Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Досье» - Подземелья Лубянки

ModernLib.Net / Публицистика / Хинштейн Александр Евсеевич / Подземелья Лубянки - Чтение (стр. 5)
Автор: Хинштейн Александр Евсеевич
Жанр: Публицистика
Серия: «Досье»

 

 


      Он успевает отличиться в первых же боях. В июле 1915-го его представляют сразу к двум самым почетным в Русской армии наградам – Георгию IV-й степени и Святому Владимиру – причем за бои, отделенные друг от друга лишь одним днем.
      К концу войны их – орденов – у него будет уже восемь. А также пять ранений, три контузии и отравление удушливыми газами.
      «Безгранично храбрый, но не храбростью самозабвения или слепой храбростью рядового, а сознательною храбростью начальника, Яков Александрович соединял с этим драгоценным качеством все таланты крупного военачальника: любовь к воинскому делу, прекрасное военное образование, твердый решительный характер», – так характеризовал Слащова командир Финлядского полка генерал П. Клодт фон Юргенсбург.
      Его считают заговоренным. (В гражданскую это поверие укрепится еще сильнее, возрастет многократно.) Он не только не прячется от пуль, а, напротив, словно ведет каждодневную дуэль со смертью. В атаку Слащов неизменно шагает впереди своих солдат, во весь рост, с шашкой наголо.
      Много раз ему предлагают идти на штабную работу – к этому времени уже видят свет написанные им труды по военной тактике – но он неизменно отказывается. Русский офицер, говорит Слащов, обязан находиться на поле брани, а не в тиши кабинетов.
      Семнадцатый год он встречает уже в чине полковника, не догадываясь еще, какие испытания год этот принесет: не только России – всему миру.
      Февральскую революцию Слащов не принимает, но, подобно большинству офицеров, в политику не лезет: любая власть – от Бога. В июле его назначают командующим гвардии Московским полком.
      «Отечество в опасности и этим сказано все, – пишет он в первом же своем приказе. – Пока я во главе полка, я заставлю выполнять мои законные требования».
      Между тем, революционная вакханалия разрастается с каждым днем. С утра до ночи в белокаменной гудят митинги, один оратор непрерывно сменяет другого. Анархисты, дезертиры, матросня, уголовники (революция вычистила тюрьмы чохом: свобода угнетенным! Только в одном Петрограде толпа выпустила 10 тысяч уголовных преступников, разгромила тюрьму и окружной суд) чувствуют себя полноправными хозяевами.
      Повсюду разговоры о заговоре и германском шпионаже. Немецкие агенты, не таясь, разъезжают по России, пытаются скупать газеты, агитируют.
      Вечерами обыватель боится выйти на улицу: смертная казнь отменена, а если кого-то из бандитов и удается отправить за решетку, поутру толпа, подстрекаемая провокаторами, уже идет на штурм камер.
      Порядка нет. Старая полиция разогнана, а новая – милиция – набирается преимущественно из вчерашних же уголовников.
      Солдаты отказываются выполнять приказы. Толпы людей в серых шинелях, лузгая семечки, вольно бродят по Москве. Их становится все больше: военнослужащие целыми подразделениями покидают фронт.
      И кругом – речи, речи, речи… О демократии, свободах, братстве и равенстве…
      Ничего этого Слащов понять и принять не может. Человек действия, всяким словам он предпочитает конкретные, зримые поступки. Сейчас же все, что являло для него смысл жизни, рушится на глазах.
      Единственный только раз кажется ему, что почва вновь возвращается под ноги. В конце августа главковерх Корнилов поднимает восстание против Временного правительства и ведет армию на Петроград.
      Слащов узнает об этом только пятью днями позже. Это известие ошарашивает его.
      Никого не слыша и не видя, он сидит в офицерском кругу и тихонько – как бы про себя – повторяет: «Быть или не быть»…
      Корниловское выступление проваливается. Генерала заточают в темницу. А спустя немногим более месяца в Петрограде вспыхивает большевистский мятеж.
