Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День восьмой

ModernLib.Net / Классическая проза / Уайлдер Торнтон / День восьмой - Чтение (стр. 17)
Автор: Уайлдер Торнтон
Жанр: Классическая проза

 

 


Полюбуйся на львов, тигров, медведей. Вот они любят своих детенышей. Любят по-настоящему. Нет прелестнее зрелища, чем пара львят, резвящихся у самой морды папы; а рядом мама, делая вид, будто дремлет, одним глазом косится на детей, а другим — на омерзительные двуногие существа за стальными прутьями клетки. Единственный раз, когда в человеке просыпается истинная родительская любовь, это когда одного из детей принесут домой на носилках. Тогда сказывается атавистический животный инстинкт. Матери надрываются от горя, но причина их горя — прежде всего сознание, что они не умели своевременно дать своим отпрыскам настоящую любовь. Видишь ли, Трент, когда человеку дарован был разум, это перепутало все на свете. Вместе с разумом пришло представление о будущем и о конечности бытия. Человек — это животное, которое сеет хлеб, откладывает деньги и знает, что впереди у него старость и смерть.

Да, мир перенаселен. У природы одна забота: создать на земле как можно более плотный слой протоплазмы — растений, рыб, насекомых, животных. Случалось ли тебе видеть поле, сплошь покрытое муравейниками? С биллионами, триллионами муравьев. Или наблюдать нашествие саранчи? Природа не слишком расчетлива. Ей дела нет, хватит ли пищи для всех нас или не хватит. Ей только бы заполнять сцену актерами, и чем их больше, тем лучше. Оттого мы и обречены умирать. Кто больше не может производить потомство, тот уже не нужен. «Еще порцию жареного картофеля, миссис Кэйси». Природа словно одержима вечным страхом, как бы не прервался этот грандиозный и бессмысленный процесс созидания. Вот и множатся в мире рыбешки и деревца, блохи и суслики, и Эшли. «Еще порцию жареного картофеля, миссис Кэйси».

Что-что? Что ты такое говоришь? Слушай лучше меня: нет никакого смысла в устройстве вселенной. Нет плана. Не потому рождаются люди, что это нужно. Растет трава; рождаются дети. Таковы факты. Тысячелетиями люди пытались найти истолкование этим фактам: жизнь дана нам во испытание; награда и кара ждут после смерти; во всем промысел божий; рай аллаха с прекрасными гуриями для всех; буддистская нирвана — это хотя бы понятно — означает: «ничего не видеть, ничего не чувствовать»; эволюция, высшие формы, улучшение социальных условий, страна Утопия, летательные аппараты, неразвязывающиеся шнурки для ботинок — все гниль, тополиный пух, дунул, и нет его! Вбей это себе покрепче в башку!

Миллиарды людей верили и верят в действенное влияние солнца, луны, планет. Миллионы смеются над этими верованиями. Миллионы верят, что отдельные люди отмечены покровительством того или иного светила по выбору, часто случайному, ошибочному, даже нелепому — но неоспоримому. Дети Солнца наделены чертами Аполлона, ведущего хоровод муз, обладающего даром исцелять, очищать светом, разгонять туман, пророчествовать; таков Томас Гаррисон Спидел.


Дети Сатурна тоже влияют порой на ход человеческой жизни.

Большую часть дня Роджер проводил, бродя по Чикаго и по его окрестностям. Но время от времени он появлялся на своем месте в шумной комнате отдела городской хроники, куда к нему приходили посетители — одному требовалась заметка, популяризующая благотворительное начинание, другому — некролог об умершем родственнике (Роджер отлично писал некрологи), третьему — объявление о пропаже любимой собачки. Некоторые приходили просто выразить свое одобрение или возмущение. Однажды, когда он уже собирался уйти из отдела, к его столу подошел почтенный мужчина с бородой, в котором он узнал известного адвоката Авраама Биттнера.

— Мистер Фрезир?

— Да, это я, мистер Биттнер. Садитесь, пожалуйста.

