Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в 10 томах (№1) - Собрание сочинений в десяти томах. Том 1

ModernLib.Net / Толстой Алексей Николаевич / Собрание сочинений в десяти томах. Том 1 - Чтение (стр. 7)
Автор: Толстой Алексей Николаевич
Жанр:
Серия: Собрание сочинений в 10 томах

 

 


«Черт знает, гонка какая-то, что ему нужно?» – подумал Собакин и еще раз, привстав, хлестнул кнутом. Лошадь прыгала в хомуте, поскользнулась и, вздыбившись, вынесла одноколку на ровное место.

– Эх! – резко крикнул мужик и откинулся…

– Архип – ты?..

– Эх! – опять крикнул Архип, на бегу остановился, поднял руку и кинул блеснувший топор, и наклонился весь, ожидая… Топор тяжко ударил в переднюю доску козел, упал в ноги…

– Ты что это! – закричал Собакин и сдержал лошадь. Архип устало шел вслед… – Ты с ума сошел?..

– Теперь что хочешь со мной делай, – сказал Архип и смотрел на багровую полосу заката, – поседевший, весь обвеянный ветром.

– За что ты меня, Архип? Архип, я же не виноват…

– Сына моего убил.

– Какого сына?

– Осипа…

Темнела закатная полоса, суживаясь, закрыла багровое веко.

Собакин ехал шагом, Архип шел сбоку и немного сзади…

– Архип, я ничего никому не скажу, поклянись, что это более не повторится. Послушай, Архип. Осипа убили мужики, я бы никогда не допустил до этого.

Тогда Архип негромко засмеялся, словно конь дикий поржал, и белые зубы его впервые увидел Собакин.

<p>4</p>

Прошло более года. Опаляя землю, пронесло золотые свои ризы новое лето, пожали хлеб, и на гумнах запахло свежей соломой; каждый день до заката гудела молотилка; на заре опускался иней и взлетал, увидев солнце; только в темном саду да на лугу, где падала тень от дома, серебрил он мелкий гусиный щавель.

Утром к Собакину опять приходили мужики жаловаться на Архипа.

Все лето Архип передохнуть не давал: то скотину загонит, то вывалит из телеги траву, что мужик на барском поле под сиденье себе накосил, и кушак с мужика снимет или шапку – приходи, мол, жаловаться, неси штрафные.

А испольного хлеба, пока деньги за него до полушки в контору не внесены, не даст свезти ни снопа. Такой уж Архип ретивый приказчик, откуда только злоба взялась.

Мужики бить его хотели, а он либо увертывался, либо на барина валил: не моя в том воля. Мужики таили злобу, а осенью, когда на барском поле пшеница родилась сам-десять, а на мужицком не сняли и сам-трех, решили, каждый про себя, барина спалить.

Так уже стариками заведено.

К тому же на село пришла золотая грамота, читать ее не читали и не видели, пожалуй, но всякий знал, что в ней прописано: грамота старинная, давно по земле ходит.

А вслед за грамотой подкинули листки; их прочли и волновались глухо, как подземный ключ.

– Ну что, Архип, как мужики? – отдав на завтра распоряжение и позевывая, спрашивал Собакин.

Архип повел плечом:

– Что же, дурачье…

– Утром опять приходили на тебя жаловаться, нельзя так, Архип, ты портишь мои отношения с народом.

– С мужиком по-другому нельзя, – притесни, он тебе что хочешь сделает, а с доброго слова сядет на шею.

– Я слышал, палить собираются.

– Кто их знает.

– Вон у Чембулатовой спалили же гумно.

– То озорство, барыня в город уехала, они и озорничают.

– Ну, иди, Архип. Завтра позаботься, чтобы лошади с утра готовы были.

– А вы разве куда едете?

– В город.

Архип ушел, а Собакин лег и перед сном раскрыл каталог садовых цветов и овощей; но скоро цветы стали походить на дам и все на одну и ту же, со вздернутым носиком; кочан капусты, отряхиваясь, надел очки и стал старушкой Чембулатовой.

Собакин улыбался в полусне, думая, как ему хорошо, что он, вот такой здоровый и молодой, скоро опять увидит лукавые глаза, вздернутый носик, русые волосы…

Разбудил Собакина громкий шепот:

– Барин, барин, вставайте.