      Третьего (шестнадцатого по новому стилю) ноября, после двух недель тяжелых боев, большевики берут власть и в Москве.
      Служить новому режиму Слащов не в силах: он искренне считает большевиков немецкими агентами. Полковник оставляет армию «по ранению» и покидает Москву. Его путь лежит в Новочеркасск, столицу Донского казачества, где генерал Алексеев , последний начальник российского генштаба, формирует Добровольческую армию.
      Впереди Слащова ждут генеральские лампасы, звездная слава, блестящие победы и… глухое бесславие…
 
       Москва. Лубянка, январь 1921 г.
      В председательском кабинете царил полумрак. Дзержинский не любил электрического света, отвык от него за годы тюремных скитаний. Там, где он провел свою юность – и в орловском централе, и в Александровской пересылке, и в знаменитой Варшавской цитадели, а уж тем более в енисейской ссылке – электричества не было и в помине: казна экономила на арестантах.
      Горела одна только зеленая – под цвет сукна – настольная лампа с причудливо выгнутой, модерновой ножкой.
      Уншлихт хорошо знал эту особенность Дзержинского. Их связывало не только формальное родство (жена Дзержинского – урожденная Мушкат – приходилась Уншлихту двоюродной сестрой), а нечто большее, можно сказать даже – родство душ.
      Бог знает сколько лет были знакомы они. Спроси сейчас Уншлихта, он даже и не вспомнит, когда увидел Юзефа в первый раз. Это было так давно, что стало уже историей. Может, в дни первой революции? Или – на подпольных сходках в Варшаве, когда до хрипоты в голосе бились меж собой эсдеки, эсеры и большевики?
      Потом пути их разошлись. Встретились они уже в 1917-м, в Петрограде. На двоих осталось за спиной тринадцать арестов. Вместе готовили октябрьский переворот. И когда в декабре Дзержинский возглавил ВЧК, одним из первых позвал он за собой именно Уншлихта. Думали, теперь-то удастся наконец поработать вместе, но в ЦК посчитали иначе.
      Уншлихт уехал в Псков – организовывать оборону против немцев. Оттуда перебросили его в Белоруссию.
      Вдруг вспомнилось, как в июле 1920-го лежал он в госпитале в маленьком городке Лида под Гродно, с подвешенной к потолку загипсованной ногой. Лежал и злился – и на лихача-водителя, что не сумел вовремя выкрутить руль, и на себя самого – потому что нет на свете ничего поганее, чем ощущать собственную беспомощность и бессилие; потому что пока прохлаждается он здесь, валяется на скользких простынях, решается в боях судьба его родной Польши. И вот, когда он уже готов был завыть от отчаяния и тоски, настежь распахнулась дверь, и вошел в палату Дзержинский, а за ним – вереницей – шли их общие, старые, еще по Варшаве друзья: Мархлевский , Кон , другие товарищи. От неожиданности Уншлихт даже оторопел.
      Вот за такие трогательные экспромты и любил он Дзержинского. Уже потом оказалось: ехал Дзержинский на Западный фронт, но по дороге, узнав, что Уншлихт лежит со сломанной ногой, приказал шоферу завернуть в Лиду. Правда, поездка эта обошлась ему дорого. На обратном пути сам попал в аварию, но, к счастью, обошлось без переломов. (История с двумя авариями долго потом служила им поводом для дружеских подшучиваний.)
      С тех пор больше они уже не расставались. Вместе воевали на Западном фронте, участвовали в наступлении на Варшаву. Когда наступление захлебнулось, Дзержинский забрал его в Москву, сделал своим первым замом.
      Обо всем этом думал сейчас Уншлихт, глядя на точеный профиль склонившегося над бумагами председателя, ставшего воплощением жестокости для миллионов людей.
      Наконец Дзержинский оторвался от документов. На восковом, изможденном лице горели большие, по-женски красивые глаза с длинными пушистыми ресницами.
      – Ну как нога? Не болит? – он по-мальчишески улыбнулся, подмигнул Уншлихту, и сразу, без перехода. – Знаешь, зачем я тебя позвал?