Мистер Биттнер уселся, неторопливо стянул перчатки и молча уставился на Роджера.

— Чем могу быть вам полезен, мистер Биттнер?

Мистер Биттнер поигрывал агатовым брелоком, свисавшим с его цепочки от часов. Взгляд Роджера невольно привлекла надпись, вырезанная на обеих сторонах камня. Заметив это, мистер Биттнер вытащил часы вместе с цепочкой и брелоком и положил на стол перед Роджером. Тот нагнулся, пытаясь прочесть надпись, а мистер Биттнер все так же молча смотрел на него.

— Это по-гречески, мистер Биттнер?

— По-древнееврейски.

Роджер поднял глаза с немым вопросом.

— Слова, вырезанные здесь, — девиз общества, к которому я принадлежу. Я пришел к вам в качестве представителя этого общества.

— Что же это за слова, сэр?

— У вас есть тут в комнате Библия?

— Была, да кто-то унес.

— В вашей Библии вы найдете их в Книге пророка Исайи, глава сороковая, стих третий: «Прямыми сделайте в степи стези богу нашему».

— Можно я возьму это в руки, мистер Биттнер?

— Возьмите. Итак, я пришел в качестве представителя общества, в частности его руководящего комитета, который состоит из двенадцати человек. В знак уважения ко всему, что вы делаете для города Чикаго, комитет хочет позаботиться об удобствах вашего существования. — Он сделал паузу. — Вы живете в Терстон-хаус, комната номер четыреста сорок один. Ваши два окна выходят на улицу, где шум не утихает до поздней ночи, а рано утром еще усиливается. А виден из них только кирпичный брандмауэр товарного склада Коуэна. Верно?

— Верно, мистер Биттнер.

— Так вот, комитет решил предоставить вам в пользование квартиру на четвертом этаже дома номер 16 по Боуэн-стрит сроком на три года за плату один доллар в год. Четыре из окон квартиры выходят на озеро. Предложение это делается без каких-либо оговорок или условий. Оно продиктовано исключительно заботой о вашем благополучии и дальнейшей полезной деятельности. Вы можете переехать сейчас же. Вот ключи. Вот расписка, где вы поставите свою подпись.

Роджер все смотрел на него не мигая. Наконец он раскрыл рот, готовясь заговорить, но мистер Биттнер предостерегающе поднял руку.

— Имена членов комитета останутся для вас неизвестны. Никаких благодарностей им не нужно. Десятеро из двенадцати — люди состоятельные, очень состоятельные. Они чикагцы. Они любят свой город. Они рады сделать все возможное для того, чтоб Чикаго стал величайшим, прекраснейшим, цивилизованнейшим городом в мире, самым близким к гуманистическому идеалу. Их усилиями в городе увеличена площадь парков, сооружены фонтаны, расширены улицы. Они щедро жертвуют на университеты, больницы, приюты, на помощь бывшим заключенным. Вы в своих статьях призывали сажать деревья. Комитет насадил новые дубовые аллеи в парках и не раз препятствовал вырубке старых. — Он понизил голос; легкая улыбка тронула его губы — так улыбается человек, сообщая тайну другому, кого он считает способным оценить ее важность. — Они мечтают, что здесь когда-нибудь будет новый, свободный Иерусалим. Или новые Афины… Вы, мистер Фрезир, делаете то, чего никто, кроме вас, делать не может. Вы с участием писали о чикагцах иностранного происхождения. Вы научили многих сыновей и дочерей больше уважать своих престарелых родителей. Вы привлекли внимание читателей газет к прискорбным явлениям, которые они в силах искоренить. Все это вы делали, используя свои средства. Наш комитет опасается одного: как бы вы вдруг не захотели уехать из Чикаго и продолжать свою плодотворную деятельность в Нью-Йорке или в другом каком-нибудь городе.

Он медленным движением водворил на место часы и брелок.

Распахнулась дверь в кабинет главного редактора. Старый Хиксон появился на пороге с пачкой желтых листков в руке и сердито закричал:

— Трент! Трент! Эту сентиментальную ерунду мы печатать не будем! Кого, к черту, интересует старая кляча, когда-то возившая конку? Нельзя ли найти тему повеселее? Жизни побольше, жизни!