Собакин вскинул на пол голые ноги и, не понимая, глядел на стоящего перед ним со свечой возбужденного Архипа.

– Ты что?

– Мужики идут.

– Какие мужики, куда?

– Сюда, к вам. Как я побежал, они уже на плотине шумели…

Собакин прислушался и беспомощно взглянул на крепкого, угрюмого Архипа.

– Архип, что же делать?

– Двери, барин, я запер, а вы достаньте-ка ружья, попугать придется.

– А окна, ставней же нет.

Трясущимися пальцами, спеша, всовывал Собакин патроны в охотничьи ружья, сдернув их со стены над кроватью.

– Я бекасинником заряжаю, Архип, еще убьешь кого.

– Заряжайте картечью, не будет повадно…

– Господи, какой ужас!

В темноте стал явственнее гул голосов и крики, слышны были даже отдельные возгласы, и вдруг все стихло и стало тягостно ожидать…

– Что они?.. – прошептал Собакин.

Со звоном разбилось стекло, и камень, упав на письменный стол, опрокинул вазу с ковылем, и в разбитое звено влетели крики:

– Бей окна, пусть выходит.

– Эй, барин, выходи, говорить хотим.

– Архипа нам давай…

Архип, ловкий и гибкий, отпрыгнул к стене и с глаз отбросил густые волосы, повелительно сказал:

– Свет, барин, туши.

Собакин дунул на свечу, и стало невыносимо страшно, и яростнее закричали мужики:

– Выходи!..

Несколько стекол со звоном вылетели, и Архип дико вскрикнул…

Прижимаясь к пахнущей потом его спине, шептал Собакин:

– Что же это будет?.. Боже мой.

– Не выйдешь, сами достанем, – кричали мужики, и несколько голов в шапках появилось в окне.

– Лезь, братцы, нечего глядеть…

Архип выстрелил… Сразу все стихло… И часто и пронзительно застонали под окном.

Мужики отступили, совещались, заспорили все громче…

– Неси, сена неси, соломы, – закричали голоса.

– Подпалим.

– Выкурим голубчика.

– Лови!.. Лови его!.. – разгорелись крики. Визг, топот, глухие удары.

– Работников наших бьют, – прошептал Архип. – Теперь нам не иначе, как в сад бежать, палить сейчас будут…

– Балконная дверь замазана наглухо.

Архип помолчал, потом приложился и выстрелил. Осветилась стена, поваленное кресло и Собакин без штанов, в ночной рубашке…

Архип, не целясь, выстрелил еще, и едкий дым наполнил комнату. Собакин тоже выстрелил, сильно отдало в плечо и щеку.

Вдруг под окнами осветилось красное пламя и бойко затрещало.

Стало яснеть, мужики с радостными криками отбежали, камень ударил Собакина в лицо… Пошла кровь, и Собакин стиснул зубы, застонал. Архип, пригнув его к полу, пополз в коридор. Сквозь распахнутые двери изо всех комнат лился алый свет…

– Вот что, барин, – сказал Архип, – давно я хотел тебя поблагодарить… – И, толкнув Собакина, он сел ему на грудь и засмеялся.

– Архип, что ты, Архип… – шептал Собакин, стараясь высвободиться, разорвал на Архипе рубашку, царапнул по телу, и Архип словно опьянел и весь налился злобой.

Надавив коленом горло, вынул он складной с костяной рукояткой нож, зубами открыл его и, глядя прямо в белые, обезумевшие глаза Собакина, занес и опустил.

Дом пылал. Молча стояли озаренные светом его мужики, серьезно глядели, как дикий огонь пожирал сухие стены, дымя, вылизывал из-под крыши… Носились розовые голуби…

Кто-то крикнул:

– Гляди-ка, у конюшни Архип…

Поспешно выводил Архип за повод Волшебника и, когда, крича, подбежали мужики, кинулся животом на конскую спину и погнал, прильнув к холке, залитый алым, в степь…

Только его и видели…

СМЕРТЬ НАЛЫМОВЫХ

Старый камердинер Глебушка сидит в кожаном кресле и сквозь обмотанные ниткой очки смотрит на псалтырь, долго мусля негнущийся палец, чтобы перевернуть ветхую страницу, а огонь свечи колеблется направо и налево.

