Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Знаки отличия - Бом-бом

ModernLib.Net / Современная проза / Крусанов Павел Васильевич / Бом-бом - Чтение (стр. 14)
Автор: Крусанов Павел Васильевич
Жанр: Современная проза
Серия: Знаки отличия

 

 


4

Когда гости ушли, ночь уже толкла в небе звёзды.

Андрей решил, что теперь, наверное, пора – вдруг что-то с ним случится невзначай (последняя грёза, окончательный сон), и кто тогда откроет его сыну весь этот свод судеґб, этот чудной фамильный мартиролог?

«А как во мне самом сложилось это знание?» – задумался Норушкин. Точно он не помнил.

Конечно, что-то в детстве рассказывал отец. Тогда же что-то рассказывал и бедный дядя Павел. Но так ли и о том? Или в единстве, в цельности своей весь этот родовой, пластичный, но в чередующемся, промежуточном конце слегка всё же однообразный миф жил в его крови уже с рождения, дался ему разом, как безотчётное знание, как безупречный с некой высокой, нечеловеческой точки зрения инстинкт? Определённо Андрей сейчас ответить бы не смог.

И тем не менее Андрей решил – пора. Как бы на самом деле ни было, а сделать Катю, столь счастливо Мафусаилом выбранную детку, хранительницей сокровенного предания совсем не помешает. Решил и сделал – рассказал ей всю историю Норушкиных, само собой за вычетом тех глав, которые уже успел поведать прежде. Рассказал, рассеивая дрёму ласками, буквально забивая свой рассказ ей через устье в узенькое лоно, чтобы урок усвоен был верней и крепче (сомнительный, конечно, метод, спорный).

Наставление случилось долгим – с душем и крепким чаем на переменах.

Когда за окном, кутаясь в туман, встал заспанный рассвет, Андрей, порядком изнурённый брачной ночью, спросил:

– Ну? Теперь тебе понятно, что это не мы друг друга любим, а мной кто-то любит тебя и тобой – меня?

Катя сладко зевнула.

– Чушь собачья. Извращение. Подумай только – ведь это получается, что нами кто-то любит сам себя.

И уснула мигом.

5

Два дня прошли в каких-то мелких, досадных хлопотах (сдавали на прописку Катины документы, мыли окна, покупали новый смирный пылесос взамен капризного и запылившегося старого etc.). Были, правда, и отрадные минуты – на пару доели праздничные салаты и копчёного коровинского угря. Но всё равно Андрей томился и где-то в собственных недрах, в глубоком тылу, чувствовал невнятную, но тем не менее гнетущую неудовлетворённость.

Возможно, это была всего лишь сезонная (апрель, гуси прут на север, вот-вот по Неве пойдет ладожский лёд, а до корюшки ещё почти месяц) волынка, однако…

В конце концов он решил съездить в свою усадьбу и проведать, как идёт строительство дворянского гнезда.

С ним вместе собралась и детка.

– Авитаминоз. Черешни хочется, – сказала.

И тут же из груди Андрея ушло томление, и апрель, как голубой шарик, надутый лёгким воздухом весны, кувыркаясь и виляя хвостиком, махнул в небеса.

6

Запасшись пивом, духовитыми сигарами и попрощавшись с разноцветным Мафусаилом, молодые без проволочек отправились в Побудкино.

На стальном (шедевр модерна), клёпаном вокзале повсюду висели плакатики какого-то орла, нацелившегося в Думу, где он, орёл, навскидку обещал, что – если будет избран – решительно и навсегда покончит с преступностью, в шесть раз увеличит зарплату и в семь – пенсию, научит детей выдувать из соломинки мыльные кубики, а среднегодовую температуру повысит на четыре градуса.

К платформе подали состав, и Норушкин с Катей, устроившись, поехали, тоесть принялись неторопливо потягивать пиво и хвастаться друг перед другом детством. Каждый, разумеется, своим.

