Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Несколько печальных дней

ModernLib.Net / Классическая проза / Гроссман Василий Семёнович / Несколько печальных дней - Чтение (стр. 2)
Автор: Гроссман Василий Семёнович
Жанр: Классическая проза

 

 


— Очень хочется есть, — сказал Москвин, любуясь листом на стене.

— Еще неизвестно, доживем ли мы до еды, — ответил Фактарович.

Они заговорили о происшедшем. Ночью польская кавалерия ворвалась в город. Очевидно, галицийские части открыли фронт. Красных в городе было мало, один лишь батальон чон .

Чоновцы отступили, и город достался полякам тихо, без пулеметного визга и хлопанья похожих на пасхальные яички гранат.

Чон — часть особого назначения.

Они проснулись среди врагов, два бледнолицых от потери крови военкома, приехавшие с фронта лечить раны, и еще третий, старый человек, с которым они познакомились только вчера. Он совершенно случайно задержался в городе из-за порчи автомобиля. И доктор, у которого жили военкомы, ожидая, пока исправят электрическую станцию и можно будет включить сияющую голубым огнем грушу рентгеновской трубки, ввел его в столовую и сказал:

— Вот, пожалуйста, мой товарищ по гимназии, а ныне верховный комиссар над…

— Брось, брось, — сказал рыжий, и, оглядев диван, покрытый темным бархатом, полку, уставленную китайскими пепельницами из розового мрамора, каменными мартышками, фарфоровыми львами и слонами, он подмигнул в сторону узорчатого, как Кельнский собор, буфета и сказал: — Да-с, ты, видно, не терял времени, красиво живешь.

— Ах какие глупости! — сказал доктор. — Все это теперь можно купить за мешок сахару-рафинада и два мешка муки.

— Брось, брось… — ухмыльнулся рыжий. — Он протянул военкомам свою мясистую большую руку и пробурчал: — Верхотурский. — И оба военкома одновременно кашлянули, одновременно скрипнули стульями, переглянулись и значительно подмигнули друг другу.

Потом пришла в столовую добрейшая Марья Андреевна и, узнав, что Верхотурский — товарищ мужа по гимназии, вскрикнула, точно ее кто-то ущипнул, и заявила, что, пока Верхотурский не поест, не выспится на мягкой постели, она его не отпустит. Ночевал он в одной комнате с мальчиками — так звала Марья Андреевна военкомов.

Утром к ним зашел доктор; он был в мохнатом халате, на его седой бородке блестели капельки воды; щеки, покрытые фиолетовыми и красными веточками жилок, подергивались.

— Город занят польскими войсками, — сказал он.

Верхотурский посмотрел на него и рассмеялся:

Ты огорчен?

— Ты понимаешь ведь, о чем я говорю, — сказал доктор.

— Понимаю, понимаю.

— Вы бы могли переодеться и уйти, может быть это будет лучше всего, черным ходом, а?

— Ну нет, — сказал Верхотурский, — если мы уйдем сегодня, то попадемся, как кролики, на первом же углу. Сегодня мы не уйдем и завтра, вероятно, тоже не уйдем.

— Да, да, может быть, ты и прав, — сказал доктор, — но, понимаешь…

— Понимаю, понимаю, — весело сказал Верхотурский, — я, брат, все понимаю.

Они стояли несколько мгновений молча, два старых человека, учившихся когда-то в одной гимназии, и смотрели друг на друга. В это время вошла Марья Андреевна. Доктор подмигнул Верхотурскому и приложил палец к губам.

— Доктор вам уже сказал, что у нас вы в полной безопасности? — спросила она.

— Именно об этом мы сейчас говорили, — сказал Верхотурский и начал смеяться так, что его живот затрясся.

— Клянусь честью, ты меня не понял, — сказал доктор, — я ведь думал…

— Понял, понял, — перебил Верхотурский и, продолжая смеяться, махнул рукой.