Тут только он заметил, что Роджер беседует с посетителем солидного вида. Он вернулся в свой кабинет, с силой хлопнув дверью.

Роджер накрыл ключи рукой.

— Я вам очень признателен, мистер Биттнер, за ваши добрые слова. Я признателен также членам вашего комитета. Но я… мне как-то непривычно получать подарки. Извините меня, мистер Биттнер, таков уж я есть. — Он тихонько пододвинул ключи к тому краю стола, где сидел мистер Биттнер. — Спасибо, и простите меня.

Мистер Биттнер встал и с улыбкой протянул Роджеру руку.

— В ноябре я зайду к вам опять.

Два вечера спустя Роджер, выйдя из дому, направился по указанному адресу на Боуэн-стрит. В четвертом этаже не видно было света. Не он легко представил себе расположение комнат по соответствующей квартире первого этажа, где окна были раскрыты и освещены. Софи имела бы здесь свою отдельную комнату, мать могла бы приезжать в гости. Он долго стоял и смотрел на озеро. Ему только-только исполнилось девятнадцать лет. Эта квартира подошла бы вполне взрослому человеку. А он еще не хотел быть вполне взрослым. В ноябре мистер Биттнер повторил свое предложение и снова получил отказ. Эшли не принимают подарков. Но у Роджера осталось смутное, глубоко внутри притаившееся чувство, что кто-то мудрый и добрый следит за его судьбой. Люди, которые сняли с его отца наручники и дали ему лошадь, тоже себя не назвали.

Он попытался припомнить надпись, вырезанную на агате… что-то о степи… о стезях…


От чикагского архиепископа пришло письмо, в котором он благодарил Трента за очерк об открытии приюта св.Казимира. В письме говорилось также, что «Чепец Флоренс Найтингейл» он послал своей сестре, заведующей большой больницей в Тюрингии. После появления очередной «изюминки» Роджера, где описан был крестный ход в одной чикагской церкви накануне для ее святого патрона («Тысяча огоньков, тысяча голосов»), пришло новое письмо с приглашением к обеду. Роджер предпочитал уклоняться от приглашений особ богатых и влиятельных («Не переношу застольных разговоров» — так он говорил себе), но из письма можно было понять, что, кроме него, гостей не ожидается. Роджер обещал быть.

Молодой священник, отворивший Роджеру дверь, вытаращил глаза от удивления. Им не раз приходилось встречаться в больнице.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, отец Берс.

Они пожали друг другу руки.

— Э-э… Вы по какому-то делу из больницы?

— Нет. Архиепископ Крюгер пригласил меня обедать.

— О, входите, пожалуйста… Но — вы уверены, что не ошиблись днем? Сегодня архиепископ ждет к обеду одного человека, который пишет в газетах.

— Это я и есть.

— По фамилии Фрезир.

— Именно так.

Роджер привык к подобным недоразумениям.

Архиепископу говорили, что Трент молод. Он предполагал встретить человека лет сорока. А Роджер предполагал встретить внушительной наружности прелата. И тот и другой ошиблись. Архиепископ оказался сгорбленным старичком, у него был странный скрипучий голос (точно сверчок стрекочет, отметил мысленно Роджер) — последствие горловой операции. Обоим присущ был такт в обращении с людьми: Роджеру особенно со старыми, архиепископу особенно с молодыми. Архиепископ наслаждался, развлекался и умилялся. Роджер наслаждался и умилялся.

— Вы с отцом Берсом были знакомы раньше? Я так понял, услышав ваш разговор в прихожей.

— Да, отец мой. Мы часто встречались в больнице на Южной стороне. Я там работал санитаром.

— Вот как! — Архиепископ — когда был хорошо настроен — любил пересыпать разговор невнятными бормотаниями вроде «Ну-ну», «В самом деле?», «Скажите на милость».

