Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Знаки отличия - Бом-бом

ModernLib.Net / Современная проза / Крусанов Павел Васильевич / Бом-бом - Чтение (стр. 9)
Автор: Крусанов Павел Васильевич
Жанр: Современная проза
Серия: Знаки отличия

 

 


Впрочем, дядя не дотянул даже до штопора. Где-то на подъезде к Ступину, с полиэтиленовым мешком на голове, он впал в долгое и чёрное как смоль беспамятство.

Очнулся он на банном полкеґ в Сторожихе, где его не то обмывали перед отпеванием, не то ставили ему целительные припарки. Там, приходя в себя, он по очереди вновь почувствовал уши, горло, нос… Оттуда, по решению сторожихинского мира, Фома Караулов и сопроводил дядю Павла в Петербург – уж больно был плох.

В этом месте надрывного, пересекаемого тяжёлыми паузами и перхотой рассказа в прихожей ударил звонок.

Фома впустил в квартиру бородатого врача и медсестру из неотложки.

Пока эскулап осматривал дядю Павла, Андрей вывел Фому в коридор.

– Как он к вам попал?

– Пчела матку завсегда слышит, – деловито объяснил Фома. – В Побудкино нынче пути-то нет, так они, шиши эти, железки свои у опушки поставили, а сами лесом к усадьбе пошли. Про дорогу, видать, в Ступине справлялись, да кто же там верно-то укажет? Сами, поди, толком не знают. Словом, заплутали они, шиши значит, их зверьё-то и порвало.

– Как порвало?

– Чисто в клочки.

– А дядя?

– Дядю вашего они на опушке оставили – в забытьи он был, чисто мертвяк. И сторож при нём. Так того тоже зверьё задрало.

Андрей недоверчиво посмотрел на здоровенного нескладного пчеловода.

– Сколько же их было против твоего зверья?

– Пятеро. А шестой при вашем дяде.

Безо всякого повода Андрей вдруг вспомнил про гостинец.

– На-ка вот, возьми. – Он протянул Фоме почтенную сигару.

Пчеловод с наивным благоговением во взоре принял её двумя корявыми пальцами, и тут Андрей вздрогнул – на мизинце Фомы красовалась платиновая печатка с чёрным гранёным камнем и вензелем «ИТ».

– Они что же, шиши твои, без оружия были? – осторожно спросил Андрей.

– Почему? Палили как оглашенные.

– И не отбились?

– Свинцовыми-то пульками?!

Фома гулко и совсем некстати расхохотался.

6

Сопровождая дядю Павла в больницу, Андрей сидел на неудобном откидном сиденье в салоне «скорой», и голова его расслабленно терпела слововерчение неотвязного, как икота, и довольно циничного в свете ситуации катрена:


Маленькая рыбка,
Жареный карась,
Где твоя улыбка,
Что была вчерась?

Сестра сделала дяде какой-то человечный укол, и сейчас он лежал, закрыв глаза, на носилках, с лицом измождённым, но бестревожным, и лишь изредка болезненно вздрагивал, когда колесо «скорой» сигало в выбоину.

– У него ни одного целого ребра нет, – обернулся к Норушкину бородатый доктор. – А что внутри – определённо только в больнице скажут. Он случаем не под каток угодил?

– Нет, – задумчиво откликнулся Андрей, – под другие молотки.

Андрей прислушивался к себе и чувствовал облегчение оттого, что Герасима больше нет, так как не был уверен, что смог бы убить его сам. Убить без раздумий и рефлексии, как это и нужно было бы сделать.

«Что произошло? – судорожно думал Норушкин. – Герасим вовсе не отморозок. Или те, кто рассказывал мне о нём, были пристрастны?» Такаячрезмерная жестокость в его среде была сейчас попросту не в ходу. Это вчерашний день, а вчерашний день не может быть в моде. Ещё куда ни шло – позавчерашний… Пацан его уровня не мог позволить себе так поступить с человеком, которого он не знает и который ему ничего не должен. Это уже клиника. Герасим не мог не знать – поступи он так, как поступил, братва будет смотреть на него как на съехавшего с петель обскуранта, как на безбашенного ревнителя старины, которому суждено сгинуть в пустыне, прежде чем остальные пацаны выйдут к новой жизни, потому что в этой новой жизни ему, такому мутному, нечего делать и нет смысла быть. Теперь иное поветрие. Теперь чиновная братва – сами насосанные хозяева. Как те барыги, которым недавно они ставили на брюхо утюги…

Машина ухнула в очередную рытвину, дядя Павел глухо крякнул и, не поднимая век, внятно произнёс:

– Кто видел смерть в лицо, тот знает – смерть слепа.