Льнут снаружи к стеклам мокрые ветви, и, слушая шорох их, думает Глебушка:

«Птица прошлою осенью так же в окно билась, подумал, подумал, а не пустил – неизвестно, какова она птица в такую ночь».

Вздрагивает налымовский дом; оторванная ветром, хлопает железная крыша; не видно служб; цепляясь за шумливые кусты, волокутся тучи; далеко в лугах, разрываясь и слепя, ложатся круглые молнии и стелется сплошными завесами дождь.

– Темень, – говорит Глебушка, – нехорошо! – и переворачивает страницу, где с боков стоят три надписи рукой Семена Налымова; первая надпись чернилами такая: «Женившись, не преступаю ли законы натуры»; затем через много псалмов опять пометка: «Господь, дай силы» и еще: «Наконец-то счастлив с моей женушкой, любезной Анфисой».

Качает Глебушка старой головой и глядит в окно, а далеко из пустых верхних комнат доносится протяжный крик.

Поджав губы, слушает Глебушка, а когда крик повторяется, встает и, прикрыв ладонью свечу, идет по винтовой лестнице наверх в войлочных туфлях своих и в безрукавке.

Паркет залы скрипит, на мгновенье теплится золотом рама, и кресла в чехлах стоят так, будто сидел на них только что покойный Налымов, куря трубку, и смотрел в окно.

Глебушка отворяет дверь спальни, и с красного полога над кроватью срывается и улетает на бесшумных крыльях в раскрытое окно белая сова.

– Нехорошо, – говорит Глебушка и, прилепив у пыльного зеркала свечу, прислушивается; в отдалении кричит птица, несясь над травой, и с подветренной стороны доносится звон колокольца.

– Куда человек едет? – говорит Глебушка сердито и, с трудом замкнув окно, идет обратно вниз.

Зайдя в опустелую кухню, где с плиты сняты чугунные доски и обвалился кирпич, а на шестке греется горшочек со щами, закрывает вьюшки, крестит углы, затканные паутиной, и плотнее затыкает тряпкой разбитое стекло, говоря: «Видишь, наплюхало как». Но колокольчик прозвенел совсем близко, и слышно, как подъехали к крыльцу…

– Проезжайте, проезжайте, – говорит Глебушка на стук в дверь кнутовищем, – никто здесь не живет!..

– Отвори, пожалуйста, говорю – барин приехал.

– Барин?

– Налымов, слышь, – озябнув и подпрыгивая, кричит ямщик, – молодой барин…

Через порог, нагибаясь, ступает Налымов в мокром чапане, поверх шапки его обмотан оренбургский платок, бритые щеки втянуты, и на глазах словно тень.

Глебушка, тряся головой и торопясь, снимает ча-пан, развязывает платок и, глядя на худого, в черном сюртуке барина, целует руку его.

– Ах, зачем ты! – Налымов опускается в кресло и, скрестив пальцы, говорит, закрывая глаза: – Не ждал меня, наверно; вот и увиделись; не узнал?

– Батюшка, как узнать, маленьким вас отсюда увезли.

– А вот и приехал, навсегда… Одни мы теперь с тобой, Глебушка, больше нет в живых никого.

Старый камердинер, заложив руки назад, стоит у притолоки.

– Нельзя вам здесь оставаться, – говорит он, – в село уезжайте. Не живут здесь Налымовы, помирают нехорошей смертью.

Тонкие губы Налымова улыбаются, а лицо остается печальным.

– Мне все равно, недолго проживу, – отвечает он. На скулах у него выступают розовые пятна, и, сдерживаясь, он глухо кашляет, без сил опуская руки.

– Нет, уезжайте, нельзя здесь сегодня ночевать. Вам, может быть, неведомо, а мне великий грех, если случится что, – повторяет Глебушка.

– О чем ты говоришь?

– О бабке вашей, Анфисе, ее сегодня ждем. Налымов быстро открыл глаза, пытливо и со страхом вглядываясь в старика.