Слушая Катин рассказ о том, как сначала ей нравился Майкл Джексон, убивший в себе негра, потом гудящий и скрежещущий «Rammstein», потом разболтанный в суставах «АукцЫон», а после её вставила Чичерина, причём каждая смена казалась ей гораздо выше предыдущей, хотя до этого предыдущая считалась несравненной, Андрей подумал, что Гаркуша, малороссийский разбойник, бесспорно, может завить горе верёвочкой – появится кто-то ещё, кого детка предпочтёт Чичериной. «Банальность, конечно, но так уж заведено, – подытожил Норушкин, – одни уступают место другим, и те заставляют забывать о предшественниках. Благодаря подобному ходу вещей держится земная справедливость – каждый обиженный оказывается отмщён и может утешиться, поскольку месть имеет свойство быть приятной и утешительной».

Пива было порядком, поэтому, как только поезд прибыл, они отправились искать вокзальные удобства. Если б не нашли, в автобусе потом пришлось бы туго, а так – хвала общественным сортирам – сначала схлынуло, а после отлегло.

В Ступине их встретил сладкий ветер, приветливо дувший им в лицо.

Пока лесом – напрямик – шли к Сторожихе, апрель понемногу зеленел и оборачивался маем. По крайней мере, муравейник на кромке просеки жил уже полноценной муравьиной жизнью, лишь на вид суматошной, а в действительности размеренной, дисциплинированной и скупой.

Вид муравейника опять настроил Андрея на холодящие мысли о роевом человечестве, и ему помстилось даже, что он как будто слышит непререкаемый, словно молния в сердце, зов матки, неведомой ему царицы. То есть ему почудилось, что матка просто думает его поступками в те беззаветные минуты, когда он сам не думает, как поступать. Ну, скажем, когда он вдруг, забыв себя, наскакивает на Аттилу или швыряет рюмку в Тараканова. Или, к примеру, когда целует детку в темя, либо когда так её хочет, что и думать не может… «Так кто же я? Голая функция или вольная птица? Муравей-звонарь или варвар-кузнечик?» – сам за себя подумал человек Норушкин, но отвлёкся.

В одичалом яблоневом саду, уже отцветшем и теперь обсыпанном неприметными, потерявшими белые венчики завязями, под недреманным оком Степана Обережного паслись меланхоличные бурёнки. Глядя под ноги, чтобы не вляпаться, давя попутно вспышки одуванчиков, Норушкин с Катей поравнялись с поднявшимся навстречу им пастухом и одарили его укутанной в шуршащий целлофан сигарой. Степан стянул бейсболку с темени и поклонился в пояс.

– Век не забуду. Благодарствуйте.

– А мы, Степан, наследника ждём, – похвалился Андрей. – Так что Побудкино, глядишь, если со мной что и случится, впредь не опустеет.

– Вот радость-то! – обрадовался пастырь. – Скоро ли?

– Да вроде к сентябрю.

– Храни вас Бог и Пресвятая Богородица!

За садом, на краю Сторожихи, Катя спросила:

– А что должно с тобой случиться?

– Ничего, – махнул рукой Андрей. – Так, к слову. Ты смотри – черешня-то ещё с горох, зелёная!

7

У Нержана Тихоновича сделали привал; староста как раз обедал – задрав губу над тарелкой затянутых жиром щей, сосал из кости сладкий мозг.

Предложили щей гостям, но гости отказались.

Ни черешня, ни тем более вишня действительно ещё не поспели, зато хозяева утешили Катю первой клубникой (или это была земляника?), и та утешилась в три горла (хозяйка дважды ходила в огород за добавкой). Угостился и Андрей – клубника/земляника была яркая, плотная, вся обсыпанная золотыми зёрнышками и пахла крепко, так пахла, как не снилось никакому форсмановскому чаю.