И они остались в комнате, уставленной мешками сахара, крупы и муки. На стенах висели венки лука, длинные связки коричневых сухих грибов. Под постелью Верхотурского стояло корыто, полное золотого пшена, а военкомы, подходя к своим дачным складным кроваткам, ступали осторожно, чтобы не повредить громадных глиняных горшков с повидлом и маринованными грушами, стеклянных банок с малиновым и вишневым вареньем. Они ночевали в комнате, превращенной в кладовую, и, хотя комната была очень велика, в ней негде было повернуться, ибо Марья Андреевна славилась как отличная хозяйка, а доктор имел большую практику в окрестных деревнях.

II

— Положение хуже губернаторского, — сказал Фактарович.

— Да, хуже, — подтвердил Москвин.

Фактарович подошел к окну. Площадь была пуста.

— Как много камней, — удивленно пробормотал он и спросил: — Что же делать?

— А я почем знаю? — ответил Москвин.

— Продолжать шахматное состязание, — предложил Верхотурский.

— Вам смешно, — сказал Фактарович, точно Верхотурский был в лучшем положении, чем он и Москвин.

— Пожалуйста завтракать! — крикнула в коридоре Марья Андреевна.

Они пошли в столовую. Москвин посмотрел на стол: белый хлеб, масло, мед, повидло, большая кастрюля сметаны, на блюде в облаке пара высилась гора лапши, смешанной с творогом, в глубоких тарелках редька, соленые огурцы, кислая капуста.

— Э, как-нибудь, — крякнул Москвин и сел за стол. Он первым справился с лапшой, и Марья Андреевна спросила:

— Вам можно еще?

— Большое спасибо, — сказал он и ударил под столом ногами.

— Большое спасибо — да или большое спасибо — нет? — рассмеялась Марья Андреевна и положила ему вторую порцию,

— Если можно, я тоже съем еще, — сердито сказал Фактарович и подмигнул шумно глотавшему и почему-то очень смущенному Москвину.

В столовую вошел длиннолицый мальчик в очках, лет четырнадцати-пятнадцати. К груди он прижимал толстую книгу в блестящем желтом переплете.

— А, Коля, — сказали одновременно Фактарович и Москвин.

Мальчик пробормотал:

— Здравствуйте.

После этого он споткнулся и, садясь, так загрохотал стулом, что Марья Андреевна вскрикнула.

Мальчик ел, глядя в книгу, и ни разу не посмотрел в свою тарелку…

— Вы не боитесь, юноша, угодить себе вилкой в глаз? — спросил Верхотурский.

Мальчик мотнул головой.

— Ах, это несчастье! — сказала Марья Андреевна. — У меня сердце обливалось кровью, пока я привыкла.

— Доктор, доктор, — закричала она, — завтрак давно простыл! — и, обращаясь к Верхотурскому, сказала: — Вы поверите, за тридцать лет не было случая, чтобы он пришел вовремя к столу. Вечно приходится по десять раз подогревать и носить из кухни в столовую. Прислуга его ненавидит за это.

В дверях показался доктор.

— Иду, иду, иду… Помою руки и моментально сажусь за стол.

Москвин и Фактарович рассмеялись.

— Да, — сказал Москвин — мы здесь четвертый день, и каждый раз доктор говорит: «Помою руки и сажусь обедать» — и уходит на час.

Но на этот раз доктор пришел вовремя. Он вошел стремительной походкой, откинул ногой завернувшийся угол дорожки, сорвал листочек с календаря, щелчком сбил осколок яичной скорлупы, поднял с полу бумажку и бросил ее в полоскательницу. Садясь, он ущипнул мальчика за щеку и спросил:

— Ну, как дела, будущий Лавуазье?

Коля, продолжая смотреть в книгу, сказал:

— Глупо.

— Ну так вот, — сказал доктор, потирая руки от предстоящих удовольствий вкусного рассказа и еды. — Ну так вот, могу вам сообщить все новости.

Здесь, в столовой, он смотрел на своих непрошенных гостей с радушием и любовью, так как больше всего в жизни он любил рассказывать во время еды.

Он очень обижался, когда жена, перебивая его, говорила:

— Ешь, ешь, ты меня замучишь этими историями про царя Гороха.

