Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Репоpтеp

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Репоpтеp - Чтение (стр. 11)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы

 

 


Этот мой интерес был изначально окрашен подозрением: у нас немало мафий, но строительная - одна из самых сильных, поэтому, договорившись - с громадным трудом, - что Госплан оставит СМУ Горенкова десять процентов от сэкономленных им денег - в случае, если сдаст поликлинику в срок, по самому высокому качеству, - я позвонил ему через две недели и сказал, что предмет разговора обретает реальные черты; <когда можно приехать на завтрак?>...
      - То есть? - искренне удивился Горенков. - Завтра! Чего ж время базарить?!
      Поскольку я предполагал, что разговор может принять неожиданный (скорее, наоборот, ожидаемый) характер, я пригласил с собою заведующую отделом здравоохранения горисполкома Бубенцову, и мы отправились в СМУ.
      Прежде всего меня поразил кабинет начальника: роскошный, но деловой, в высшей степени функциональный; я никак не предполагал, что в длинном бараке, облагороженном, словно шведский дом, вагонкой, можно расположиться так красиво и достойно.
      После первых приветственных слов я поинтересовался, разумно ли тратить дефицитную вагонку на то, чтобы так обихаживать временный барак.
      - Я достаточно уважаю мой народ, чтобы не позволять ему жить в грязи, - ответил Горенков резко. - Хотите, чтобы люди научились ценить собственное достоинство в хлеву? Если у Станиславского театр начинался с вешалки, то и у нас работа начинается со штаба. Тем более вагонка эта на воздухе только высохнет как следует. А кабинет мой сделан из некачественного дерева, люблю столярить, по субботам настругал панели, сам проолифил, сам подобрал по тонам - премиальные себе за это не выписывал...
      Галина Марковна Бубенцова, следуя моему настрою, словно бы пропустив мимо ушей слова Горенкова, поджала губы:
      - У нашего министра кабинет в два раза меньше вашего...
      - Значит, плохой министр, - Горенков рассмеялся. - Не умеет работать, коли сидит в дрянном помещении...
      - Ну, знаете ли. - Бубенцова посмотрела на меня с ищущей растерянностью, ожидая поддержки, достаточно резкой.
      Я поинтересовался:
      - Наверняка в молодости увлекались Чернышевским? Особенно <Что делать?>...
      - Почему в молодости? - Горенков перевел смеющийся взгляд с Бубенцовой на меня. - В молодости нам прививают ненависть к классике, к ней возвращаешься в зрелости уже.
      - Кто ж это вам прививал ненависть к классике? - Бубенцова продолжила наступление еще жестче.
      - Советская школа, - Горенков отвечал, не скрывая уже улыбки. - За пять часов надо понять всего Чернышевского... Это ж самый настоящий цитатник из <великого кормчего>! Настругали абзацев и заставляют зубрить... Вместо того чтобы пару дней почитать вслух <Что делать?> и объяснить, почему эта книга современна и поныне... Лучше рассказать один эпизод из жизни Николая Гавриловича, чем бубнить хронологию его биографии.
      - Ну уж простите, - Бубенцова снова посмотрела на меня, по-прежнему ища поддержки, - вы прямо какой-то ниспровергатель...
      - Так ведь не Черчилль написал: <Я пришел в мир, чтобы не соглашаться>. Горький... А его пока еще не запрещали... Ну что, перекусим?
      Не дожидаясь нашего ответа, он поднялся из-за прямоугольного стола и толкнул рукой стену позади себя; она легко поддалась, и мы увидели маленькую комнату отдыха, стол, накрытый крахмальной скатертью, вышитой красным узором, самовар и калачи, масло в красивой вазочке и варенье.
      - Прошу, - сказал он. - Честно говоря, я ждал министра без свидетеля, поэтому мы быстренько изыщем третий прибор для нашей очаровательной дамы...
      Вот тогда-то, за чаем, он и высказал мне свою доктрину, которую Бубенцова - в машине уже - расценила как <кулацкую>.