Маґксима не подлежала обсуждению. Это было их родовое знание.

Андрей пребывал в чувственной коме и умственной озадаченности. Он никак не мог найти объяснение изуверству, по крупному счёту лишённому даже формального мотива. Не мог же Герасим со слов Тараканова и в самом деле уверовать в то, что даже приятели Андрея расценивали как причудливые, но безвредные фантазии, во что и сам он не верил до конца, несмотря на гнёт тысячелетних, постоянно обновляющихся свидетельств, пускай и несколько легендарного свойства. Так в чём же дело?

Невзирая на склонность отдавать в быту предпочтение материалистическим версиям событий, ответ Андрею приходил только один, и сугубо метафизический: Герасим совершил свои десять чёрных грехов, и душа его с недавних пор была выбита из тела и пожрана дьявольской спорой. Он – убырка, и интерес его к Норушкиным и чёртовой башне имел совсем иную подоплёку, нежели декларированный раздор с Аттилой. До Аттилы ему уже не было дела. Он хотел развязать узды сильных. Или что-нибудь в этом роде. Исполать Карауловым с Обережными – у него ничего не вышло.

«Да, но если это правда, то правда и всё остальное, – тут же сообразил Андрей. – Маленькая рыбка, жареный карась…»

Вслед за тем Андрею пришла в голову мысль, исправляющая просчёт в его утренних умозаключениях: должно быть, в действительности существует два типа судьбы, как существует два типа фотографической техники. Дагерротипия даёт изображение на серебряной пластине только в единственном экземпляре, в то время как негативно-позитивная техника позволяет изготовить любое количество копий. При этом копии, полученные с негатива, в сравнении с дагерротипом, отличаются определённым несовершенством, которое можно компенсировать ретушью. Потом лак скрепляет дорисовки, одновременно скрывая их. Ретушью в молодости подрабатывали Репин и Крамской, и именно этот, поточный, массовый – негативно-позитивный – тип судьбы и есть театр, где человек выступает лишь ретушёром собственной доли. Иным же достаётся судьба-дагерротип – штучная работа. И если правда то, что правда всё остальное, то судьба Андрея (как и судьба каждого звонаря из Норушкиных) запечатлена на серебряной пластине и никуда ему от неё не деться и никак её не изменить. И к Крамскому не ходи…

Машину вновь тряхнуло.

«Однако кто такой Аттила?» – внезапно озадачился Андрей, резонно и за ним подозревая причастие к десяти чёрным грехам, но тут дядя Павел открыл глаза.

– Пришло время возвращаться, – ровно и без усилий, будто лыжи по лыжне, скользнули Андрею в уши дядины слова. – Мне – в залетейный край, к нашим, тебе – в Побудкино. Прислушайся – Фома говорит, пчела слышит, как матка зовёт.

Андрей склонился над носилками, и кровь в нём застыла, словно сок в зимнем клёне.

– Место на отшибе, земля не пахотная, стоґит – пустяк… Купи Побудкино и живи там тихо-тихо, чтоб о тебе ни на том, ни на этом свете слышно не было. Ты – последний. Если срок прошляпишь – по своей вине или кознями нечистого, – не будет никому спасения: царство мёртвых откроет свою пасть, и люди будут отпущены туда. Не должен я тебе говорить, но скажу. Отец твой знаешь отчего умер? От стыда. От бесчестья и неискупимого срама. Он свой срок в башню идти пропустил, оттого мы Третью мировую и продули. Мать твоя тогда после фруктовой диеты в Боткинских лежала, отравилась витаминами, вот он и дал слабину. Потом она, не угомонившись, ещё ферганскую дыню съела и водой запила, а это – край. Не свою жизнь твой отец пожалел, а мать оставить не смог. После опомнился, да уж поздно было… – Дядя Павел закрыл глаза и побелевшими губами спросил: – Понял ты меня?