Теперь, радуясь слушателям, он принялся рассказывать. в городе польская кавалерия, по улицам ездят патрули, возле здания городской управы стоят четыре пулемета, у поляков колоссальнейшая артиллерия, танки, в город они придут к вечеру; это основные силы второй армии.

— Ешь, пожалуйста, уже два раза подогревают тебе завтрак. И когда доктор попробовал рассердиться, Марья Андреевна сказала умоляющим голосом, которого он особенно боялся: — Как тебе не стыдно говорить людям, поневоле живущим в твоем доме, вещи, которые им тяжело слушать? Неужели ты не понимаешь!

Верхотурский поднял голову, поглядел на Марью Андреевну, а Коля крикнул:

— Стыдно, стыдно! — и, схватив книгу, выбежал из столовой.

Доктор поднес руки к вискам и, обращаясь к Верхотурскому, сказал:

— Вот, в собственной семье.

После завтрака доктор надел на рукав перевязь с красным крестом и собрался на визиты.

— Не могу сидеть минуты без дела, — сказал он, — в любые бомбардировки хожу к больным, и черт меня не берет.

В коридоре он долго внушал Поле, что разговаривать с больными следует держа дверь запертой на цепочку и, прежде чем впустить кого-нибудь, нужно позвать Марью Андреевну.

— Ты говори: «Я без хозяйки никого не впущу», — понимаешь ты?

— Та понимаю, боже ж мий, чи я зовсим дурная? — отвечала Поля.

— Никто не говорит, что ты зовсим дурная, а я только объясняю, чтобы ты хорошенько все поняла; кто бы ни просил впустить его, что бы он ни говорил, ты отвечай: «Я без хозяйки никого не впущу». И сейчас же иди за Марьей Андреевной, понимаешь?

Поля молчала, и доктор сердито спрашивал:

— Чего же ты молчишь, неужели не понимаешь?

Марья Андреевна сказала, что Москвину следует надеть докторские брюки, ибо в галифе он выглядит подозрительно.

— Но вообще, можете не беспокоиться, — с гордостью проговорила она, — доктор настолько уважаем, что никто не осмелится прийти с обыском в нашу квартиру.

Она ушла хлопотать по хозяйству, а Верхотурский и военкомы остались в столовой.

— Помыть, что ли, посуду? Скука смертная, — сказал Москвин и, пощупав свой живот, покачал головой.

Фактарович икнул и заговорил плачущим голосом:

— Товарищи, я здесь с ума сойду. Я задыхаюсь в этой обстановке. Я ведь сам жил в такой семейке, у своего папаши, мне эта механика известна.

— Брось! — сказал Москвин. — Подумаешь, обстановка! Ты бы посмотрел на моего папаню, когда он в получку возвращался.

— А я вот полежу на этом роскошном диване, — сказал Верхотурский и улегся, подкладывал под затылок подушечки.

Он взял одну подушку в руки и принялся рассматривать ее. На черном бархате была вышита бисером яркая бабочка, сотни разноцветных бисеринок переливались в сложном, тонком узоре, составлявшем расцветку крыльев.

Верхотурский ковырнул пальцем вышивку, потер ладонью бабочкины глаза, сделанные из круглых красных пуговичек, и задумчиво сказал:

— Ну-ну, доложу я вам…

Потом он положил подушечку себе на живот и довольно закряхтел.

— Пойдем на склад Опродкомарма, поиграем в шахматишки, — предложил Фактарович.

— Только не турнирную, а любительскую, — ответил Москвин.

— Т-рус.

— Я, знаешь, боюсь тебя в один день доконать, у тебя еще рана откроется от огорчения.

— Не бойся за мою рану, товарищ.

Как только они начинали говорить о шахматах, между ними устанавливался этот мальчишеский, сварливый тон. Это повелось еще с того времени, когда они лежали в полевом госпитале и сестра милосердия, глядя на их бумажные лица и прислушиваясь к их слабым голосам, едва слышным сквозь гул орудий, пугалась: ей казалось, что раненые военкомы сошли с ума.