– Расскажи, я ничего о ней не слышал такого. Глебушка пожевал, оглянулся в темный коридор и притворил дверь.

– Раз дедушка ваш, Семен Семенович, позвал меня и говорит: «Затопи, Глебка, камин, скучно мне!» – а сам все прислушивается.

Я лучинки ломаю, громыхаю вьюшками, а он мне: «Постой, постой, не стучи!» И с лица белый. «Это, – говорю я ему, – батюшка барин, птица кричит ночная». А он: «Дурак, молчи», да как закричит: «Отгони ее от окна!»

Соломы я в камин подкинул, вышел потихоньку, прикорнул за дверью, а сам трясусь. Вдруг барин, слышу, говорить начал: «Не виноват, не виноват, отпусти меня… Уйди…» Да все громче да чаще… И замолчал; да как заревет и грохнулся… Побежал я в людские, взбаламутил народ. Вошли мы в спальню, – на кровати барин лежит – мертвый. Окно раскрыто, дождик в него так и хлещет… А в саду сова кричит – вот тут-то мы и ахнули… Сова-то на человеческий голос кричала…

– Не понимаю я, Глебушка, к чему все говоришь; ну, померли, и мы умрем с тобой.

Глебушка переступил с ноги на ногу и продолжал рассказ:

– Дедушка ваш, Семен Семенович, женились пожилых лет и взяли первую в губернии красавицу – Анфису. Думали, от этого в дому у нас веселее станет; а вышло по-иному. Стал Семен Семеныч сомневаться – не выйдет ли душе его через такую молодую жену изъяна. Бывало, вечером сядет в библиотеке и глядит в божественную книгу, я у двери со щипцами дремлю; крикнет – подойду, сниму светильню. Жалко мне его тогда было – ну что он в книге прочтет, пуще только расстроится. А стукнет полночь, поднимет он голову, глаза красные. «Что, говорит, Глеб, поздно?» – «Поздно, говорю, пожалуйте спать, барыня давно легли». Он и пойдет по зале к Анфисиной спальне. Станет у двери, лицо ладонью сожмет и, будто оторвали его с мясом, уйдет в кабинет. «Господи, говорит, видишь – борюсь я с соблазном». А барыне Анфисе спать одной тоже очень скучно.

– Что ты говоришь, Глебушка, у Анфисы дети были, она мне родная бабка.

– Нет, у брата Михаилы Семеновича дети были, а Анфиса как девица жила… Прошло таким-то порядком немало времени; барин уж на человека не похож, высох весь и, как услышит – жена идет, так весь и затрясется. А матушка Анфиса все песни пела вечером на окошке.

Приехал раз под осень племянник, – гусар, Александр Налымов; боже мой, шум какой поднялся. Мундир у него красный, на голове повязка (ранен был где-то); ходит, усы крутит, и, как на женщину поглядит, так глаза у него и выкатятся. Семен Семеныч сразу же задумался: очень уж Анфиса стала и хороша и весела. Весь день, весь день, то в саду, то на клавикордах, а гусар к ней как пришился. Увидит Семена Семеныча, по плечу ударит: «Ну что, говорит, дядюшка, повоюем еще». Недели не прошло – Семен Семеныч вечером и говорит мне: «Идем в сад». Пошли. Пробрались к Анфисиному окну, он опять говорит: «Лезь на дерево, смотри». Взобрался я на осину, ветки раздвинул, гляжу – перед зеркалом сидит гусар; мундир у него расстегнут, волоса взлохмачены, а матушка Анфиса в рубашке одной стоит перед ним как во сне. Схватил он ее, притянул к себе, лицо она руками закрыла… Тут у меня в глазах помутилось, скользнул на траву, а барин спрашивает: «Там они, там?..» Вдруг гусар выглянул в окно, и свет в комнате потух… Мы побежали, и когда в залу вошли, под люстрой стоял гусар, подбоченясь, как черт.

Семен Семеныч кинулся на него, а он отстранился и громко сказал: «Отстаньте, дяденька, я пришел сказать, что ваша жена распутница… Сейчас, пригласив меня, как родственника, в свои покои, хотела надругаться над вашей сединой, предлагая гнусное сожительство. Вот!»