Андрей и тут выдал сигару и похвастал плодородным Катиным брюшком (да староста и так уже косился) – что характерно, последнее известие вызвало восторг ничуть не меньший, чем желание Норушкина приобрести Побудкино и прощение сторожихинцам недоимок за восемьдесят шесть лет. Не меньший и такой же искренний – лицо Нержана Тихоновича хрустело и потрескивало от непреднамеренных улыбок, как заскорузлый кожан.

Выпив на дорогу чаю с мятой и отказавшись от предложенной «злодейки», Андрей и Катя двинулись в Побудкино обозревать строительство.

– Не поминайте лихом. Даст Бог, свидимся, – речевым штампом простился на крыльце Норушкин, чем, кажется, Нержана озадачил.

От Сторожихи до Побудкина на месте тропки уже заново набили просёлок – подвозили строительные материалы, – и про себя Андрей хозяйственно отметил, что есть тут пара-тройка сырых ям, которые бы хорошо засыпать шлаком или гравием.

В пути детку опять проняли подозрения.

– Ты что-то от меня скрываешь, – с готовым обмануться недоверием заглянула Катя Норушкину в лицо. – А ну-ка, признавайся, что задумал?

А он и сам ещё не понял, что задумал, поэтому естественно, с живой и радостной непринуждённостью сказал:

– Тебя в фундамент замурую, как стоительную жертву.

Словом, Катя обманулась.

8

Какие-то живые, но разрозненные мысли о судьбе, что-то такое – близкое к прозрению – порхало над Норушкиным вместе с рыжими лесными перламутровками, когда он, рука об руку с Катей, вышел к собственной, размеченной геодезическими кольями земле.

На опушке он остановился и оглядел родовое пространство. Перед Андреем раскинулась обширная высокая поляна, с одной стороны зубчатым полукругом ограниченная лесом, а с другой крутым откосом спускавшаяся к реке и там переходившая в пологий заливной луг, сейчас наполовину подтопленный. С откоса открывались дымчатые дали. В этом месте Красавка делала излучину, как раз очерчивая своим блистающим изгибом луг, так что справа, за бугристым, заросшим травами фундаментом бывшего барского дома, поляна сходила к реке едва ли не обрывом, к которому (от бывшего заднего крыльца того же бывшего дома) вела уже давно замусоренная берёзами старая липовая аллея.

Останки часовни и кенотаф Александра и Елизаветы Андрею были не видны – они находились слева, за клином рощи карликовых дубов, метрах в ста отсюда. Зато рядом, на краю леса, стояла затянутая ольхой и каким-то кустарником и частично уже порушенная конюшня – дикий камень из её стен сторожихинские артельщики брали, видать, на фундамент для нового дома.

Здесь шла своим чередом размеренная и неторопливая работа. Один мужичок просеивал песок сквозь раму с частой сеткой, другой управлялся с неизвестно где добытой бетономешалкой, третий сколачивал опалубку. Были там ещё Фома и некто в очках (вероятно, подряженный мастер-грамотей) – они стояли у сбитого на скорую руку сарая со щелястыми стенами из горбыля (восточной, подветренной стены не было вовсе) и осматривали сложенные там кирпичи, мешки с цементом, кровельное железо, балки, обрезные доски и вагонку. Рядом с сараем высилась гора нерассортированного бутового камня.

Заметив Андрея с Катей, рабочие сняли шапки, а Фома подвёл и представил мастера.

– Хорошее место, пёстрое, – одобрил землю мастер. – И микроклимат подходящий.

Андрей вручил Фоме и мужикам по сигаре, после чего подошёл к возводимому фундаменту и осмотрел цементный погреб.

– Большой какой, – сказала Катя.

– Кадушки с грибами будешь хранить. – Андрей приобнял детку за плечо. – И винотеку заведём.

Ему не верилось, что это всё его, но он держался, виду не показывал.

– Пить хочется, – призналась налопавшаяся клубники Катя. Да, собственно, и вправду припекало.