Мурлыча себе под нос, приподняв подбородок, приходившийся чуть ли не ниже уровня плеч, старик повел гостя в столовую. Там он произнес несколько слов по-латыни, перекрестился и, воздев обе руки, пригласил Роджера сесть.

— Очень любезно с вашей стороны… гм-гм… что вы, человек занятой, дали мне эту возможность выразить удовольствие… неизъяснимое удовольствие… которое я получил от ваших исполненных участия и понимания отчетов о… Почтенные монахини из общины святой Елизаветы… пришли в восторг… да-да, в восторг… читая ваш рассказ о выпускных экзаменах молоденьких сестер милосердия. Вы умеете видеть… да, видеть то, чего не видят другие. Вы не просто сообщаете нам что-то новое, вы расширяете наш кругозор. Именно, именно так.

Роджер рассмеялся. Он смеялся редко, и больше тогда, когда никаких поводов для смеха не было. А сейчас он смеялся, потому что заметил веселые искорки, которые то вспыхивали, то гасли в глазах хозяина дома. Он вдруг подумал, как хорошо, наверно, иметь то, чего у него никогда не было, — дедушку.

Была пятница, только что начался великий пост. Им подали по чашке супа из овощей, форель, картофель, немного вина и хлебный пудинг. С Роджером произошло еще нечто для него необычное. Он разговорился. Он подробно стал отвечать на вопросы хозяина. А тот расспрашивал о его детстве.

— Мое настоящее имя — Роджер Эшли. Я родился в Коултауне, у южной границы штата.

Он сделал паузу. Архиепископ, затаив дыхание, молча смотрел ему в глаза.

— Вы ничего не слыхали о суде над Джоном Эшли и о его побеге, отец мой?

— Слыхал в свое время… Но буду вам благодарен, если вы освежите мою память.

Рассказ Роджера длился целых десять минут. Архиепископ прервал его лишь однажды — чтоб позвонить в ручной колокольчик.

— Миссис Киган, будьте добры принести мистеру Фрезиру еще форель… У вас, у молодежи, хороший аппетит. Я этого не забыл. И доешьте, пожалуйста, свой картофель.

— Благодарю, — сказал Роджер.

— А теперь я готов слушать вас дальше, мистер Фрезир.

Когда Роджер кончил говорить, архиепископ с минуту глядел молча на картину, висевшую на стене за спиной гостя. Невнятного бормотания давно не было слышно. Наконец он сказал вполголоса:

— Удивительнейшая история, мистер Фрезир. И вы так и не знаете, кто были эти люди, освободившие вашего батюшку?

— Нет, отец мой.

— Даже не догадываетесь?

— Нет, отец мой.

— А что сейчас делает ваша добрая матушка?

— Она содержит в Коултауне меблированные комнаты со столом.

Пауза.

— И вы ничего… никакой весточки не получали от отца за все это… почти за два года?

— Нет, отец мой.

Пауза.

— Ваши родители — протестанты?

— Да. Отец возил нас по воскресеньям в методистскую церковь. И еще мы посещали воскресную школу.

— А дома… Простите, дома у вас не принято было читать молитвы?

— Нет, отец мой. Родители никогда не заговаривали о подобных вещах.

— Вы решили стать писателем? Думаете посвятить этому всю свою жизнь?

— Нет, отец мой. Я пишу только для того, чтобы зарабатывать деньги.

— А какую же вы намерены избрать для себя профессию?

— Сам еще пока не знаю. — Роджер медленно поднял взгляд, так, что он встретился со взглядом старика. — Отец мой, — сказал он почти шепотом, — мне кажется, у вас есть что сказать по поводу всего происшедшего в Коултауне.

— Да?.. Вы так думаете?.. Мистер Фрезир, вы мне рассказали необыкновенную историю. Необыкновенен и сам ваш рассказ о ней. Необыкновенно поведение вашего отца. Но то, что мне представляется столь необыкновенным во всем этом, ускользает, быть может, от вашего взгляда.

Роджер выжидательно молчал.