Тут он повернулся на каблуках и вышел, звеня шпорами. Семен Семенович схватился за голову, побежал к жениной спальне, дернул дверь, и увидали мы, как Анфиса вскочила на окно, оглянулась на мужа и прыгнула вниз. «Лови ее! Держи ее!» – кричал Семен Семенович. Побежали мы за Анфисой… Думали – убилась. Глядим – она уже к пруду летит… Не успели! И так ее в пруду не нашли. Глубоко там очень, омута…

Голос Глебушки сорвался; Налымов слушал, как хлестали ветви и выло в трубе.

– Неспокойная ее душа, – окончил Глебушка, – всех Налымовых увела за собой; то птицей прикинется, то мышью, а то приходит в своем виде. И вы приметьте – случилось это в нынешнюю ночь.

– Может быть, все это и правда, – сказал Налымов. – А ты видел ее, Глебушка?

– Да, сегодня перед вами кричала.

Налымов, улыбаясь, поднялся с трудом и, гладя старика по волосам, прижал, сколько было силы, к груди и поцеловал.

– Я все-таки не поеду отсюда, на что ей такого, ссе равно скоро умру; устал я очень, уступи мне постель на сегодня, милый Глебушка! – И, ослабев, он снял сюртук и лег, тяжело дыша.

Глебушка зажег лампады перед киотом, прилепил свечу и стал, опускаясь на колени, молиться, касаясь лицом пола. «Спаси его и помилуй, лучше мне умереть, коли нужно, – с радостью предам мой дух; и ее злое сердце успокой, отведи руку». Потом Глебушка лег у двери на кошме.

Налымов знал, что за стеной уже давно стоит Анфиса. Снаружи по стеклу провела она костяной рукой, и, словно изваянное, лицо ее вглядывалось сквозь закрытые веки.

«Вот ты и пришла, – подумал Налымов, – не мучай меня, войди!»

С трудом хотят разомкнуться губы ее, и мокрая ветвь ударяет по лицу, отчего стекают капли по щеке, как слезы. Лежа на спине, со сложенными руками, холодеет Налымов, просит ее войти, думая, что она успокоит.

И вот Анфиса уже по эту сторону стекла, подхватывает платье, ложится, неспешно овладевая его телом. Твердая рука ее на его шее, и Налымов говорит: «Простишь ли, милая, я последний?»

Медленно наклоняясь над ним, открывает Анфиса глаза, и их прозрачную глубину видит Налымов, отделяясь от ненужной постели, чувствуя радость прощенья и любви.

Порывом ветер разбивает стекло, мокрый и темный проносится по комнате, гася лампады, и Глебушка, со стоном приподнявшись, зовет:

– Барин, батюшка, отгони ее!..

ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ

Перед пылающим камином сидел в нижнем белье, подняв острые колени, Иван Балясный и для развлечения глядел на кончик утиного своего носа то правым глазом, закрыв левый, то наоборот.

«А вот бы суметь расставить так глаза, – подумал он, – чтобы можно видеть то, что направо, и то, что налево, сразу. Во было бы забавно…»

Вспомнив, что он не один в комнате, он нахмурил лоб и спросил сурово:

– Что ж ты молчишь, рассказывай…

У двери стоял старый мельник, держа шапку у живота. Огонь камина, когда обрушивалось полено, освещал всю седую его бороду, глубокие морщины на лице и выцветшие глаза, умильно обращенные на барина.

– Да я уж сказывал, – ответил мельник.

– Еще раз; да смотри, не ври. В эту ночь ты, стало быть, на мельнице был?

– Так и есть, – сказал мельник. – Марина, внучка моя, из-под венца ко мне забегала, больно уж плакала; а я спать лег.

Голова у старика затряслась, и долго он не мог ее сдержать.

– Не к добру сон приснился: входит будто старый барин – дядюшка ваш, и говорит: «Дай мне, мельник, мучки…» – «Как же я вам, говорю, кормилец, дам – мука у меня мужицкая…» А он наклонился над сусеком и вздыхает: «Мучки мне, мучки!» – да как завоет, и кафтан на нем землей покрылся. Проснулся я и думаю: «К чему сон?» И так-то вышел на волю и слушаю. Не к добру, думаю, ветер в полыни свищет; поглядел я, а у мельницы крылья завертелись, завертелись, милый барин, сами собой… Вот в это время из темени на меня и налетел конь; я его отпрукал, а он на дыбки, да мимо меня и прыснул, и пропал.