      Уншлихт покачал головой.
      – Вот что, Юзеф, – наедине они называли друг друга, как и в молодости, по именам, – читать политграмоту я тебе не буду. Знаешь все сам. Положение сложное. Те, кто думают, будто с разгромом Врангеля, война закончилась, жестоко ошибаются, и эта ошибка может встать нам очень дорого, потому что нет ничего преступнее глупой, наивной беспечности. Понимаешь, о чем я?
      Уншлихт кивнул. То, что говорил Дзержинский, полностью совпадало с его мыслями. Да, Гражданская война окончена. Под натиском красных пал Крым. Вслед за Россией, Украиной и Белоруссией, революция берет верх на Кавказе и в Средней Азии. Уже образованы Хорезмская и Бухарская народные республики, уже Армения объявила у себя социализм, а в Грузии – со дня на день – вспыхнет революционное восстание.
      Все это так, и в то же время не так. Сотни тысяч белогвардейцев – обученных, обстрелянных, жаждущих отмщения – рассыпаны по Европе. Клацает зубами Антанта. Достаточно одной спички, и эта пороховая бочка взорвется, разнесет хрупкий мир ко всем чертям.
      – На VIII съезде советов Ильич очень верно определил суть происходящего, – Дзержинский развернул лежащую на столе газету, сплошь исчерканную синим карандашом, – «Белогвардейцы работают усиленно над тем, чтобы попытаться создать снова те или иные воинские части и вместе с силами, имеющимися у Врангеля, приготовить их для натиска на Россию». Факты таковы. Сейчас в Турции сосредоточено около 70 тысяч белых солдат и офицеров. Все они сведены в три корпуса и размещены в лагерях. Дисциплина у них железная, за любую провинность следует расстрел. По сути, это та же армия, только отведенная на квартиры. ИНО доносит, что на первом же совещании, которое провел со своими генералами Врангель, обсуждались конкретные сроки новой интервенции. Они планируют высадиться у нас – скорее всего, в Крыму – не позднее мая.
      – Наглецы.
      – Пусть наглецы. Только французы готовы снабжать этих наглецов оружием и деньгами, могут даже направить на помощь свои части… У нас есть только два пути, – Дзержинский поднялся из-за стола. – Либо опередить вторжение, либо, подобно страусам, засунуть голову в песок.
      – Между прочим, я где-то вычитал, что страусы голову в песок не засовывают. Песок слишком горячий.
      – Да? – председатель ВЧК искренне поразился. – А я-то, наивный, полностью был уверен, что поговорка эта не на пустом месте возникла. Вообще, это, оказывается, чертовски интересная штука – происхождение поговорок. Знаешь, например, откуда взялось, что и на старуху бывает проруха?
      – Что-нибудь из классики?
      – Проруха – это дефлорация. Говоря по-простому, потеря девственности…
      Дзержинский замолчал. Он подошел к окну, отодвинул занавеску. Уншлихт тоже молчал. Им было хорошо молчать друг с другом, так быстрее приходили мысли. Когда знаешь человека тысячу лет, лишние слова ни к чему.
      – Юзеф, семьдесят тысяч штыков – это не шутка. Мы должны опередить их. Вопрос только – как? Я вижу один лишь вариант – разложение. Взорвать их изнутри, заставить Врангеля переключиться на внутренние свои проблемы, отложить сроки вторжения. Время работает на нас. Уже через год ни о какой экспансии не сможет идти и речи…
      – А что у нас с агентурой? – Уншлихт с ходу уловил замысел председателя.
      – Агентура есть. В основном, те, кого завербовали еще до эвакуации. Но все это люди не того уровня: адъютант губернатора Крыма, офицер деникинского штаба. Нам же нужна серьезная, мощная фигура. Именно фигура, способная влиять на сознание масс… Что ты знаешь о генерале Слащове?
      – Слащов-Крымский? Вешатель? Но это же враг. Один из самых злейших и опасных. Смелый, идейный враг с руками по локоть в крови.
      – В этом и заключается искусство разведки: делать из врагов друзей.
