?

…И вдруг его как ударило:

– Аниса!! Я вас знаю! Вы Аниса!

Норвежана на них запоглядывали. Санька застыдился и отстал. Однако досмотрел, что дом, куда она дошла, с магазином. Вернулся на шкуну, пал на койку, костюма не сложил. Капитан подивился:

– Саня, здоров ли?

– Болен. Влюбился.

В виде шутки помянул про свою встречу. Капитан говорит:

– А ведь я слыхал про эту особу. Взета сюда из Архангельска за старого куфмана. У мужишка-то, бывало, во всю навигацию притон, карты, пьянство. А твоя-то красавица, сказывают, многим была на радость. Ты сходи, понюхай…

Назавтра Санька таким ли щеголем ходит мимо тот дом. Из лавки и лезет пузатой старичонко, кричит:

– Тузи так! Заходи в мой крам!

Санька не отказался, думат, не покажется ли она. Купчишко около юлит:

– Может, в картишки перекинемся? А то… есть у меня на дому товар тебе по уму. Приди, как магазины закроют. За погляденье сто рублей.

Парню жарко стало: «Видно, капитан-то не соврал!… Не чай пить куфман приглашат».

На пристань прибежал, муку свою, не спросившись, не сказавшись, первому попавшему покупателю за сто рублей бросил и в потеменках явился к бретому старику. Тот лавку замкнул и садом провел его к себе на квартиру. Посадил в большой залы на диван, зажег ланпы, занавесил окна и позвал:

– Аниса!

Зашла в зало Санькина красавица. Разделась перед зеркалом гола, и старик провел ей нагу кругом залы. Санька вскочил как безумный, кинул сто рублей и убежал на шкуну. Там спешка – завтра плывут обратно в Русь. У Саньки ни товару, ни денег. А всю дорогу от любви плакал, не о товаре:

– Эх, Аниса, Аниса! Как ты мне на сердце села.

Дома отец покричал, покричал, да и махнул рукой. Санька эту зиму из-за прилавка не выходит, кули таскат, счета ведет. На уме-то: уважу, дак в Норвегу спустят… Зимы конца не было, а весна пришла. Санька не пьет, не ест:

– Папа, спусти в Норвегу, сейгод не подкачаю!

Отец и доверил на полтретьяста норвецких крон.

Как пьяницу на вино, так Саньку в тот дом с магазином. Товар прилюбился, дак и ум отступился. Опять старичонко его зазвал и нагу красавицу при свете ламп и свечей показал. Она этот раз тихонько, как бы в танце по залы прошлась, против гостя приостановилась, рассмехнулась. Санька бросил старику весь бумажник и убежал на шкуну. А в бумажнике вся выручка, без мала полтысячи… И тысяча была бы, не пожалел бы для этой Анисы.

Домой приплыл, будто после запоя. Отец – ни на глаза. Всему племени бедно над злосчастным:

– Беда с Санькой! Оприкосили, испортили его норвежана!…

В зиму мати стряхнулась было с женитьбой – на сына не худы зарились, да он и разговору не повел. Об Анисе пуще старого заскучал. И ото всех таит, никому не сказыват. Это тяжеле всего.

Опять весна пошла, лето и… о Норвеге заикнуться нельзя. Санька дробовку за плечо да на бор. Неделями дома нету. Обородател, похудел. Родитель только однажды ему проговорил:

– Жалко, ах как жалко, что тебя от солдатчины откупил. Люди-те при мне тебя бродягой взвеличали!

День за днем, мрачно время приходит, осень, распута. Бредет оногды Санька по набережной, а знакомой почтовой чиновник и окликат:

– Саня, тебе загранично письмо до востребованья есть!

Санька на почту прилетел, конверт разорвал, читат: «Вызнала ваше дорогое имя у пароходских. Почто сейгод не гостили? Ждала цело лето. Обажаю вас, Саничка, с первого взгляду в керки. Я тогды тебя забыду, когда закроюцце глаза…»

Письма не дочитал, полетел по пароходским конторам.

– Пароходы в Норвегу еще будут?

– Завтра последний с тесом походит…

Дома матери в ноги:

– Где хошь, к утру сотенну добывай! Нать в Норвегу.

– Дитетко, не плавай! Санюшка, не теряйся!

– Маманька, напрасно… Папы скажи – уехал либо добыть, либо домой не быть…

Этот раз и Белым и Мурманским морем из-за осенних туманов долго шли.

Санька лежит в каюты, не думат ни о чем, никаких планов не строит… У норвежского берега те же дожди. Нашему путешественнику это на руку. В воскресенье он застегнулся дождевиком, кепку на нос нахлупил, шагат в керку. У норвежан в праздник работы не задевают, как в клуб, в керку свою идут. Аниса хоть не моляша, тоже была. Санька из дверей смотрит, ждет… После пенья народ повалил. Санька в темном переходе прижал свою прекрасну даму за бок… Не охнула и не ахнула, – вот сколь бабы не крепки!-только побелела, как береста, уронила сумочку, и пока Санька подымал, шепнула:

– В полночь, черным крыльцом!

О полночь он зашел во двор – ни дворника, ни собаки. Залез в сени… Кто-то его обнимат, припадат, в горницу тащит. Золото с золотом свилося, жемчужина с другою скатилась!