– Пожалуй, – нетвёрдо сказал Андрей.

Но дядя Павел не услышал его. Андрей же не увидел, что дядя отошёл, так как в тот самый миг внутренним слухом безошибочно различил в несусветно фонящем шуме мироздания направленный к нему, и только к нему, не вполне ещё отчётливый, но требовательный и властный зов матки.

Глава 8

ЗАПОВЕДНЫЙ ТИМОФЕЙ

И СВЕТЛЫЙ ОТРОК НИКАНОР

1

Повесть о том, как Тимофей Норушкин проворонил Батыево нашествие и что из этого вышло, – история внутрисемейная, потаённая, доверительная, ибо она бесславна, постыдна и поучительна одновременно. Curriculum vitae et mores Тимофея Норушкина составил впоследствии его далёкий потомок Илья Норушкин, младший брат сгинувшего в поисках сибирской башни Николая. Опираясь на изустное предание, Илья беллетризировал повествование в духе своего времени, употребив на это слог мармеладно-возвышенный, с редко где оправданной и уж точно нигде не принявшейся садовой прививкой лубочной патриархальной старины. В результате зловещая история, гибельная для земли и позорная для рода, от которого за отступничество и злодейства Тимофея ангелы отвернулись на двенадцать колен, превратилась в манерную декадентскую ландринку, сдобренную мистикой, славянской нечистью и множеством восклицательных синтагм, начинающихся с прописной «О» («О небо!»). Более того, изменив имя главного героя и взяв себе красноречивый псевдоним А.Беловодин, Илья Норушкин предложил свой труд ежеквартальному журналу гатчинских символистов «Пчела Пиндара», где осенью 1909 года он и был напечатан. (Журнал выходил только один год, поскольку меценат – повеса, нежданно унаследовавший завод по разведению форели, – увлёкся столичной балериной, что имело для гатчинских символистов трагические последствия.) Учитывая возраст (в 1909 Илье исполнилось двадцать лет) и род занятий автора (студент-филолог), не следует относиться к нему излишне строго, хотя и простительным его поступок решительно никак не назовёшь. Молодость и литературные пристрастия подвели его к опрометчивой, суетливой и в чём-то даже родственнопреступной затее, которая, будучи исполнена без сверхзадачи (тоесть без ощущения независимости от того, что делаешь), незрелым пером, на одной избыточной одержимости авторствования, закончилась ничем и не оставила по себе ни памяти, ни отголоска.

В силу заявленной сокровенности земного удела Тимофея Норушкина, предание о котором, нося фамильно-сакральный характер, является чем-то вроде инструмента посвящения, ментального орудия инициации недорослей в роду Норушкиных, история его здесь будет обойдена молчанием. Таким образом, сведения о том, что Тимофей был словесен и хитроречив, но не сладкогласен, заплетал бороду в косу, которой вместо плётки погонял лошадь, и за версту слышал, как во мху по лосиным следам поднимается болотный сок, необязательны и малозначащи, равно как и тот необыкновенный факт, что у него, как у пса, без ошейника мёрзла шея. Небесполезным будет здесь упомянуть разве что о двух вещах. Во-первых, о том, что именно Тимофею принадлежит мысль, будто бы жизнь рода – это и есть исчерпывающая в своей полноте человеческая жизнь, его цельнокупная судьба, а частные смерти – это увядшие листья, облетающие с древа после заморозка или в летнюю сушь. При этом на каждый род Господь отпускает равную меру добра и зла, так что нечестивый, много и страшно грешащий человек невольно обрекает своих потомков на праведность. И во-вторых, следует сказать о бегущей мимо Побудкина речке Красавке. Когда-то Красавкой звали первую жену Тимофея – за время медового месяцаона шестьдесят шесть раз нарушила данную под венцом клятву, что, как ни крути, было уже слишком. За этот грех Господь собственной десницей, как из губки, выжал из неё реку, купание в которой излечивает от любви.