      – Конечно, если бы склонить Слащова на нашу сторону… – Уншлихт мечтательно задумался. – Это будет бомба.
      – Все предпосылки к этому есть. Ты правильно определил суть: Слащов – личность идейная. Вот на этой идейности его и можно привлечь… Ты наверняка знаешь, что месяц назад Врангель устроил над ним суд офицерской чести, уволил из армии: без пенсии и права ношения формы. В их войне с Врангелем многие офицеры занимают сторону Слащова. Его люди – даже под страхом трибунала – распространяют в лагерях антиврангелевскую книгу, которую он написал. В свою очередь, французы требуют от Врангеля арестовать Слащова, об этом открыто пишут эмигрантские газеты.
      – То есть ты считаешь, что Врангеля он ненавидит больше, чем нас?
      – Сегодня – да. Человек он взрывной, горячий, тщеславный. Он убежден, что, если бы Врангель внял его советам, Крым они бы не сдали. А теперь – вместо благодарности – его травят, как бешеного пса. Он оскорблен, и, как считает, совершенно незаслуженно. Помнишь, у Шекспира? Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть…
      – Напраслина страшнее обличенья.
      – Вот-вот: напраслина страшнее обличенья… У него есть только два пути. Либо замириться с Врангелем – но теперь это уже невозможно, слишком далеко зашла их вражда. Либо – прислониться к какой-то иной силе.
      – Согласен, момент очень удачный… А есть у нас кто-то под Слащовым?
      – Пока нет. Вот тебе и предстоит найти к нему подходы… Какие соображения?
      – Н у… Если в Константинополе серьезных людей у нас нет, значит, нужно послать кого-то из центра… – Уншлихт замолчал, перебирая в памяти тех, кто смог бы выполнить это непростое задание. Этот – слишком горяч. У этого – нет опыта закордонной работы. Третий – не обучен языкам. И вдруг, точно молния, пронзило его. – Кажется, я придумал. Помнишь Якова Тененбаума?
      – Тененбаум? Тот, что работал у нас в особотделе Западного фронта?
      – Он самый.
      – Считаешь, справится?
      – Уверен. Проверенный, надежный товарищ. Прошел подполье. Французским владеет в совершенстве. Я за него ручаюсь, как за себя.
      – Что ж, кандидатура, кажется, неплохая. Вместе с Менжинским встретьтесь с ним. Прощупайте. Но раньше времени – никаких деталей ему не сообщайте. На кону – слишком дорогая ставка…
      …Через неделю, когда начальник особого отдела ВЧК Менжинский собрал секретное совещание по вопросу разложения врангелевцев, одним из участников его был и спешно вызванный в Центр Яков Тененбаум…
 
       Константинополь. Февраль 1921 г.
      По ночам ему часто снились теперь горы. Он жадно вдыхал хрустальный горный воздух, и, казалось, до белых шапок Эльбруса можно было дотронуться рукой. Но потом приходило утро, в окна врывалась иностранная разноголосица, крики извозчиков, итальянская и турецкая ругань, и тогда понимал он, что все это – и хрустальный воздух, и грозный Эльбрус, и яркая россыпь звезд на черном, пугающем небе – ушло безвозвратно, осталось в далеком прошлом. На смену Эльбрусу приходила душная комната в маленькой обшарпанной хибаре на окраине Константинополя, и от этого становилось ему тоскливо, одиноко и безнадежно грустно.
      В марте 1918-го, после неудачной попытки поднять восстание в Ессентуках, он с горсткой людей ушел в Приэльбрусье. Те недели, что провел он в горах, остались в его памяти единым фрагментом счастья. Он был молод и удачлив, верил в себя, в свою звезду и свою будущность. В то, что пройдет каких-то пару месяцев, от силы – полгода – и схлынет прочь красное наваждение, наладится хорошая, прежняя жизнь. Ожидание боя он всегда любил больше, чем сами бои…
      В аулы заходить они не решались. Спали под открытым небом. Но страха не было. Он засыпал и просыпался с предвкушением счастья: такое бывает только в молодости. Первое, что видел он, открывая глаза – белоснежные вершины Эльбруса. А внизу шумела горная речка. На противоположной стороне холма чабаны выгоняли отары. Издалека они казались похожими на рассыпанную шелуху семечек. Смешные суслики носились по полям, и прежде, чем юркнуть в нору, точно как часовые вскакивали на задние лапки…
      Через три месяца он спустится вниз. В маленьком городке Баталпашинске сформирует первый свой отряд, командовать которым станет полковник Шкура (для благозвучности полковник вскоре заменит последнюю букву в фамилии и станет называться Шкуро, хотя фамилия исконная и подходила к нему куда как лучше).