Вдруг с улицы раздался шум, крики. Толкая друг друга, комиссары побежали к окну.

Через площадь мчался толстый лысый человечек, а за ним, придерживая рукой шашку, гнался высокий и тощий солдат. Лысый человек бежал молча, он бодал воздух своей круглой головой, точно проламывал себе дорогу, а серовато-синий солдат мерно перебирал ногами и делал это так неохотно, словно верблюд, которого гонят палкой.

— Стуй, стуй, пшя крев! — кричал солдат.

Но «пшя крев» и не думал останавливаться. Вот он в последний раз повел шеей, боднул невидимое препятствие и скрылся за железной калиткой. И тотчас вслед за ним во двор вбежал тощий солдат.

Площадь вдруг опустела, и три человека, стоя у окна, долго молчали.

— Догонит, сукин кот, — шепотом сказал Москвин.

— Как много камней, — точно силясь понять что-то, проговорил Фактарович.

А Верхотурский молчал, поглаживая подушечку, которую машинально захватил, вскочив с дивана.

Из калитки вышел солдат, держа за шнурки два желтых ботинка. Он оглянулся, точно собираясь ступить в воду, и пошел через площадь. И как только солдат побрел, помахивая ботинками, на площадь выбежал лысый толстяк.

— Пани, пани, мои буты! — кричал он, всплескивая руками и приплясывая вокруг солдата. Его ноги в светлых носках еле касались земли, и было похоже, что человек танцует какой-то веселый, задорный танец.

Солдат пошел быстрее, но толстяк не отставал от него.

— Пани, мои буты! — орал он и старался вырвать ботинки, но солдат, сердито закричав, метко лягнул его по заду. Он шел быстрыми шагами, худой, небритый, подняв ботинки над головой, а маленький толстяк в светлых носках прыгал возле него и пронзительно кричал.

Он уже не боялся ни револьвера, ни кавалерийской сабли, весь охваченный могучим желанием вернуть свои оранжево-желтые ботинки. Так они дошли до середины площади, и солдат начал озираться, не зная, куда идти.

— Пани, мои буты, — с новой силой взвыл толстяк, и кавалерист вдруг повернулся и ударил его сапогом в живот. Толстяк тяжело упал на спину. Кавалеристу, должно быть, стало неловко, что он так жестоко ударил человека. Он воровато оглядел площадь, окна домов — не видел ли кто-нибудь, как ударился упавший нежным, жирным затылком о камни. И солдат увидел, что десятки глаз смотрят на него, он увидел полных ненависти и ужаса людей, стоявших у окон, заставленных горшками, в которых цвели жирные комнатные цветы. Солдат увидел отвращение на лицах этих людей, ставших, как только он поднял голову, задергивать кружевные занавески. Он высоко поднял ботинки и швырнул их лежавшему толстяку. Потом он пошел, не оглядываясь по сторонам, худой, небритый мародер в помятой старой шинели, и скрылся в переулке.

Толстяк оперся на локоть, приподнялся, посмотрел в ту сторону, куда ушел грабитель, вдруг сел и начал надевать ботинок. Из домов выбежали люди, обступили его, все одновременно говоря и размахивая руками. Потом толстяк пошел к одному из домов, победно стуча отвоеванными ботинками, а люди шли вслед за ним, хлопали его по спине и хохотали, полные гордости, что маленький человек оказался сильней солдата.

— Да, картинка, — сказал Москвин.

Верхотурский ударил его по животу, проговорил:

— Вот какие дела, товарищи, — и, почему-то оглянувшись на дверь, сказал: — Белополяков мы прогоним через месяц или три — это мне не внушает сомнений, а вот с этим индивидом нам долго придется воевать, ух как долго!

И военкомы одновременно взглянули ему в лицо, как глядят дети на взрослого, читающего им вслух.

III

Перед обедом произошел скандал. Вернувшись с визитов, доктор вздумал заняться хозяйством. Так всегда случалось, когда в приемной не было больных. И так как доктор не мог оставаться без дела, это доставляло ему прямо-таки физическое страдание, он прошелся по комнатам, поправил криво висевшую картину, попробовал починить кран в ванной комнате и, наконец, решил заняться перестановкой буфета. Умудренный опытом, Коля отказался ему помогать.