Вот, собственно, и всё.

Впрочем, любопытствующие могут разыскать указанную книжку «Пчелы Пиндара» с новеллой А.Беловодина «Чёрный князь» и в общих чертах ознакомиться с безотрадной судьбой заповедного Тимофея (выведен под говорящим именем Лютомир), у которого татары взяли в аманаты дочь и сына, так что он во имя их благополучия обязался десять лет множить на Руси усобицы и в подтверждение своих кровавых дел ежегодно платить золочёному хану ясак – три короба отрезанных ушей, – благо основная канва событий, местами профанированных, местами изрядно замутнённых жеманной речью повествования, сохранена со всей возможной (увы, не великой) для модернистской эстетики точностью. Что, тем не менее, совершенно не допускает использование текста «Чёрного князя» в качестве документального свидетельства.

2

Между тем в мире сущего, как и в отдельно взятом роду, порок всегда в своём противовесе имеет соответственную меру благочестия, а праведника неизменно уравновешивает злодей: не будет одного – не станет другого, иссякнут бездны греха – рассыпятся вершины святости. И поскольку это так, то молчание о Тимофее неминуемо влечёт и следующую купюру – молчание о Никаноре Норушкине, светлом отроке, через двенадцать анафемских колен спустившемся в чёртову башню и возвестившем подземным звоном славу Куликова поля. А ведь какой, представьте, получиться мог пример для молодого поколения…

То, что он был юн и не оставил потомства, – не имеет значения; порода не иссякла – у Никанора были братья. По малолетству в нём даже не успели просиять иные доблести, кроме той, что он непринуждённо, как дышал, любил свою землю, густую бедой и богатством, где крыльцо сквозь щели в досках зелёным пламенем одевала трава, где воск шёл Богу, а мёд – бортнику, где под рукой потрескивал мех чернобурой лисицы, а соболяґ, куницы и бобры лежали в клетях связками, как снопы, где остромордые осетры резали шипом воду, где вокруг пестрели синие, в рябинах, дали, где по лесам, играя тяжкими лопатками, бродили медведи, где гудела стопудовая колокольная медь, где певчие подхватывали за дьяконом «Господи, помилуй» и литургия распускала свой павлиний, византийский, православный хвост и где в полях временами рыскали стаи раскосых всадников, волоча за собой тяжёлые крылья удачи. Но и одной этой доблести оказалось довольно Никанору, чтобы продраться в запущенный лаз башни и сокрушить ордынское иго. Потому что, если без цинизма, эта доблесть и есть отвага жизни, а в Тимофее её не было – в нём была только отвага воображения и смелость слова, которыми он прикрывался, как щитом, но, когда они иссякли, он обнаружил, что жизнь ему внушает только ужас.

Теперь – всё.

Глава 9

СТОРОЖИХА

1

Отпели дядю Павла в Князь-Владимирском, похоронили на Смоленском, рядом с благоверной. Андрей предлагал отвезти его в Побудкино, но дочери, ввиду грядущего раздела квартиры с ревнивым усердием взявшие на себя печальные хлопоты, избрали для покойника путь краткий и заурядный. Случилась, правда, сверхурочная заминка с телом – дядю Павла не выдавали из морга, пока следователь выяснял причину полученных покойником травм. Однако Андрей показал, что дядя упал с лестницы и прогремел четыре марша, так что в конце концов милиция, не слишком охочая до выявления ничего не обещающей, кроме беспокойства, истины, сказалась удовлетворённой.

Катя эти дни жила у Андрея, чему он был безоговорочно рад – даже сквозь непритворную скорбь он чувствовал в груди бархатную истому, и в сердце его при мысле о Кате играла свирель. Или скрипка. Или отменно подзвученный «Gibson». Словом, одна из тех музычек, которые позволяют нам, пока мы живы, верить в то, что бессмертие осуществимо. Между тем Норушкин прекрасно знал: через месяц/год/три года неизбежно начнутся фронтовые будни, пойдёт война за выживание: кто кого. Но пока звучит музычка, на это чихаешь.