— Чтобы сделать более попятной свою мысль, позвольте и мне рассказать вам одну историю. Просто одну историю. Много лет назад в одной из южных провинций Китая вспыхнула вдруг непримиримая вражда к иностранцам. Многих живших там иностранцев убили. А весь персонал нашей миссии был захвачен в плен — епископ, четыре священника, шесть монахинь и двое китайцев-слуг. Все, кроме этих слуг, были немцы. Их рассадили поодиночке в тесные камеры в длинном низком глинобитном бараке. Общаться друг с другом им было запрещено. То одного, то другого уводили и подвергали пыткам. Каждый ждал со дня на день, что ему отрубят голову. Но по каким-то причинам казнь все откладывалась, и через несколько лет всех выпустили на свободу. Вы меня слышите?

— Да, отец мой.

— Епископ помещался в средней из тринадцати камер. Как вы думаете, мистер Фрезир, что он стал делать, попав в заключение?

Роджер на минуту задумался.

— Он… он, верно, начал перестукиваться с соседями, высчитал порядковый номер каждой буквы алфавита.

Архиепископ пришел в восторг. Он встал, подошел к стене и быстро отстучал сперва пять ударов, потом еще пять, потом два.

Снова Роджер на минуту задумался.

— «L», — сказал он.

— В немецком алфавите «I» и «J» считаются как одна буква.

— Тогда «М», — сказал Роджер.

Архиепископ возвратился на место.

— Делать это можно было только глубокой ночью, и слышен был стук только в камере рядом. И вот в ночной тишине стали передаваться из камеры в камеру слова любви, мужества, меры. Я не сказал вам, что обоих узников-китайцев тюремщики посадили в крайние камеры. Их предварительно ослепили, чтобы они не пытались бежать, воспользовавшись местоположением своих камер. Эти китайцы исповедовали христианство и понимали по-немецки, но не умели ни читать, ни писать. А китайских иероглифов не передашь стуком в стену. Как же, по-вашему, епископ сносился с этими людьми?

— Ума не приложу как, отец мой.

— Китайцы все очень музыкальны. Вот он и научил их непосредственных соседей отстукивать на стене ритмы известных им псалмов и простейших молитв — как «Отче наш», например. И они поняли и ответными стуками выразили свою радость. Они больше не чувствовали себя одинокими и забытыми. Но шло время, несколько заключенных умерли. Часть камер опустела, и в цепочке общения образовались разрывы. Потом в пустые камеры китайцы посадили других узников — торговца шелками из Англии, американского бизнесмена и его жену. Они по-немецки не понимали. Но епископ немного знал английский язык и немного — французский. Он стал передавать по цепочке послания на этих языках и в конце концов получил ответ по-английски. Тогда он обратился к новичкам с просьбой передавать дальше то, что им станут выстукивать по-немецки, заверив, что то будут лишь слова религиозного утешения. Для них выделили особое время. Американцы дали понять, что им нет дела до религиозных материй, но через восемь камер, разделявших их, муж ободрял жену, а жена мужа. Сколько же теперь человек передавали другим слова, которых не понимали сами?

— Все, кроме епископа.

— За первые месяцы в тюрьме из-за голода, помутившегося сознания и разных других причин узники-немцы потеряли счет дням. Английский торговец вернул им представление о месяцах, числах, неделях. Теперь они снова могли соблюдать воскресенья, пасху и прочие праздники — весь тот календарь, что размеряет наш шаг и греет радостью душу. Но вот опустела еще одна камера. В нее попал португалец, лавочник из Макау. Он говорил только по-португальски, по-испански и на кантонском диалекте. Но он оказался человеком добрым и сообразительным. Ночи напролет он отстукивал налево то, что слышал справа, и направо то, что слышал слева. Может быть, он думал, что его товарищи по заключению сговариваются о побеге — о том, как убить дежурного тюремщика и поджечь караульное помещение. Как вам кажется?

Роджер помедлил с ответом.

— Пожалуй, ели бы он думал так, ему бы за несколько недель надоело его занятие.

— Зачем я вам рассказал эту историю, мистер Фрезир?