Мельник переступил с ноги на ногу и развел руками.

– Только его и видел… А барин хороший был, душевный барин, мы разве что…

– К чему же ты коня приплел? – воскликнул Иван Балясный.

– А как же; к его хвосту барин наш за шею был привязан; очень я тогда усомнился…

– Ты смотри, старый черт, – сказал Балясный, – я знаю, что ты главный убийца.

– Мы не убийцы, – ответил мельник, – этим не занимаемся…

– Ну, ладно, позови Прова.

Ушедший мельник шептался за дверью. Иван Балясный подумал:

«Хотя и великий негодяй был мой почтенный дядюшка, но все-таки – так не годится… А таинственно, черт возьми, пропал старый плут…»

Вошел толстый и высокий мужик – Пров, в чулках. На щеках росла у него рыжая бородища, за которую и дразнили его:

Рыжий красного спросил:

Где ты бороду красил?

Я ни краской, ни замазкой,

Я на солнышке лежал,

Кверху бороду держал.

– Ты кучер? – спросил Иван Балясный сурово. Пров поморгал веками и неожиданно тонким голосом ответил:

– Кучер я, с покойным барином ездил.

– А ты почему знаешь, что он – покойный?.. – быстро повернувшись, спросил Балясный. Но Пров только моргал. – Я тебя спрашиваю, негодяй, – почему ты уверен, что дядюшка умер, а?.. А где племенной жеребец, а?.. Это опять твое дело – знать… Где жеребец?

– Виноват, – сказал Пров, – кто ее знает… И барин, царство ему небесное, пропал, и лошадь пропала…

– А вот я тебя высеку…

– Это – как ваша милость будет…

– Мошенник ты, Пров, – сказал Балясный, – и мельник мошенник. Он, говорят, каждую ночь дядюшку видит во сне… Ну, а ты когда последний раз видел дядюшку?..

Пров тоскливо поглядел барину на утиный нос и стал рассказывать.

По ночам всегда посылал дядюшка Балясный за Провом, чтобы он играл песни; сам барин в это время сидел на кровати, слушал, пригорюнившись, и пил вино. «Голос у тебя очень жалобный», – говаривал барин и, наслушавшись и напившись, посылал Прова узнать, нет ли на деревне молодухи.

Так было заведено, что крестьянских девушек после венца отводили на первую ночь к барину, который любил, чтобы от чистого их девичьего тела пахло еще и церковным ладаном.

– Ага, это очень приятно, дядюшка был не глуп, – прервал рассказ Иван Балясный и, щелкнув языком, поглядел налево в угол, где над кроватью висел портрет, изображавший старичка небольшого роста, молитвенно поднявшего мутные глаза, лицо было сухое и постное, с реденькой бородой.

– Марина, Мельникова внучка, барину приглянулась, – продолжал Пров. – Замучил он меня – духовные стихи петь; я пою, а он усмехается: скорее бы, говорит, Пров, пост прошел, просватаем телочку. И просватали. А как от венца привез я ее ночью, она на пол упала, не хочу, кричит, старого, лучше умереть, и все на себе изорвала, ну просто ужасть… А барин, как селезень, около нее ходит. Ну, Марина поголосила, да куда же податься? Тут с ней и порешили.

Пров не кончил и повалился в ноги…

– Отпустите меня, батюшка, мочи нет…

– А ты тут при чем?

– Муж я, Маринин-то…

– Муж! – удивился Иван Балясный. – Видишь ты… Ну, а куда же лошадь делась?..

– Не знаю; должно быть, барин ночью сами ее взяли; а у нас болота кругом, долго ли до греха.

– Тебе завтра покажут болото, – сказал Иван Балясный, – завтра суд приедет. Пошел вон!