Тогда доктор перенес столик красного дерева из коридора в столовую, бормоча:

— Черт знает что… вещи, которым буквально цены нет, почему-то должны гнить в передней.

Потом в столовую забрел Москвин и взялся вместе с доктором передвинуть буфет. Рана мешала ему — он не мог ни приподнять буфета, ни толкать его грудью. Однако он так усердно принялся подталкивать буфет задом, что посуда отчаянно задребезжала.

— Что вы делаете, ведь это хрусталь! — закричал доктор и кинулся открывать дверцу, — оказалось, что одна рюмка разбилась. И, как полагается, в то время когда доктор зачем-то старался приставить длинную ножку рюмки к узорной светло-зеленой чашечке, в столовую вошла Марья Андреевна. Она всплеснула руками и так вскрикнула, что Фактарович, бывший у себя в комнате, а Поля в кухне, прибежали в столовую.

Марья Андреевна не жалела рюмки, ей вообще ничего не было жалко. Доктор всегда жаловался, что она его разоряет тем, что кормит десятки нищих, отдает им совершенно новые вещи, ворчал, что и ротшильдовских капиталов не хватит, чтобы окупать расходы ее безмерного гостеприимства. Вот и сейчас он узнал на Москвине свои совершенно новые брюки английского шевиота. Но у Марьи Андреевны был стальной характер, доктор знал, что нет во вселенной силы, которая заставила бы ее измениться, и он молча сносил и обедавших на кухне бедняков, и посылки, которые она отправляла своим племянникам и племянницам, примирился он и с комиссарами, которые, приехав просвечиваться, неожиданно поселились на полном пансионе в комнате-кладовой.

Марья Андреевна не любила, когда муж вмешивался в хозяйственные дела. Однажды, — это было двенадцать лет тому назад, — когда доктор зашел в кухню и изменил программу обеда, она бросила в него глубокую тарелку. И теперь, при домашних неладах, она предостерегала мужа:

— Не доводи меня до того, что однажды произошло. — И он тотчас же уступал ей.

Марья Андреевна произнесла:

— Немедленно убрать эту дрянь из столовой! — и ударила ногой по столику.

Доктор потащил столик в переднюю, а Марья Андреевна крикнула ему вслед:

— В передней ему тоже нечего стоять, его нужно выбросить на чердак.

Доктор уволок столик к себе в кабинет — единственная комната, где он чувствовал себя хозяином.

Когда он вернулся, буфет уже стоял на прежнем месте, а Марья Андреевна говорила Фактаровичу:

— Эти перемены властей — просто зарез для меня: больные боятся ходить, — в самом деле, смешно же идти к доктору лечить бронхит или какое-нибудь кишечное заболевание, когда рискуешь быть убитым и изнасилованным буквально на каждом углу. А он от безделья немедленно сходит с ума, я прямо в отчаянии. Он вздумал обклеить спальню какими-то дикими обоями, а когда деникинцы четыре дня обстреливали нас из пушек и мы сидели в погребе, он начал перекладывать запас капусты из одной каморы в другую и возился до тех пор, пока не свалились дрова и мы все едва не погибли. — Она посмотрела на мужа и с тихим отчаянием, протянув руки, сказала: — Вот пришли поляки, и ты уже переставляешь буфет.

Потом она подошла к нему и стала счищать с его рукава паутину, а доктор поднялся на цыпочки и несколько раз поцеловал ее в шею.

Окончательно помирились они за обедом, этим великим таинством, которое Марья Андреевна совершала с торжественностью и серьезностью. Она волновалась перед каждым блюдом, огорчалась, когда Верхотурский отказывался есть, и радовалась, когда Москвин шутя управился с третьим «добавком». Ей все казалось, что обедающим не нравится еда, что курица пережарена и недостаточно молодая.

— Скажите откровенно, — допрашивала она Верхотурского, — вы не едите, потому что вам не нравится? — И на лице ее были тревога и огорчение.