      Потом будет всякое. И триумфальный поход на Ставрополь. И первые генеральские погоны. Освобождение Екатеринослава. Многомесячная оборона Крыма.
      Слава, пришедшая к нему на германском фронте, возрастет многократно – не в арифметической, в геометрической даже прогрессии.
      В опушенной черным мехом белой короткой куртке, с неизменной буркой за плечами, в меховой же шапке (форму придумал сам, как, впрочем, и собственный образ), сказочным, былинным видением будет он проноситься перед войсками, первым бросаясь в бой. (В мае 1919-го, с пятью всего лишь конниками ворвался в Мелитополь, одним только видом своим, повергнув неприятеля в бегство.) А потом, после боя, объезжая части, не по уставу, будет бросать по рядам: «Спасибо, братья, что спасаете Русь святую. Земной от меня поклон…»
      Рядом с ним – и в бою, и на привале – знаменитый золотоволосый юнкер Никита Нечволодов, – влюбленная в генерала сестра милосердия Нина Нечволодова, одетая в мужскую одежду; будущая его жена.
      Ему было, что вспомнить. Хмель штыковой атаки. Гудящее по рядам эхо. Поражения и победы. А вот, поди ж ты – чаще всего вспоминал он именно эти, проведенные в горах три месяца – сусликов-часовых, шелуху отар, хрипы реки…
      Где они теперь, его прежние слава и почести? Сгинули прочь вместе с великой державой. Вместо дачи царского министра Фредерикса в Ливадии – покосившийся домишко в Галате, на самой окраине европейского Константинополя. Вместо преданных, влюбленных до безумия солдат – косые взгляды соплеменников – таких же, как он бедолаг-эмигрантов, людей без роду, без племени…
      Врангеля он не любил никогда, и прекрасно знал, что чувства эти – взаимны. Безумно, болезненно честолюбив был барон. Ревновал к слащовской популярности, к солдатской любви.
      А ведь он, Слащов, пытался сделать все возможное, замириться, не доводить дела до греха. Когда в марте 1920-го стало ясно, что Деникин подает в отставку, пришел к нему пьяненький генерал Шиллинг , вместе со своими войсками бежавший из Одессы в Крым.
      – Яков Александрович, голуба моя, не дай Господь, если Антон Иваныча сменит выскочка Врангель.
      И шепотом, наклонившись так близко, что прямо в нос ударило перегаром:
      – Врангель, наглец, предложил мне сдать командование войсками. Только черта лысого он от меня получит. Мои люди за меня глотку готовы рвать, поглядим еще, кто кого… Если мы объединимся, никто не сможет нас одолеть…
      Ничего тогда Слащов ему не ответил. В тот же день послал верного человека – полковника Петровского – к Врангелю и наказал передать, что Шиллинга он никогда не поддержит и чести своей не запачкает. Про себя же подумал: лучше уж позер Врангель, чем пьяница и фанфарон Шиллинг.
      Но вот уж воистину – не делай добра, не получишь зла. Едва только назначили Врангеля главнокомандующим, сразу почувствовал Слащов, как раскручивается вокруг него скользкая петля интриг. Подготовленный им план десанта в Мелитополь тормозился ставкой. Слал телеграмму за телеграммой с просьбой принять лично, но ответов не получал. Вместо этого – слышал отголоски врангелевского окружения: он-де кокаинист, пьяница, неврастеник…
      В мае не выдержал, психанул. Послал по проволоке рапорт об отставке. Не приняли. Даже утвердили план мелитопольского наступления, которое – как и предсказывал – закончилось блестящей его победой. И хоть в боях потерял он всего одного солдата, да двух лошадей, ни единой награды люди его не получили. («За что награждать-то, – деланно подивился Врангель. – Вы даже и потерь не понесли».)