— Вы хотели сказать, что мои мать и отец похожи на этого португальца.

— Мы все на него похожи. И вы, мистер Фрезир. Надеюсь, что и я тоже. Жизнь полна тайн, недоступных нашему ограниченному разуму. Ваши родители сталкивались с этим, как и вы и я. Мы передаем другим (надеемся, что передаем) многое, чего сами не можем оценить во всем его значении.

Пауза.

— Это на самом деле было, отец мой?

— Разумеется. Мне довелось беседовать с одной из тех монахинь.

— Какой она вам показалась, отец мой?

— Какой она мне показалась?.. Видите ли… Нет большего счастья для человека, чем получить подтверждение своей веры — пусть в самом незначительном ее проявлении, — веры в приют святого Казимира, в чью-то дружбу, в прочность и целостность одной семьи. Сестра Бенедикта была счастлива.

Роджер подумал про себя: «Может быть, и мой отец счастлив».

Уже прощаясь, Роджер испросил у архиепископа разрешение пересказать рассказанную им историю своим читателям. Месяц спустя она появилась в газете под заголовком «Стучите в стену». В конце был рисунок: прерывистый ряд вертикальных штрихов, похожий на ломаную изгородь. Тысячи жителей Чикаго пытались прочитать зашифрованную в нем фразу. Получалось нечто «УТИТЕ НЕ ЕНУ». Статью перепечатали в самых отдаленных концах страны. И даже за океаном.


Ледяной пласт, намерзший на сердце Роджера, понемногу подтаивал, или скажем так: стальные чешуйки его брони начали распадаться. Знакомство с несколькими молодыми женщинами и девушками помогло ему разомкнуть круг одиночества, в котором он жил.

Детей из семьи Эшли привыкли считать «скороспелками». Из четверых трое уже к двадцати четырем годам успели составить себе имя. По сути дела, все они чуть запаздывали в своем физическом и духовном развитии, но, когда годы наконец брали свое, упущенное наверстывалось основательно и прочно.

Работа заставляла Роджера целыми днями носиться по городу («Точно жук-плавунец в пруду», — говорил о нем Т.Г.). На банкетах, спортивных матчах, всякого рода празднествах он встречал много молодых женщин, большей частью одних и тех же. Особенный интерес вызывали в нем те из них, что были иной национальности, цвета кожи, принадлежали к иным слоям общества. Были они постарше его, жили самостоятельно, иногда сами держали служащих. В начале века это еще не стало привычным явлением. Они были из первых в своем роде, и респектабельные дамы смотрели на них косо. Роджер любил вступать с ними в продолжительные разговоры. Говорили преимущественно они, но он был таким внимательным, таким заинтересованным слушателем, что у них создавалось впечатление, будто и они многое вынесли из беседы. Они были не похожи на других молодых женщин, он был не похож на других молодых людей. Лишь много спустя Роджер сумел осознать все, чему научили его Деметрия, Руби и остальные. Лишь сколько-то лет спустя он понял, что общение с ними избавило его от опасных порой самозапретов. Неисповедимы пути полового отбора. Все эти молодые женщины были энергичны, предприимчивы и, главное, самостоятельны. Но для него существовала только одна — белокурая, высокого роста. Он боролся со своим воображением, старался — но настоятельной необходимости — изгнать из него победительный образ женщины, которую он так страстно любил, и, не встретив ответа, убедил себя, что никогда не будет любим и сам никогда больше не полюбит. Ни одна из его новых приятельниц не походила на его мать.