Андрей отправил её к роднику, что бил неподалёку из крутого берега и ручейком впадал в Красавку – вода в нём была сладкая, как вода из Никольского источника в Изборске, – а сам с Фомой пошёл смотреть могилы. Кате у чёртовой башни делать было явно нечего.

Чем ближе подходил Норушкин к склепу, тем яснее становилась для него задача, которая ещё каких-то два часа назад была совсем смутна и на диво уклончива, – задача, как разрешить для себя оппозицию: муравей-звонарь или варвар-кузнечик. А разрешалась-то она легко: надо было только заставить себя поступить не по воле, не по зову, а по случаю, и что бы ни выпало по случаю – это будет поступок варвара-кузнечика, дудящего в свою дуду. Он был настолько убеждён в верности этого простого решения, что прямо на ходу, ещё не достигнув кенотафа, выгреб из кармана горсть мелочи и выудил из неё никелевый рубль.

«Что, собственно, случится, если я пойду звонить не в срок, а раньше?» – задумался Андрей. И тут же сам решил: да ничего. Просто быстрее воплотится разлитое по миру предчувствие нового большого стиля, просто скорее произойдёт замена декораций на той сцене, где бросает огненные реплики судьба, просто новая парадигма ловчее даст под зад пинка старой. Так романтизм когда-то наступал на горло классицизму… Думая об этом, Андрей имел в виду не историческую аналогию и даже не новое мировоззрение, он имел в виду состояние души, ощутившей, что всё, край – пришёл конец огромному пласту прошлого. Лет этак в сто. А может, больше. Только этого (саґмого что ни на есть конца), спустившись в башню, он не увидит.

«А что случится, если я вообще звонить не стану?» Андрей решил, что тоже, в общем, ничего. Все перемены будут те же, только растянутся на несравнимо больший срок, ввиду чего никто и не заметит, будто что-то где-то изменилось – так неуловимо меняют очертания материки. Выходит, он и тут ничего не увидит.


«Боже, Боже, как богато
Жили нищие когда-то», —

памятуя историю предков, близко к тексту в мыслях процитировал Андрей хорошего поэта. А что предъявит он на том высоком и, безусловно, чтущем не только этику жизни, но и её эстетику Суде? Пожалуй, с ним может случиться та же история, что и с Васко да Гамой, который явился к изумрудному радже княжества Кожикоде с жалкими дарами – полдюжиной шляп и полдюжиной фаянсовых тазиков для омовения пальцев, – он был осмеян придворными и не допущен дальше передней. Не зря же, в самом деле, фараоны, их визири и номархи, брали на суд Осириса весь свой алебастр, золото, всех своих каменных скарабеев и даже мумию любимой кошки.

Фома тяжело сдвинул плиту, открывая ход в лаз. Он ничего не спрашивал, но, кажется, постиг важность минуты. Впрочем, в конце концов не выдержал, спросил:

– Черёд настал? Неужто же пора?

– А вот сейчас узнаем, – показал Андрей монету. – Орёл – пора, будем двигать столпы земли, решка – ну их к бесу. У меня, Фома, принципов немного, но два есть точно: если хочешь быть первым, не становись ни в какую очередь, и другой – то, что не можешь довести до ума, доводи до абсурда.

– Весёлый барин. Этак у нас не бывало.

– Так давай, Фома, попробуем.

Удивительно, Норушкин совсем не боялся. Ничуть. Он испытывал какое-то отстранённое созерцательное равнодушие, как будто был не внутри, а снаружи клетки – этакий пресыщенный зритель, который уже не гадает даже, что там ещё затеют на арене львы и гладиаторы, чтобы его, такого изысканного, такого рафинированного и зажравшегося, позабавить. При этом он, однако, старался в мыслях ни секунды не молчать, всё время требуя самоотчёта, чтобы самому, в своих руках держать столь нужную ему инициативу и, чего доброго, её не проморгать – чтобы его поступок в самый последний миг не оказался думой матки.

Андрей положил монету на ноготь большого пальца и щелчком выстрелил её вверх, в косой луч солнца, где клубилась золотая пыль.