      И снова просит он об отставке, и снова ее не принимают. Правда, от командования корпусом Слащова отстраняют, но Врангель назначает его в свое распоряжение и даже присваивает почетный титул – «Крымский»: сто тридцать пять лет назад таким же точно титулом пожаловала генерала Долгорукова императрица. Долгоруков – присоединил к России полуостров, Слащов – сохранил его для России.
      Но Слащов не унимается. («Золотой пилюлей» назовет он жалованный титул.) Он просит дать ему какую-то должность, пишет, что не может сидеть, сложа руки, в решающий для отечества час, «так как здоров, призывного возраста и ничего не делаю». Но в назначенное для аудиенции время, Врангель его не принимает. А тем временем военная прокуратура начинает против него судебное дело за расстрел дезертира – полковника Протопопова.
      Нервы у Слащова на пределе. И когда предложенный им план обороны Крыма в очередной раз отвергают, он не в силах уже владеть собой. В ноябре 1920-го генерал подает Врангелю рапорт, в котором фактически обвиняет его в предательстве и пораженчестве. Рубикон перейден…
      Через два месяца, из газет, Слащов узнает, что судом офицерской чести он уволен из армии без права ношения мундира. Узнает, и сразу же сядет писать книгу, которая, как наивно ему казалось, перевернет сознание всей русской эмиграции. «Требую суда общества и гласности», – называлась она.
      Это произойдет уже в Константинополе. В ноябре 1920-го, в последних частях, на ледоколе «Илья Муромец» генерал-лейтенант Слащов покинет Россию…

Одним абзацем

      В феврале 1921-го, Дзержинский, Уншлихт и начальник контрразведки Менжинский нелегально, под документами на Яна Ельского, направляют в Константинополь резидента ВЧК Я. Тененбаума для установления канала связи с генералом Слащовым…
 
       Константинополь. Февраль 1921 г.
      – Вот в чем басурмане точно превзошли нас – так это в умении варить кофе… Надеюсь, я вас не обидел выражением «басурмане»?
      – Намекаете на мою курчавость? Уверяю вас – во мне нет ни капли турецкой крови.
      – Насчет турецкой – не сомневаюсь…
      – Вы антисемит?
      – В общем, нет. Немцев я люблю гораздо меньше, чем иудеев… Впрочем, турок – еще меньше, чем немцев.
      – Напрасно вы, Яков Александрович. Вы ведь – умный человек. А умный человек не может быть шовинистом.
      – Вы скажите об этом Василию Васильевичу Розанову. Или – почитайте Достоевского.
      – А как же быть с Короленко, Леонидом Андреевым, Горьким? Они не только не чурались водить дружбу с инородцами, но и, напротив, считали, что россиянин – не тот, кто пишется великороссом от рождения, а тот, кто русский по своему духу.
      – Где они сейчас россияне эти? Кто помнит теперь о России? С Россией кончено, на последях, ее мы прогалдели, проболтали…
      – Макса Волошина любите?
      – Похвальный для большевика кругозор.
      – Бросьте. Только тупые провокаторы из ОСВАГа рисуют нас монстрами с окровавленными зубами, хотя и сами, по-моему, в этот образ не слишком верят.
      – Ладно, господин Ельский, – ничего, что называю вас господином, уха не режет? – оставим эти пикировки. Перейдем к делу. Вы ведь, наверное, пригласили меня не для того, чтобы агитировать за Советскую власть?
      – Нет, конечно. Вас агитировать глупо. Большего врага Советской власти трудно себе найти.