Деметрия была гречанка, но с примесью турецкой и ливанской крови, широкобедрая, живая, веселая и непреклонная в деловых вопросах. Ей было двадцать шесть лет; как и Роджер, она быстро сумела пробиться в Чикаго. Начала она в четырнадцать лет с того, что по двенадцать часов в день пришивала цветы к шляпкам в потогонной мастерской; в шестнадцать сделалась старшей мастерицей, в двадцать — закупщицей материалов и агентом по сбыту продукции. Когда ей исполнился двадцать один, она открыла свою потогонную мастерскую. В мастерской шили уродливые домашние платья, спрос на которые постоянно возрастал. По воскресеньям она ездила навещать своего ребенка, воспитывавшегося на ферме близ Джолиета. Там и познакомился с нею Роджер. (Так возник очерк Трента («Стойла для младенцев».) Мадам Анн-Мари Бланш, из провинции Квебек, маленькая, пухленькая, вся розово-золотистая, официальный возраст — двадцать девять, была устроительницей свадеб и поминок, а также съездов патриотических обществ и других подобных организаций. Как-то после очередного банкета Роджер — старый специалист ресторанного дела — пошел на кухню помочь упаковать в большие корзины с крышками серебро и посуду. При нем мадам Бланш расплачивалась со своей армией поваров и официантов. Он но заслугам оценил ее административный талант, и от нее это не укрылось. Она предложила ему посидеть, выпить чашечку кофе; наконец-то ей можно снять туфли и отдохнуть. Она страдала бессонницей и потому не спешила возвращаться домой. Он отважился ей заметить, что блюда, которые у нее подавались к столу, были не слишком аппетитны. Она расхохоталась в ответ: «Вы правы, конечно, но им-то нравится! Мне, мистер Фрезир, нужно только одно: деньги. Если вы хоть на пять минут — всего пять минут, мистер Фрезир, — дадите себе труд задуматься о жизни женщины, вам станет ясно, что прежде всего ей нужны деньги. Все равно, девушка она, мужняя жена или вдовица. Конечно, если это женщина разумная». Ей известно было, что он «тот самый Трент»; она постоянно читала и вырезала из газет его сочинения. Она страдала, кроме бессонницы, жгучей потребностью рассказать кому-нибудь историю своей жизни — но кому на этом свете охота слушать? И вот, сперва понемногу, а потом с устрашающей быстротой, Роджер узнал, что есть две разные Анн-Мари: бойкая деловая женщина, вся розово-золотистая, толстушка и хохотушка, и совсем юная робкая девушка, боящаяся смерти и ада, замученная воспоминаниями о трудном детстве, истосковавшаяся по человеческому слову, человеческому участию, человеческой близости. Дальше выяснилось, что для подкрепления сил она привыкла на ночь выпивать полбутылочки creme de menthe[30]. Не прошло и часу, как она бросилась в его объятия в порыве страха, доверия и признательности. Роджер в своей наивности даже не испугался; впрочем, не для того ли мы являемся в этот мир, чтобы приобретать опыт и приносить пользу? Лорадель, двадцатисемилетняя негритянка, была совладелицей «Танцзала Дикси для избранного общества», где также выступала с песенками. Роджер время от времени заглядывал в это заведение часу во втором утра — послушать, как Лорадель исполняет «Не пой ты, пташка, для меня» и «Бреду по водам я бесстрашно».

Руби Моррис, японка, двадцати шести лет, родилась на Гаванских островах. Ее удочерила чета миссионеров и увезла с собой в Америку. Американская система образования настолько пошла ей на пользу, что она скоро обогнала своих приемных родителей, учителей и разных сентиментальных благодетельниц — всех тех, кто, продолжая видеть в ней только хорошенькую куколку, умилялся ее успехам. Она отреклась от христианства, выучила вновь японский язык, стала последовательницей буддизма и решила начать самостоятельную жизнь. При поддержке немноголюдной японской общины Чикаго она открыла магазин, где продавалась всякая антикварная мелочь, кимоно и безделушки для подарков. Дела у нее шли отлично.

Своим любовным связям Роджер отдавался с неистовством, близким к ярости. Одно время их было у него несколько, так что даже богатырский запас здоровья, отпущенный всем Эшли, мог оказаться под угрозой. Впрочем, этот период распутства кончился почти так же внезапно, как и начался, и притом вполне мирно. Во всем соблюдался принцип сохранения независимости. Он никогда ничего не обещал и никогда ничего не требовал. Деметрия и Руби готовы были стирать его белье; Анн-Мари и Лорадель — покупать рубашки и обувь; и Руби и Анн-Мари предлагали ему жилье; но даже тень зависимости его отпугивала.