Выпала решка.

Помимо воли Андрей вздохнул со странным облегчением, как будто до того он долго корпел на уже давно осточертевшей службе, а тут ему вдруг объявили выходной. Бессрочный. С сохранением оклада.

– Давай-ка вот что сделаем, Фома. – Норушкин взялся за покатое плечо поверенного/стряпчего и объяснил, что нужно сделать.

– Воля ваша. – Впервые в голосе Фомы Андрей услышал угрюмую покорность – ту, которой предаются без удовольствия и упоения, которая гнетёт.

Но Андрею уже не было до этого дела.

При помощи увалистой одноколёсной тачки (самодельной, с колесом от детского велосипеда) мужики довольно быстро загрузили провал под мраморной плитой крупными камнями и битым кирпичом, набранными у осыпающихся стен конюшни, где некогда стояли рысаки в белых бинтах, свободные от гремучих наборных уздечек, после чего принялись возить на той же тачке к склепу замешанный в бетономешалке раствор.

Пока артельщики работали, Андрей стоял на краю пустой могилы, курил и всё старался прислушаться к себе, но абсолютно ничего не слышал. И в то же время внутренняя немота, столь не ко случаю его настигшая и как-то больно уж по-воровски лишающая этот случай пафоса, имела всё же некоторые свойства: Норушкин чувствовал себя каким-тоодиноким и неумело перенесённым слогом, бессмысленно и странно повисшим в конце абзаца на новой строке. Такие слоги не цветут, им не покорствует и не потворствует природа, над ними ветры не играют написанную Богом бурю.

Раствор тем временем просачивался между камнями и с неприличным (если б только был о приличиях осведомлён) чавканьем стекал куда-то дальше – видимо, в пролаз.

– Так не доставайся же ты никому, – вполголоса и, увы, чужой речью – поскольку собственная пока немотствовала – сказал надгробное слово чёртовой башне Норушкин. – Спи спокойно, русский бунт, бессмысленный и беспощадный.

Между тем раствор внизу слегка схватился и перестал уходить в дыру, так что скоро свежий цемент заполнил могилу под завязку. Чтобы он застыл камнем, намертво, артельщики полили сверху серую кашицу водой.

Внезапно Андрей подумал, что ведь там, по ту сторону жизни, в закупоренной башне остались его предки: пращур рода Норуша, светлый отрок Никанор, смотревший в бельма смерти Фёдор, точивший ложки для десерта Афанасий, Елизавета с Александром, Георгий со своей свининой, дегустатор слёз Илья, престранный дед Платон и все, о ком предание молчит. А что, если их необузданный дух забродит и пробку к чёртовой матери выбьет?

Сзади к Андрею тяжёлой походкой подошёл Фома.

– Ну что, – сказал Андрей, – теперь тут ни один хорёк не прошмыгнёт, чтобы с гневизовом пошалить.

– Ох и напотеемся по вашей милости, когда вы нам этот цемент дробить велите, – сумрачно вздохнул Фома.

– Зачем велю?

– Затем, что ангел вострубит. Куда ж вы денетесь – вы супротив него ничто, тля, мелочь.

Норушкин был не склонен к диспуту, хотя его, понятно, покоробил сравнительный анализ распоясавшегося Фомы. «Прописать бы ему на конюшне плетей», – подумал он, но образумился.

Он вышел вон из склепа и зажмурился на ярком солнце. Пообвыкнув, взглянул направо и увидел, что, нагулявшись у реки, с букетом полевых цветов в руках, к нему идёт вся изнутри сияющая Катя, и поступь у неё при этом такая плавная, такая томительно медленная, словно она несёт не цветы, а вёдра, полные счастья, и боится расплескать. Ослеплённый картиной Андрей без нужды повернулся налево и остолбенел – встав на дыбы и раскинув лапы, на него медведем шла тоска, и в её горькой тени, теряя сок и корчась, жухли травы.


Выпал орёл.