На Рождество Богородицы, день спустя после поминок, Андрей сдал заказчику «Российский Апофегмат», купил два десятка недорогих голландских сигар и, взяв с собой пару бутылок мерло, бутерброды и Катю, отправился в Сторожиху.

2

Сперва добирались поездом до Новгорода, потом автобусом в Ступино.

Всю дорогу шёл белый дождь и дул крепкий ветер. Поезд на стыках рельсов метал под откос тугую икру.

Вокруг была осень. Она выпускала из рукавов стаи журавлей, а в бровях её гнездились жёлтые осы.

В вагоне две провинциальные дианки с магнитофоном, потешно строившие из себя бывалых мессалин, крутили попсу и нарочито громко хвастались друг перед другом изведёнными выходными. «Любовь – это то, что не купишь в аптеке», – резала правду-матку дива из «Демо».

Катя морщила свой замечательный турчанский носик.

– Дождь – это вода, которой не терпится, – близко к заданному канону изрёк, глядя в окно, Норушкин.

В автобусе сквозило и мочило из открытого в крыше салона люка. Закрыть его не получалось – устройство/механизм заклинило.

Андрей хотел выпить вина, но выяснилось, что он не взял в дорогу штопор. И горло у бутылки как назло было длинное и узкое – пробку внутрь не протолкнёшь. Помимо воли, в силу сакраментальной предрасположенности, Андрей задумался: что делать?

– Высоко паришь? – спросила чуткая детка Катя, положив лапку ему на ширинку, после чего двусмысленно посетовала: – Мне с тобой скучно, мне с тобой спать хочется.

– Не могу решить апорию, – непоколебимо исповедался Андрей. – Является ли актом созидания строительство машины разрушения?

Бутылку открыли только в Ступине, расковыряв пробку найденным на автостанции гвоздём. Кстати оказались бутерброды с сыром. Да и с ветчиной тоже.

Дождь теперь едва моросил, и окончательно, до капли изошёл, как только вышли из Ступина. А на полпути к Сторожихе небо и вовсе прояснело начисто, насквозь, до самого лазоревого донышка.

Андрей снял ветровку. Катя стянула через голову аквамариновый свитер с декоративными кожаными латками.

На луговинах вдоль дороги цвели поздние травы, во всей округе уже давно увядшие; в травах гудели грузные шмели и наряженные в галифе из цветочной пыльцы пчёлы; в цветах бродил хмельной нектар. Словно шёл по земле вереницей год, и лето застряло здесь, как бронзовый карась в сетке, а остальные зимы прошмыгнули.

Сторожиха встречала их уже у околицы. Должно быть, на улицу высыпала вся деревня – буколические мужики с огрубелыми обветренными лицами, мнущие в руках выцветшие кепки, бабы в платках, простоволосые девки с гладкими загорелыми икрами, белоголовая от немеркнущего солнца детвора. Селяне кланялись Андрею с Катей, сокрушённо вздыхали и, как заведённые, с убитым видом повторяли: «Горюем, батюшка, скорбим безутешно».

Андрей остановился и открыто, с хозяйским чувством полной безнаказанности оглядел теснящийся на дороге люд. Сторожихинцы, почуяв важность минуты, приумолкли. И тогда стал слышен ветер, тёплый, медленный и немного горчащий.

– Вижу, знаете уже. – Норушкин говорил негромко, но твёрдо и внятно. – Ну что же, вот и я заступил.

– Знаем, знаем. Уже ходили в Ступино нынче, – сказал широкогрудый крепкий старик с седой полубородой-полущетиной и слегка горбатым загривком. – В храме свечку ставили за упокой душиПавла Платоновича и за вас молили Пресвятую Богородицу.

В толпе селян Андрей разглядел теперь и диковатого пастуха, и Фому Караулова, которому, ввиду относительной и в определённой мере сковывающей новизны всех прочих лиц, кивнул персонально, как приятелю, чем, кажется, очень ему польстил.

– Вот что, – сказал Норушкин, – мне с вами дело надо обговорить. – И для весу добавил: – Важное дело, первостатейное.