Обедали мирно — доктор не говорил про политику, только рассказал случай из своей практики — про то, как его вызвали ночью в имение к умиравшему помещику, за двадцать верст от города, и как пьяный кучер на полном ходу въехал в прорубь с тройкой лошадей и доктор чудом спасся, выскочив в последнее мгновенье из саней.

История эта была очень длинная, и по тому, что Марья Андреевна подсказывала мужу слова, а Коля строил ужасные рожи и незаметно зажал уши, Верхотурский понял, что про пьяного кучера и прорубь рассказывается, наверное, в сотый раз, и ему сделалось так скучно, точно он прожил в этом доме долгие годы и каждый день слушает про помещика и про то, как некий доктор, который теперь в Харькове профессор и persona grata, одному больному вылущил по ошибке здоровый палец, а другому вместо абсцесса вскрыл мочевой пузырь и больной взял да и помер, не очнувшись даже от наркоза.

— Удивительное дело, — сказал Верхотурский, — мы с тобой не виделись около сорока лет, а встретились и начали говорить друг другу «ты». Зачем?

— Юность, юность, — проговорил доктор. — Gaudeamus igitur.

— Какого там черта igitur, — сердито сказал Верхотурский, — и где этот самый igitur! Я вот смотрю на тебя и на себя — точно сорок лет бежали друг от друга.

— Конечно, мы разные люди, — сказал доктор. — Ты занимался политикой, а я медициной. Профессия накладывает громадный отпечаток.

— Да не о том, — сказал Верхотурский и ударил куриной костью по краю стола.

— Речь о том, что ты буржуй и обыватель, — сказал Коля профессорским тоном и покраснел до ушей.

— Видали? — добродушно спросил доктор. — Каков домашний Робеспьер, это в собственной-то семье…

— Конечно, буржуй, — подтвердила Марья Андреевна, — недорезанный буржуй…

— Ну какой же он буржуй? — сказал Москвин. — Доктора — они труженики.

И Москвин стал рассказывать, как на восточном фронте, где он тоже лежал в полевом госпитале — его там ранило осколком в ногу, — колчаковский эскадрон ворвался в деревню и доктор вместе с санитарами и легкоранеными отстреливались, пока не подоспел батальон красной пехоты.

— И как еще пулял, сукин сын, из карабина австрийского, знаешь, короткий такой… — неожиданно обратился он к доктору.

После разговора о том, буржуй ли доктор, все молча ели третье, позванивали ложечками.

— Вы ничего не слышите? — спросил Коля, обращаясь к самовару.

— Нет, — ответил Москвин.

Тогда Коля подошел к окну и раскрыл его. И все сидевшие услыхали далекий, страшный крик.

— А-а-а-а-а… — кричал город.

Синее небо было полно величия и покоя, и казалось диким, что воздух так прозрачен и легок, что весело и нежно светит весеннее солнце и так беспечно переговариваются между собой воробьи, когда над городом навис этот ужасный человеческий вопль, полный смертного отчаяния и страха,

— А-а-а-а-а… — кричали сотни людей.

— Видите ли, — объяснил доктор, — когда они подходят к дому и начинают стучать в парадную дверь, самооборона бежит по квартирам и предупреждает жильцов, все становятся у окон и кричат. Соседние дома тоже начинают кричать, и в общем кричат целые кварталы. Иногда это помогает.

— Чудовищно просто, — сказал Верхотурский и, быстро поднявшись, начал ходить по комнате.

— Это ничего, — успокаивающе сказал доктор, — в центре города они себе ничего подобного не позволяют, у нас даже открыта парадная дверь. — Он поглядел на жену и сердито сказал: — Коля, закрой моментально окно, что за дурацкий мальчишка! Ты разве не знаешь, что маму это расстраивает?

Марья Андреевна сидела, закрыв лицо руками, и плакала.

— Боже мой, боже мой, — бормотала она, — когда кончится этот ужас? — Она подняла голову и закричала: — Поля, Поля, убирай со стола! — и, снова закрыв лицо, продолжала плакать.