Фома перекрестился:

– С Богом.

Андрея охватило странное, леденящее кровь чувство, подстрекающее на жестокое озорство. Он спрыгнул в могильный провал, и под его ногами прошуршал какой-то вздорный сор вперемешку с сухими листьями.

Склонившись к проходу в чёртову башню, откуда веяло затхлостью, как из пропахшего шубами гардероба, он заглянул в открывшуюся черноту и абсолютно ничего не увидел. Однако встал на карачки и сунулся в эту утробную тьму, как ведьма в дымоход, как рак в лазейку. «Фонарик бы», – посетовал Норушкин, но повернуть было уже никак нельзя – не потому, что тесно (можно ведь и задом), а потому, что всем его существом теперь правила какая-то задорная решимость, противиться которой, казалось, не то чтоб невозможно, но определённо малодушно и нелепо.

Лаз был с наклоном вниз и шёл не по прямой, а как-то вбок, извивом, что ли. Вначале сзади ещё брезжил слабый свет, но вскоре он померк, тьма превратилась в невещественный угольный сгусток, зато по интуитивным впечатлениям проход стал шире и как будто выше. Андрей повёл туда-сюда руками и понял, что может встать здесь в полный рост. Он встал. И тут же его бросило на землю, да так, что жизнь в нём замерла, а из всего подбора ощущений осталась лишь давящая стена оглушительного, тяжёлого, медного звона, которая накатила, как боль, и заполнила не то весь мир вплоть до угрюмым пламенем горящих в небе звёзд, не то только его в клочки разлетающуюся голову. Неясно, впрочем, было врезался ли он в источник этого звона теменем, сорвалось ли внезапно что-то у него внутри (сама собою лопнула басовая струна жизни) или это земля гулко заворочаласьпод ним, словно гудящее твёрдое море. Однако вскоре всё прошло, и к нему вернулось дыхание. Норушкину почудилось, что тело его стало тяжелее – ровно на выбитый из него дух, который всё же возвышал.

Он снова встал – теперь с опаской, осторожно. Обернулся. Крикнул во мрак:

– Фома!

Ответа не было.

Внезапно Андрей почувствовал, что, хоть он пролежал недолго, но времени прошло порядком – может быть, неделя, может, месяц. Просто здесь было другое время, нежели там, вверху, где вся страна уже, поди, сплошь состояла из огня и гнева. И он опять пошёл вперёд и вниз.

Там, впереди, его ждали фавориты судьбы, владельцы её серебряных дагерротипных пластинок, там был цвет его предков – там за одним столом с вином в бокалах и фруктами в руках сидели: пращур рода Норуша, светлый отрок Никанор, смотревший в слепые очи смерти Фёдор, князь Афанасий, скорбящий по борзой, Елизавета с Александром, не отличающий жену в лицо Илья, посвящённый третьей ступени Платон, а возле крутились Георгий с Гектором, запущенный ребёнком Гришей фокстерьер, все те хорьки, что пробрались без спроса, и все, о ком предание молчит.

«Жаль, что со мной не будет Кати», – пожалел Андрей и вдруг увидел впереди просвет.

Он радостно ускорил шаг, хоть шёл практически на ощупь, потом рванулся, вышел из норы и… угодил в такую летнюю метель: тёплый ветер отыскал в лесу просеку с отцветшим иван-чаем, сорвал с земли её лёгкий наряд и, крутя, понёс вдаль, под яркие небеса – в августе это бывает.

И тут Андрея осенило, что для автора, возможно, вполне осуществима версия постбытия, обещанная Ильёй Норушкиным, но что касается героя – всё куда печальней: после смерти он неизменно попадает в начало всё того же текста. Вот уж действительнодурная бесконечность. Поэтому, должно быть (а именно из жалости к герою), Ямамото Дзинъэмона говорил: прочтя книгу или свиток, лучше всего их сжечь.

Однако через миг Андрей уже не помнил о своём открытии.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14