– Так пожалуйте – староста наш, Нержан Тихоныч, – указал пастух скомканной бейсболкой на отвесившего быстрый поклон старика с загривком. – С ним решайте, а уж мы, будьте покойны, в лепёшку… – Некоторое время пастух с подчёркнутой нерешительностью переминался с ноги на ногу, благодаря этой демонстративной уловке оставляя за собой право разомкнуть паузу, потом как будто бы решился: – Прощения просим, Андрей Лексеич, табачком не богаты?

– Тебя, брат, как звать? – с приветливой господской миной спросил Норушкин.

– Обережные мы. А звать Степаном.

– Вот что, Степан… – Андрей полез в наплечную сумку и вытащил пакет с сигарами. – На вот, себе возьми и остальным раздай.

– Э-э, барин, вы уж сами… – Теперь Степан замялся непритворно, без увёрток. – Нам из ваших-то рук принять куда как слаще…

Катя наблюдала сцену с неприкрытой оторопью. Вид у неё был такой, будто она сунула в плейер сидишку «Prodigy», а в наушниках грянул старозаветный симфонический «Щелкунчик».

Когда Андрей раздал до умиления счастливым мужикам сигары, Катя тепло и влажно выдохнула ему в ухо: «Ты говорил – на дачу к другу…», но Андрей в ответ только улыбнулся.

– Милости просим, Андрей Лексеич, окажите честь – ко мне в домишко, – как только вышли гостинцы, обратился к Норушкину не то изрядно сутулый, не то и вправду немного горбатый староста.

Андрею было неловко, что он не подумал о подарках для сторожихинских девок, поэтому, довольствуясь первым приглашением, взял Катю за руку и потянул следом за почтительно оглядывающимся старостой, судя по корпуленции – вожаком местных ликантропов.

– Чернобыль какой-то… – Детка Катя с опаской косилась на цветущую у забора черёмуху.

Что могла она помнить и знать о Чернобыле? В ту пору в своём Ораниенбауме/Рамбове она ещё, поди, в песочнице производила куличи…

3

«Домишко» старосты оказался большой добротной избой, срубленной из серых – полинялых от дождя и выцветших от солнца, – в полный обхват брёвен, с фасадом в четыре окна, оправленных в резные – звериный стиль – наличники, с большим крыльцом под навесом на столбах и четырёхскатной, крытой по дранке толем, что было видно на кромке стрехи, крышей. По всему, строился дом ещё до войны, а то и раньше, но и сейчас, поставленный на бугристый фундамент из связанного цементом валунья, выглядел основательным, надёжным, вечным, да, собственно, таким и был.

На дворе среди пёстрых кур крутился вертлявый безголосый бобик, льстиво вилявший перед гостями не только хвостом, но и всем сухопарым задом; в дощатом загоне с опрокинутым корытом, похрюкивая, рыли землю пятаками/рылами свиньи.

Пропустив Андрея и Катю вперёд себя в дом, старик велел хозяйке, не по годам бойкой, с огнём в глазах бабе: «Что в печи, всё на стол мечи», после чего усадил гостей под образами.

В печи нашлись сполоснутые, только с грядки, огурцы, редиска, помидоры, сочащиеся на срезе искристой влагой стрелки лука, до одури душистые укроп и петрушка. Потом явилась деревянная восковой желтизны солонка с крупной солью и горшок свежей, ещё не загустевшей до того, чтоб из неё, как из каолина, можно было лепить болванчиков, сметаны.

Когда хозяйка «метнула» на стол дымящийся чугунок молодой картошки, копчёную грудинку и миску жареных язей, Андрей не сдержался и достал из сумки оставшуюся бутылку мерло.

«Парадиз какой-то, – перенимая Катину повадку, подумал он, но тут же с несвойственным ему, вообще-то, буквоедством поправился: – Нет, рай – это когда ты не знаешь, тепло тебе или холодно, одет ты или наг, сыт или в брюхе волки воют. Рай – это когда у тебя нет того, что чувствует, когда тебе безо всего хорошо и ничего не нужно. Даже не так: рай – это когда ты знать не знаешь, что такое хорошо, потому что не с чем сравнивать». На этом педантизм его иссякнул/изошёл.