Оставшись один перед огнем, он глядел на угли, развлекаясь тем, что припоминал разные истории… Так, вспомнилось ему, что в прошлом году в Тамбове один офицер побился об заклад, что, не выходя из номера, выпьет бочонок рому… И что же, на третий день услыхали его рыканье и крики; по всей гостинице пошел смрад, а когда вбежали к нему – от офицера не осталось ни зерна, только в стену воткнута была шпора, которой отлягивался он от змия… Много тогда дивились. Очевидно, что-то вроде этого случилось и с дядюшкой Балясным…

Поднявшись, Иван Балясный подошел к постели, провел рукой по простыням, горячим от близости очага, и, посучив несколько ногами, крикнул:

– Эй, послать сюда девку! – И, когда скрипнула Дверь, прибавил: – Раздень меня и почеши спину.

Но вошедшая девка остановилась, не двигаясь. Иван Балясный даже раскрыл рот, так она была красива.

Бедра у нее были широкие, на высокой груди складками разбегалась рубаха, голые до локтей руки придерживали шелковую косынку, накинутую на плечи.

А лицо! Глядя на него, пуще засучил он ногами: не лицо это было, – весенняя поляна в цветах, только глаза потуплены, и в углах губ горькая складка.

– Как тебя зовут, девка?

– Марина, – ответила она тихо, – что прикажете.

– Так это ты дядюшку извела? – спросил он весело и ущипнул Марину.

– Оставьте, – сказала она тихо.

– Ну, нет, не отстану, – и, охватив ее за круглые плечи, посадил на постель, – все про тебя знаю, подлая; вот завтра приедет суд, засудят вас с Провом да с мельником; ноздри вырвут и на щечку каленое клеймо прижгут. Пойдете по Владимирке столбы считать… Нравится?

Марина низко опустила голову.

– Невинна я…

– Все улики на тебя, не отвертишься.

– Что вам от меня нужно? – спросила Марина. Она метнулась, в ужасе поглядев на барина; щеки ее покрылись белизной, губы открылись.

– Нельзя, барин, нехорошо здесь, – ответила она. Но он, крепко обхватив Марину, стал целовать ее в рот.

Марина вскрикнула и, склоняясь на подушку, схоронила голову.

– Маринушка, Маринушка, – горячо зашептал он, и безусые губы его, желтые от табаку, вытягивались, как у утки. – Я тебе, Маринушка, два рубля подарю, а утром со мной чай будешь пить, и обедать тебя позову.

И казалось ему – умирает Марина от страсти и страха, не в силах противиться.

В это время стукнули в стекло, и, вскрикнув, вырвалась от него Марина, встала посреди комнаты, – вся дрожала…

– Кто там? – закричала она не своим голосом, глядя в темное стекло…

Иван Балясный с головой залез под одеяло; но, услышав за окном кучеров голос, расхрабрился, даже вылез из постели и раскрыл раму, так что влетели ветер и дождь, и затопал ногами:

– Пошел на конюшню, Пров, прочь пошел, дурак… Не видишь – я занят…

Мокрый и сутулый Пров медленно повернулся и, отойдя несколько шагов, с воем упал в грязь. Балясный захлопнул окно…

– Долго ты будешь у меня кобениться, – крикнул он и шлепнул Марину по щеке.

Девушка только опустила глаза, легла, закрыла лицо косыночкой и больше не противилась…

Долго еще тлели угли в камине, свет от них скользил по штукатуренным стенам. Глядя с тоскою перед собою, слушала Марина вой ветра. Рядом на подушке лежало спящее лицо молодого барина с утиным носом… И, думая, Марина, должно быть, проговорила вслух:

– Вот и тот так же лежал, ненавистный, хоть старый, а похожий… Одна порода, один конец…

И вот глаза Ивана Балясного раскрылись, были они полны страха, потому что он прочел судьбу свою в ее взоре… Тогда она с пронзительным криком кинулась грудью ему на лицо, руками сжала его горло, всем телом легла на его тело и так лежала, застыв, пока в тощем теле под ней не кончились последние судороги, покуда не окостенели пальцы Ивана Балясного, впившиеся ей в бока…

ПЕТУШОК

Неделя в Турепеве

<p>1</p>

У тетушки Анны Михайловны, чтобы мыши не ели мыло, всегда под рукомойником стояла тарелка с накрошенным в молоке хлебом, и тетушка ни под каким видом не позволяла заводить в доме ловушек, говоря про мышь:

– Что же, она ведь тоже живая, а ты ее в мышеловку, а она еще поперек живота прихлопнется.