Она плакала и говорила, что нет у нее сил перенести окружающие ее страдания людей, всхлипывая, рассказала, как ужасно живет еврейская беднота, как погибают от голода беспомощные старики и старухи; рассказала, что закрылись благотворительные сиротские дома и сотни детей ходят по квартирам, просят хлеба; рассказала, как старики-пенсионеры, милые и хорошие люди, работавшие всю свою жизнь, теперь стоят с протянутой рукой; рассказала, как страшно умер старик-генерал, живший в соседнем доме. Она рассказывала, а Поля убирала со стола тарелки, ножи, вилки, плетеную хлебницу, солонки, голубые чашки, в которых подавался компот.

— Вымой клеенку горячей водой, — сказала Марья Андреевна и провела рукой по столу — показала Поле тусклый след, оставшийся от пальцев. И пока Поля мыла клеенку, Марья Андреевна говорила, что помощь, которую она оказывает людям, ничтожна и нет силы, которая могла бы осушить море слез и страданий, принесенных революцией и гражданской войной.

Ее красивая седеющая голова тряслась, как у старухи, все сидели молча, а через стекла вместе с нежным светом садившегося солнца в комнату входил тихий, далекий вой:

— А-а-а-а-а-а…

— Да, — сказал доктор, — я хочу знать только одно: почему во время революции, которая сделана для счастья людей, в первую очередь страдают дети, старики, беспомощные и ни в чем не виноватые люди? А? Объясните мне это, пожалуйста.

Все вздрогнули от неожиданного звонка и молча переглянулись.

— Я открою, — сказал Коля.

— Ты с ума сошел, — вскрикнула Марья Андреевна и схватила его за рукав.

— Поля, — ласково позвал доктор, — Поля, пойдите к двери.

Звонок взвизгивал, чья-то безумная рука рвала его.

— Что вы девушку посылаете? — сказал Москвин. — Уж лучше я схожу.

— Через цепочку, через цепочку, — закричал ему вслед доктор.

Москвин подошел к двери, подбадривая себя, состроил рожу, спросил невинным голосом:

— Кто там?

И тотчас женский голос закричал:

— Откройте, ради бога, к доктору, к доктору! Ради бога, откройте, к доктору!

Москвин снял цепочку, щелкнул английским замком, но дверь не открывалась.

— Сейчас, сейчас, — сказал он и повернул нижний ключ, но дверь снова не открылась.

— Тьфу ты, черт, что такое? — бормотал он и увидел, что дверь была заперта еще на три железные задвижки и большущий крюк.

— Сейчас отопру, — сказал он и отодвинул задвижки.

— Доктор, доктор! — закричала старая женщина в платке и побежала в столовую.

— К сыну моему, доктор, умоляю вас, скорей! — говорила она, и платок хлопал, как крылья черной птицы.

Она была полна безумия, и казалось, что ее отчаяние могло заразить не только живых людей, но и камни, по которым она бежала сюда.

Но доктор, видевший страшную смерть в тихих комнатах и светлых больничных палатах чаще, чем воины видят ее на поле сражения, остался спокоен.

— Да перестаньте кричать! — сказал он и замахал руками. — Если каждый больной станет так звонить, то на вас звонков не напасешься. И зачем, спрашивается, вы ворвались в столовую?

Женщина посмотрела на него расширенными глазами. Ведь только сумасшедший может говорить про звонок и столовую, когда в мире случилось такое ужасное несчастье! Все спокойные люди были безумны. Кричать и выть должны они, — ведь ее сын погибает.

— Доктор, идемте, доктор, идемте! — исступленно говорила она и тащила его за рукав.

— И я пойду с вами, — сказал Москвин.

— Отлично, веселей будет возвращаться, — сказал доктор. — Вы пойдете в качестве фельдшера.

И Марья Андреевна дала Москвину докторский пиджак с широкой перевязью Красного Креста.

Доктор собирался медленно, а в коридоре он вдруг остановился и начал брюзжать:

— Вы имейте в виду, что во всем городе есть один безумец-врач, который выходит из дому вот в такие дни.