– Эта барская водица нам не годится, – приговоркой встретил жест Андрея староста. Задубелое лицо его, непривычное, да и, пожалуй, не слишком приспособленное к улыбке, ласково оскалилось и слегка захрустело в тех неторенных местах, где пролегли свежие складки.

«Как бишь его?.. Нержан Тихонович», – припомнил Норушкин.

Староста встал и, мягко шлёпнув в сенях отороченной каучуковой прокладкой дверью холодильника, принёс в горницу объёмистую квадратную заткнутую куском сыра бутыль, при виде которой само собой, как туго колыхающийся серебристый пузырёк из торфяной озёрной воды, всплывало в памяти полузабытое слово «штоф».

– Злодейка наша, – представил бутылку хозяин. – На чесноке стояла, смородиновых почках, муравьиных яйцах, змеином зубе, сливовой смоле и ещё кой на чём, что мы в секрете держим. И для веселья хорошо, и от хворобы всякой выручает. Злодейка наша – всем лекарствам мать. Отведайте.

Андрей отведал. Катя воздержалась, опаловыми пальчиками ущипнув поджаристого язька.

В груди Норушкина взметнулась пронизанная солнцем синяя волна и, накатив на сердце, отступила. Градусов в «злодейке» было пятьдесят примерно семь.

С лилово-перламутровыми, чудесно промытыми внутренностями и сияюшей под кожей в вездесущих капиллярах кровью Андрей приступил к делу:

– Я хочу купить в Побудкине свою же собственную землю, отстроиться и, Бог даст, обосноваться.

Староста замер на миг, и вдруг в горнице лопнула звонкая пиротехническая штучка:

– Андрей Лексеич! Да неужто?! Отец родной! Вот радость-то! Нельзя башню без пригляда держать: хорёк какой-нибудь влезет, и на тебе – то парламент горит, то дефолт, ититская сила!

В ушах Норушкина невесть откуда появилась гулкая дымка – чёртово пойло! – так что он не поручился бы наверняка за адекватное осмысление услышанных в ответ слов и интонаций. Но Катя после подтвердила, что именно так – с восклицательными знаками – всё и было сказано, причём хозяйка и хозяин говорили хором.

Нержан Тихонович, смахивая с глаз счастливую слезу, заверил, что все бумажные вопросы и крючки они уладят в уезде сами: автохтонам такие дела решать сподручнее – хоть понаслышке, но все (или почти все) здешние чиновничьи ухватки им известны. А коль скоро понадобится присутствие Андрея – они известят.

Согласовав с Норушкиным кандидатуру стряпчего, староста вызвал в избу Фому Караулова, которому велено было завтра спозаранку отправляться с барином в Новгород, чтобы оформить у нотариуса доверенность на ведение дел. Время шло к вечеру, сегодня они так и так не успевали.

– Как выясните цену земли, – предупредил Андрей, – сразу дайте знать. Мне мигом деньги не собрать.

– Господь с вами, барин, – раз в четвёртый уже за день героически осклабился староста Нержан/Несмеян. – С нас одних недоимок, почитай, столько приходится, что хватит Крым у малорусов откупить.

– Крым возьмём не златом, а булатом, – пообещал Норушкин, внезапно ощутивший явный позыв зарычать, и великодушно махнул рукой: – А недоимки прощаю.

Староста на время потерял дар речи и ожил лишь тогда, когда нащупал безотчётной рукой закупоренный сыром штоф.

– Тут год не пей, два не пей, а за такое дело выпей…

И он плеснул жемчужной «злодейки» Андрею, решившей разделить судьбу Норушкина Кате, себе и благоухающему дымарём и прополисом новоиспечённому стряпчему Фоме.

Когда староста осведомился: не прикажет ли барин баньку? – детка Катя взвизгнула от восторга, предвкушая, на что Норушкин леденящим шёпотом заметил, что если она возжелает на полкеґ разврата, это значит – у старичины просто никудышная баня.

Детка сказала: «Бурбон», – и с хрустом откусила проведавший сметану огурец.