Кроме рукомойника, в спальне у тетушки стояли шифоньерки по углам, на одной из них – подчасник с прадедовскими часами, над кроватью – коврик, изображающий двух борзых собак, и на ночном столике – баулка с папиросами.

Тетушка курила табак дешевый и крепкий, – не вредный для здоровья. Любила она, выйдя на крыльцо, покурить, поглядеть на сизые осокори за прудом, на синие дымы села.

Дверь спальни отворялась в широкий и низкий коридор, куда выходили бывшие лакейские; в конце его витая лестница вела наверх, в девять барских комнат; туда никто теперь не ходил, и деревянная решетка в зале, когда-то обвитая плющом, и огромные очаги, похожие на пещеры, высокие шкафы в библиотеке, столы и кресла, сваленные в углу друг на дружке, – все это было покрыто густой пылью, потому что во всех комнатах на пол-аршина лежала пшеница и хозяйничали мыши.

Иногда по ночам от тяжести хлеба трещали половые балки, и тетушка, в нижней юбке, с узелочком волос на маковке, шла со свечой посмотреть – где треснуло.

Но к стукам в доме привыкли. Болезненная Дарьюшка-ключница спросонок только крестилась на кухне, веруя, что стучит это, бродя по дому, прадед, барынин, Петр Петрович, который изображен на портрете в пестром халаге, на костылях и со сросшимися бровями, – как коршун.

Пожалуй, и не один Петр Петрович шагал осенними ночами по колено в пшенице, – много их огорчалось запустением шумливой когда-то туреневской усадьбы, но некого больше было пугать, некому жаловаться…

Все вымерли, унеся с собою в сырую землю веселье, богатство и несбывшиеся мечты, и тетушка Анна Михайловна одна-одинешенька осталась в просторном ту-реневском дому. Каждый вечер выходила она глядеть, как с поемных лугов, из Заволжья, поднимается туман, кутает сад, беседку с колоннами, обрывок веревки на качелях и ползет до крыльца.

Заложив руки в карманчики серой прямой кофты, тетушка ходит все по одной и той же аллее. Папироска ее давно потухла. Вот уже совсем и не видать деревьев. Пора и на покой.

В спальне, накрошив мышам хлеба и помолившись, тетушка ложится в кровать и долго не может заснуть – все думает: о прошлом, – перед ней встают любимые ушедшие лица, – о грехах, которые она натворила за истекший день, о несчастном, единственном своем племяннике Николушке, – что-то с ним сейчас? Или думает, – голову ломает, – как бы ей обернуться с платежами. Это обертывание было главным ее занятием с юности.

Сегодня, – не успела Анна Михайловна лечь, – вдруг слышит – едут с колокольчиком. Тетушка прислушалась и подумала: «Кому бы это приехать так поздно? Неужто Африкан Ильич? А кому же кроме?»

Накинув старенькую юбку – другой у нее не было, потому что по воскресеньям всякий мог просить у тетушки все, что угодно, и деревенские бабы еще за неделю нацеливались на какую-нибудь юбку поновее, – вышла Анна Михайловна в кухню, но, к удивлению, ни одной из девчонок, без дела живших при доме, не оказалось, а в дверь уже влезал высокий и сутулый человек в коричневом армяке. Влез и принялся трясти с себя пыль, которая по всему Поволжью такая густая и обильная, что при виде приехавшего не знаешь – арап это или просто черт?

Вытерев лицо, вошедший действительно оказался Африканом Ильичом, от природы темно-коричневым. Подойдя к тетушке, к ручке, он сказал весело:

– Вот и я, ваше превосходительство.

Анна Михайловна поцеловала его в коротко стриженную круглую голову, которой Африкан Ильич гордился, говоря: «Вот это голова, не то что у теперешней молодежи», – и, боясь высказать радость., неуместную усталому с дороги человеку, проговорила только:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37