Пустые улицы казались особенно широкими, а дома с закрытыми окнами и наглухо забитыми парадными дверями стояли точно шеренги серых людей, ожидающих казни.

— А-а-а-а-а… — протяжно кричали привокзальные кварталы.

— Доктор, доктор, скорее, — всхлипывая, говорила женщина и тянула его за рукав.

— Да не могу я с моим миокардитом бегать как козел, — сердился он. — Если вы хотите скорее, нужно было извозчика достать.

А когда они подошли к нужному переулку, Москвин услышал, как за воротами кто-то шепотом говорил:

— Это доктор, доктор, я его узнаю.

Должно быть, самооборона смотрела на них через щели в досках. Наконец они подошли к одной калитке. Москвин остался ожидать во дворе, а доктор с женщиной поднялись по черным железным ступеням кухонной лестницы.

Доктор пробыл в доме недолго, скоро он спустился вниз, и Москвин спросил его:

— Ну как, что с парнем? Доктор пожал плечами.

— Что, пустяки? — обрадовался Москвин.

— Какие пустяки? — удивился доктор. — Но вы себе представляете, чем я могу помочь молодому человеку, которому прикладом раздробили череп и который умер по крайней мере сорок минут назад? А? Как вы думаете, в таких случаях надо беспокоить врача?

Они вышли на улицу, и сверху донесся острый, сверлящий крик, в котором не было ничего живого и человеческого — так кричит железо, когда его сверлят насквозь.

Всю обратную дорогу доктор рассказывал Москвину, когда и кем были построены дома, мимо которых они шли. У него была громадная память, он помнил и знал все: сколько стоил дом, приносил ли он доход; доктор даже знал, как учатся дети домовладельцев и где живут их замужние дочери.

Они не встретили ни одного человека, звуки шагов раздавались громко, как в ночной тишине.

IV

В блюдечко было налито постное масло, ватка служила фитилем; называлась эта конструкция «каганец», и пользовались ею для освещения, взамен электричества. Каганец трещал — должно быть, к маслу была примешана вода, желтый пальчик пламени сгибался и разгибался, читать при его свете было почти невозможно.

Они сидели на своих кроватях и смотрели, как тени мешков, ящиков, банок струились и взвивались по стенам, бесшумно сталкиваясь и вновь разбегаясь.

Фактаровича лихорадило. Он измерял после ужина температуру, и у него оказалось больше тридцати восьми градусов. Лицо его с продавленными щеками было совсем темным. Москвин уговаривал его лечь в постель и взялся ему помочь снять туго сходившие сапоги.

— Вы слышите, — сказал Фактарович и показал на темное окно, — это они!

Армия входила в город. Могуче рокотали колеса восьмидюймовых орудий, скрежещущие по камням подковы лошадей выбивали искры, и казалось, что ноги коней громадны, как колонны, обросшие густой страшной шерстью. С жестяным криком проехал броневик, его прожектор осветил мрачно шагавшую пехоту, блеск сотен штыков. Броневик проехал, и штыки погасли, исчезли в темноте, но солдаты все шли и шли — был слышен гул их шагов.

Комиссары стояли у окна, всматриваясь в темноту. То там, то здесь вспыхивали огоньки спичек, раздавались выкрики людей, поспешно отбрякивали подковы легконогих адъютантских лошадок, но эти звуки глохли в гудении тысяч шагающих сапог.

— Подумать только, — сказал Верхотурский, — что парень, с которым я одно время встречался в варшавском подполье, который когда-то ходил на сходки, таскал за пазухой литературку, теперь вот заправляет этой контрреволюционной махиной, борющейся с коммунизмом.

— Борющейся с коммунизмом! — крикнул Фактарович и взмахнул руками. И, может быть, потому, что голова его горела, он заговорил безудержно и громко о великой социалистической революции. И странное дело — хотя за темным окном раздавался равномерный ужасающий гул молча идущих полков, не было сомнения, что сила на стороне этого человека, стоящего у окна большой полутемной комнаты.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28