4

Пока суд да дело (топить, выстаивать), Андрей решил показать Кате Побудкино и попросил Фому провести их к дорогим руинам мимо места, где зверьё порвало Герасима и его физкультурников.

Вся деревня, казалось, была уже в курсе норушкинских планов. Разбившись на кучки и оседлав/обступив/обметав завалинки соседних дворов, мужики увлечённо ткали невещественную ткань грядущего строительства. Андрей ловил невольно то там то сям выпархивающие кудельки:

– Ты печника-то настоящего видал? Настоящий печник печку не кладёт, настоящий печник печку вьёт!

– Да какой он плотник! Амбар рубит, а тот у него винтом завёртывается!

За деревней в небе кругами плавал коршун.

Зайдя окольным – вдоль берега Красавки – путём в лес, Фома провёл Андрея и Катю с полверсты по несусветному бурелому и наконец указал в еловой гущине на смердящую, закиданную хворостом, лапником и мхом яму.

– Здесь, – скупо пояснил он.

Вокруг раскачивался и шумел летний лес, просеивая комаров сквозь своё сито. Над ямой в косых солнечных лучах, продравшихся сквозь ветки, в которых потерялось небо, кружились оплывшие мухи.

– И каким только бесом вас сюда, дураков, занесло? – в сердцах спросил Норушкин мертвецов. Воспоминание о кончине дяди Павла жарко ударило его по глазам, и в Андрее разом вспыхнула подостывшая было ненависть.

– Герасима, козла, послушались, на клад польстились стародедовский, – ответили из ямы мертвецы. – А он, блин, и не Герасим вовсе, а чёрт-те что – типа, чучелко соломенное. Наши души неприкаяны, а у него, в натуре, души нет – жёлтый дым только. Мы молимся об избавлении, но Господь неумолим.

– Ой, – сказала Катя.

– Эка, хватились! – усмехнулся Фома.

– Мы хотели… – попытались оправдаться мертвецы.

– Мы хотели, мы хотели, даже яйца все вспотели! – Слова Фомы падали тяжело, как камни, и оставляли на земле вмятины. – Тут вам была шелуха от лука, а там теперь – самые слёзы.

– Какой клад? – не сразу подавил смущение Норушкин.

– Герасим сказал: фраера даванём, он нам фамильные сверкальцы и рыжьё сдаст. Здесь, мол, у него тайничок, кладка – чёртовой башней называется.

– Ну? И что с вами случилось, банда?

– А больше мы тебе ничего не скажем, – замкнулись мертвецы, – потому что мертвы, в натуре.

Андрей взглянул на Фому – на лице пчеловода проступила беспощадная, осмысленная свирепость. «То ли планеты так встали, то ли в атмосфере нелады, – подумал Норушкин. – Воистину, в России нельзя придумать ничего такого, что не случилось бы на самом деле».

– Чем дальше в лес – тем толще партизаны, – удивительно впопад сказала детка Катя.

Из воздуха, где плавал медленный запах разложения, выскочила внезапная стрекоза, зависла и сделала крыльями над ухом Андрея «фр-р-р», как купюросчётная машинка.

5

В Побудкине Андрей показал Кате руины усадьбы и рощу карликовых дубов – когда-то их увидел такими Александр Норушкин, павловский служака, и с тех пор, в уплату долга памяти, что ли, больше они не росли.

А потом их накрыла гроза, тяжёлая и ослепительная, она каждому раздала по молнии, и они, промокшие, возвращались в Сторожиху с молниями в руках, как вестники вселенского грома.

Кстати подоспела баня. Пар был отменный, и веники Андрей выбрал дубовые, шелковистые, чтобы невзначай не ожечь матовую Катину кожу, да и поработал он ими на славу, но детка всё равно возжелала. Не то чтобы по вдохновению (кто отец вдохновения – верх или низ?), забыв себя, как умела, но скорее из какого-то лабораторного, исследовательского интереса, так что Норушкин в самом прямом значении слова почувствовал себя переставляемым туда-сюда предметом любви. Тогда Андрей и понял: о чём бы мы ни говорили и чем бы ни занимались с женщиной – всё это только прелюдия к любовным играм.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14