Все они догадывались: тут что-то не так, он не просто стремится удовлетворить свою чувственность или свое тщеславие. Они знали также, что он честен, но что-то в его жизни «неладно», хоть и неизвестно что. Сам того не зная, он обращался к их чуткости; сам того не зная, он открывал им возможность служения. А взамен предлагал им удивительный дар — в его пылкости было много неведения, любопытства, жажды открытий. Желали их многие, он их слушал, а это для них было ново.


Лорадель:

— Я тебя сразу замечала, как только ты приходил и садился в темном углу. Ты от меня не прятался, юноша. Я знаю, ты слушал мое пение. А когда я кончала, ты подходил, говорил что-нибудь любезное и клал двадцать центов на тарелочку. Я ничего никогда не забываю. А потом ты написал в газете про наш «Танцзал» и про мои песенки, к нам стали приходить белые люди, и пришлось даже поставить еще восемь столиков… Ты что, лопоухий, опять заснул?

— Нет-нет, я все слышу, что ты говоришь, Лорадель.

— Хочешь спать — спи… Ох, мужчины!.. Но когда я прочитала насчет того, что такой хорошей певице, как я, незачем петь песенки дурного вкуса, я просто взбесилась! Я даже не поняла, что это значит. Стала спрашивать у людей — говорят, это значит: вульгарные, пошлые, неприличные! Ох, я и взбесилась! Нужен мне твой дерьмовый вкус. На следующий вечер, когда ты появился, я хотела подойти к твоему столику и сказать: убирайся вон вместе со своим дерьмовым вкусом! Нам тут такие фу-ты ну-ты ни к чему. Вот тебе!.. Вот тебе!..

— Перестань меня колотить, Лорадель!

— Запомни: я всегда буду петь только о любви и о своей религии, больше ни о чем. И у вас разрешения спрашивать не намерена, мистер Тонкийвкус. Ладно, ты, писака, прости, что я тебя разок-другой стукнула. Ничего не повредила, надеюсь? И не стыдно тебе — лежишь тут, похожий на недочищенную редиску… Эх вы, жители срединных штатов, вы ведь и в глаза не видали океана! Ты знаешь, откуда я родом?

— Знаю.

— Ничего ты не знаешь. Я родом с острова близ берегов Джорджии, где только креветки, когда их сварят, бывают такого цвета, как ты. В Чикаго тоже иногда жарко светит солнце, но разве ж это настоящее солнце? В нем соли нет, в этом солнце. Слизняк пресноводный, вот ты кто.

— Лорадель, ты меня задушишь…

— Дурной вкус, слыхали? Вот что я тебе скажу. Вообрази на минутку, что в мире на сто дней прекратилась любовь! Ну вообрази, сделай удовольствие своей Лорадель. Что же происходит? Люди ползают по улицам, словно у них позвоночник из студня. Даже дети не прыгают через веревочку. Представь себе: входит покупательница в обувной магазин, спрашивает туфли, а продавец ей: «Туфли, мэм? Ах да, туфли — позвольте, а есть ли у нас туфли?» А какие у людей сделались глаза — пустые, как дырки, прожженные в картоне. Птицы так и валятся на землю, крылья перестали держать их. У деревьев обвисли ветви, и они стали похожи на старух, больных женскими болезнями. И тут проснется господь. Глянет с небес и воскликнет: «Это что ж делается на земле? Немедленно положить этому конец! И долой мистера Трента с его дерьмовым вкусом!»

Роджер соскользнул на пол, на колени, и пытался обнять ее. Она отбивалась, хохота, с царственной уверенностью в себе.

— «Сейчас же принимайтесь опять любить, сучьи дети, пока мир окончательно не остыл!» Вот о чем мои песни. Понял теперь?

— Лорадель, какая ты большая — как дом!

— И чтоб больше ты не морочил мне голову насчет того, что вульгарно, а что не вульгарно. Не тебе меня учить!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29