Санька говорит:

– Ты меня весь мой век мучила…

– Нет, ты меня мучил! Разве настояшшой мушшина так поступат? Придешь, эдаки деньги из-за меня старому черту бросишь да издале и любуиссе!

– Я к тебе и дороги не смел прокладывать. Думал, эдака королева…

– А ты чем не король? Я отсель тебя скоро не выпущу. Согласись у меня в секрете пожить?

– Да, Аниса. Я тебя с семнадцати годов жадал.

– А о старичонке не беспокойся. Я его во свои комнаты года два не пускаю. Да он что-то стал временем будто не в полном уме. Знат, деньги считат да в карты тешится.

Жирует Санька у своей желанной тайно от всех. Спит под ейным отласным одеялом. Утром кофейку попьет, книжку почитат, а там завтраки, обеды… Подружка куда пойдет, дружка на ключ закроет. Эдаким побытом зима на извод пошла.

Санька что-то невесел:

– Аниса, бесчестно мне у твоего куфмана в доме жить.

Честна жена на него с гневом:

– А я здесь не хозяйка? Я разве гола сюда приехала?! Мало приданого сюда привезла? Мало денег ему здесь нажила?!

– Что я спрошу тебя, Аниса, почему ты за старого пошла?

– С дику, бажоной. Перед подружками нать было похвастаться, что муж иностранец. Вышла шутя, думала, что за Европа, что за Норвега. Дале узнала… У старика тогда шикарной ресторан был, картеж… И я главна приманка. За одно погляденье англичана деньгами, американа бральянтами платили. Пять годов я как на горячем отюге жила. Дале заскучала, домой, в Русь тошнехонько захотела.

Мужишко заметил, что я приуныла, до копеечки меня ограбил. Судей купил, в опеку меня взял, сундучишки мои к себе перенес. Ну, я всегда была на это незавидна. Хватай, думаю, только меня в покое оставь… И вот ты, Санюшка, жизнь моя, явился. Я как из гроба встала…

Стариковы комнаты находились в верхнем этаже, и внизу было слыхать, как супруги бранятся по хозяйству. Как-то раз Аниса прибежала от мужа в слезах:

– О, надоело, пятаками да четвертаками у этого Кощея выманивать: на керосин и то спрашивай…

Этой ночью она вдруг спросила Саньку:

– Вот что, бажоной, ты в карты не мастер?

– Игрывал.

– Дак вот како дело, хватит тебе мышью в подполье сидеть. Сходи сразись со стариком в картишки. И еще я придумала – наложи егову шапку оленью. Он будет на шапку дивить, а ты не зевай.

– Ведь он тому подивит, что я не в показанное время явился?

– Не подивит. Есть этта от пароходов остается шляющих.

Санька намылся, набрился, нарядился, вылез задним двором, обошел сад и ступает мимо лавки. Куфман сбарабанил в окно. Санька зашел. Хозяин стул поддерьгат:

– С приездом! В картишки сыграем?

– Можно.

Играют, и вдруг купчишко обратил вниманье на гостеву шапку: «Моя шапка!… Ни у кого такой не бывало…» А спросить неловка… Спутался несчастной и проиграл. Три раз сыграли, и все он не о картах, а о шапке… Продул Саньке триста. Заерестился:

– Подемте красавицу за сто рублей глядеть?!

– Благодарим, насмотрелись.

Хозяин лавку запират, а Санька к Анисы. Она шапку схватила, бегом унесла наверх. Старик пришел, зашумел на лестнице:

– Аниса! Где моя шапка?

– Кака шапка?

– Моя шапка белой оленины со звенышками!

– А куда ложишь? Верно, в шкапу!

Шкап открыли, она там и висит. Старик дивится:

– Что за лешой! Чик в чик сегодня таку шапку у покупателя видел… Тьпфу!!

Санька говорит подруге:

– Против совести, против характера мне этот картеж.

Аниса вспыхнула:

– Ты для меня добывашь! Это мои деньги! Судом не высудишь, силой не схватишь. Одно остается – хитрость.

Опять сколько-то времени живут. Аниса забралась к мужу наверх, добыла праздничну вышиту рубаху. Нарядила любовника.

Куфману отыграться охота, увидел, выскочил из магазина:

– Пожалте, пожалте! Вы гуляете, а картишки скучают!

Санька пальто скинул, партнер на рубаху бельма вылупил.

Карты на руках, а в головы двоит: «Моя рубаха… А пес знат, мало ли рубах… Нет, моя, руска вышивка…»

Из-за этой рубахи парень опять триста рубликов унес.

Только рубаха на место попала, муж летит:

– Черт! Тьфу! Кому ты, тварина, мою рубаху дала? Я други триста от рубахи прогадал!

– Где быть твоим рубахам, кроме комоды?… Вот она! Что ты орешь-то, скоблено рыло, еретик! Ах ты, балда пола, сатана плешива!

Досыта наругалась невинна, обиженна женщина, отвела душу.

На третий раз (на дворе-то уж весна пошла) Аниса перестень мужнев выудила. Санька перчатку напялил, идет. Куфман за ним в сугонь:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32