      – Зачем же вам понадобился тогда этот враг? Тот, кого называли Ельским, откинулся на спинку стула:
      – Вы – солдат, Яков Александрович. И я – солдат. Мы можем не любить друг друга, но обязаны друг друга уважать. Мы, по крайней мере, вас уважаем, как человека, который первым шел в атаку, не прятался за чужие спины и всегда говорил честно то, что думает. Не ваша вина, что мы выиграли, а вы – проиграли. Это – диалектика истории…
      – Спорный вопрос.
      – Ничуть… Наша власть пришла всерьез и надолго. Это ясно любому, кто способен мыслить. Вы ведь и сами это видите. После крымского поражения шансов на реставрацию уже не осталось. Еще полгода, год – и Дальний Восток тоже будет наш. Разве не так?
      – Не надо ловить меня.
      – Упаси Господь, Яков Александрович. Я пришел к вам в открытую, с поднятым забралом, и говорю прямо: вы нужны сегодня России. Нашей России.
      – Вашей?
      – Россия не может быть нашей или вашей. Она – одна.
      Слащов прикурил тонкую эбонитового цвета сигарк у, прищурился от вонючего дыма.
      – Надеетесь завербовать меня?
      – Яков Александрович, вы словно все время в чем-то пытаетесь меня упрекнуть. Так не вербуют. Не вы в наших, а я – в ваших руках. Достаточно одного только слова, чтобы я очутился в зиндане.
      – Почему так уверены, что не сдам вас?
      – Потому что вы не подлец и не трус. Потому что я пришел с белым флагом, а парламентеров нельзя расстреливать. И еще потому, что мы знаем вас, как честного, искренне любящего Россию человека. И мы видим, что с этими людьми – с Врангелем, Шатиловым , Кутеповым – вам не по пути. Ваша совесть чиста. Вы сделали все, что могли. Но разве кто-то внял вашим советам? Вместо того, чтобы сказать «спасибо» за все, что сделали вы, точно шелудивого пса, вышвырнули прочь… Неужели вы не видите, что творится вокруг? Ваших солдат, будто каторжников, держат в лагерях за колючей проволокой. При въезде в галлиполийский лагерь, где стоит теперь корпус генерала Кутепова, из камней выложили лозунг: «Только смерть может избавить тебя от выполнения долга».
      – Без дисциплины армии грозит разложение.
      – Нельзя привить патриотизм из-под палки. Это что, дисциплина – расстреливать тех, кто желает вернуться на родину? Вспомните полковника Щеглова – вы наверняка его хорошо знали. Щеглова, боевого, честного офицера расстреляли только за то, что он пытался уехать в Россию…
      Слащов угрюмо молчал, думал о чем-то своем. Наконец, нерешительно спросил:
      – Вы хотите сказать, что если я решу вернуться, меня не вздернут на виселице?
      – Это вопрос отдельного обсуждения. У вас много грехов перед рабочей властью. Но и заслуг перед Россией – не меньше… Могу ли я считать ваш вопрос началом диалога?
      – По-моему, диалог у нас уже начался… Тененбаум-Ельский ушел из кафе первым. Так требовали неписаные законы конспирации, ибо в те годы Константинополь кишмя кишел агентами всевозможных разведок – от французской до белогвардейской.
      А Слащов долго еще сидел в Пано-баре, маленькой таверне на шумной улице Истиклаль. Сидел, уставившись в одну точку, думая о чем-то своем. Может быть, в этот вечер он впервые решил ответить себе на те вопросы, которые прежде гнал прочь. Он боялся этих тяжелых вопросов. Он пытался найти забвение в кокаине и мерзкой турецкой ракии.
      А ведь красный резидент прав. В Константинополе нет для него места. Вместо почестей и уважения – сыплются в его сторону проклятия и брань. Ради чего тогда мучить себя на чужбине, где кругом – чужая, режущая ухо речь; где даже солнце не такое, как дома – палящее, злое, колючее.
      Вот она – суровая диалектика жизни. Друзья становятся врагами. Враги заступают на место друзей.
      Верно сказал древний мудрец Экклезиаст: все течет, все изменяется…
      …В ноябре 1920-го, в русской речи (именно русской, не советской) появилось новое выражение, идиома: «катастрофа».
      В этом слове объединилось все сразу: траурные гудки пароходов, обреченность разлуки, пачки дагеротипов, брошенные в пустых, гулких комнатах. Осколками разбитого вдребезги назвал всех их, бывших российских граждан, – певец эмиграции Аверченко . Жизнь словно разделилась на две половинки – «до» и «после».
      В прошлой остался парадный Невский, ресторан «Додон», тезоименитство и георгиевские кресты. В нынешней ждала их неизвестность, чужая земля и вечная ностальгия…
      В ноябрьские дни 1921-го, после того, как студентсамоучка Фрунзе прорвал перекопские укрепления, из Крыма – последней цитадели русского оружия – бежало 150 тысяч человек. «Число погибших при эвакуации, – писала тогда берлинская газета „Русь“, – а равно сброшенных в море, сошедших с ума и покончивших жизнь самоубийством, учету не поддается».
      В порту творилась ходынка. Толпы людей штурмовали сходни. Стоимость катеров и лодок выросла в сотни раз. За место на пароходе платили фамильными бриллиантами, несмотря на то даже, что всю дорогу надо было стоять.
      18 ноября флотилия подошла к Константинополю – тому самому Константинополю, Царьграду, откуда пришло когда-то на Русь христианство, и где прибивал на врата свой щит древний князь Олег.
      Те, кто сходил на берег, не знали еще, что покинули Россию навсегда. Им казалось, что это лишь временное, вынужденное отступление, хитрый маневр вроде того, что предпринял в 1812-м Кутузов, оставляя французам Москву.
      Половина эмигрантов военную форму снимать не спешила. «Армия будет сохранена», – публично поклялся Врангель. В первые же дни он собрал на крейсере «Генерал Корнилов» старших начальников своей армии и, выйдя в воды Босфора, повел разговор о возобновлении вооруженной борьбы.
      Остатки армии были сведены в три корпуса и размещены в лагерях. Чтобы люди не разбежались, лагеря окружили колючей проволокой и расставили часовых – басурман-сенегальцев. Тех, кто пытался бузить, наказывали жестоко и скоро. «Дисциплина в армии, – заявлял Врангель, – должна быть поставлена на ту высоту, которая требуется воинскими уставами, и залогом поддержания ее должно быть быстрое и правильное отправление правосудия».
      (Весь русский Константинополь потрясла весть о расстреле старшего унтер-офицера Бориса Коппа. Его обвинили в желании вернуться домой. Смертный приговор утверждал сам генерал Кутепов.)
      Расходы на содержание русской армии взяло на себя французское правительство. За полгода Париж потратил примерно 200 миллионов франков. Французы торопили Врангеля, требовали скорейшей высадки, да он и сам понимал, что время работает против него.
      «Не пройдет и трех месяцев, – картинно объявил барон на смотре своих частей в Галлиполи, в феврале 1921-го (несмотря на „катастрофу“, учения, маневры и смотры в лагерях проводились исправно), – как я поведу вас вперед, в Россию!».
      И это было не просто красивой декларацией. Врангель рассчитывал высадиться на Черноморском побережье в срок до 1-го мая, и в преддверии этого рассылал уже своих эмиссаров на Кубань, Дон и Терек – эпицентры казачества. Было организовано даже несколько пробных десантов, а казачий генерал Краснов на полном серьезе разрабатывал план похода на Петроград…
      Человек тщеславный и властный, Врангель попытался объединить под свои знамена всю белую эмиграцию. Его агенты в разных странах Европы начали организовывать офицерские союзы. К началу 1921-го в них записалось свыше 10 тысяч человек, готовых выступить на борьбу по первому зову. А параллельно с этим генерал сформировал своего рода правительство в изгнании – Русский совет, который был объявлен единственным «носителем законной власти».
      Многотысячная, хорошо оснащенная отдохнувшая армия – это была серьезная угроза для республики. И кто знает, как пошла бы история, если бы удалось Врангелю высадиться в Крыму, ведь вслед за ним на штурм страны вновь двинулись бы армии Антанты…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24