      - <Деньги>! <Деньги>! <Заработки>! - грустно говорила она. - Словно бы это самое главное в жизни советского человека! Не надо переносить на нас западный образ мышления...
      - Вам бы не помешала прибавка к жалованью рублей на сто? поинтересовался я.
      - Я работаю не ради жалованья.
      - Так откажитесь от того, которое получаете, в пользу уборщиц вашего отдела.
      Бубенцова грустно посмотрела на меня:
      - Они получают в два раза больше, чем я, им разрешено совместительство.
      - Зато у вас бронь в аэропорту, бесплатная путевка в хорошие санатории, удобная квартира в центре города с окнами в тихий зеленый двор...
      - Так я это отслуживаю ненормированным рабочим днем, Рустем Исламович...
      - Думаете, Горенков уходит с работы в пять? Я навел справки: его рабочий день начинается в половине восьмого, а заканчивает он его в девять.
      - Значит, имеет корысть...
      - Но ведь в этом же могут обвинить и вас. Вы тоже работаете ненормированно... Стоит ли бросаться обвинениями? Тем более что деньги Горенков требует не для себя, а для коллектива.
      - Надо еще посмотреть, какую он премию получит.
      - Согласен. Только зачем заранее считать человека жуликом? Или вас раздражает его независимость? А вы вспомните, что он говорил: <Я за кресло е держусь, погонят - пойду столярить на пилораму! Нет ничего приятнее, чем общение с деревом, стружки - кудри, а запах какой!> Образно говорит, не находите?
      - Он играет, Рустем Исламович, - возразила Бубенцова. - Он не живет сам по себе, открыто. Он придумал роль...
      - Если даже и так, мне его роль нравится. Она, во всяком случае, прогрессивна. И то, что он перевел своего шофера на грузовую машину, сам сел за руль служебки, а деньги за высвободившуюся штатную единицу отдал машинисткам, - умно, потому что дает СМУ экономию во времени: заставьте самозабвенно трудиться девушку, получающую девяносто рублей в месяц! Вы задумывались, как можно жить на девяносто рублей?! Это же издевательство над достоинством человека... Девяносто рублей...
      Бубенцова тогда чуть не взмолилась:
      - Но нельзя же все мерить деньгами, Рустем Исламович! Нас засосет вещизм, мы растеряем идеалы...
      - А что, нужда - лучший гарант для сохранения идеалов? Неужели вам не хочется купить себе красивое платье? Машину? Мебель?
      - Конечно, хочется, - Бубенцова ответила впервые за весь разговор искренне, а не подстраиваясь под принятое мнение. - Но ведь если нельзя, так лучше об этом не думать!
      - А почему, собственно, нельзя? Горенков утверждает, что можно. И я с ним согласен. Мы уперлись лбом в догму и ничегошеньки вокруг себя не видим. А время уходит... Что стерпим мы, то наши дети терпеть не будут вот вам и девальвация идеи... Мы уже потеряли поколение, Галина Марковна. Не пора ли организовать <министерство по делам молодежи>?
      - Это так, - согласилась Бубенцова. - Молодое поколение чрезмерно избаловано.
      - Не избалованы они. Желание сделать жизнь ребенка более счастливой, чем та, которую пережили мы, - естественно. Другое дело, они войны не знали. Так что ж, нам кнопку нажать, что ли?
      - Вы не правы, Рустем Исламович, - задумчиво сказала Бубенцова. - В них появилась моральная черствость. Почему мы, родители, радуемся, если они счастливы - в учебе ли, работе, любви. А для них наша жизнь... личная жизнь... пустое. Мы вроде бы не имеем права на счастье...
      Я посмотрел на ее лицо: сорок пять, не меньше, но еще сохранились следы былого шарма. Видимо, увлечена кем-то, а дети - против. Детский эгоизм (или ревность, это - одно и то же) самый открытый и беспощадный... Ничего не попишешь, сама виновата, видимо, слишком открыто любила своих детей, растворяла в них себя... А Мэлорчик, подумал я. Случись у меня увлеченность другой женщиной. Разрыв с Зиной. Да разве б он простил?! А я? Я бы простил отцу все, ответил я себе. Но я бы все простил ему только потому, что боялся его. Очень любил, но пуще того боялся.
      ...Вернувшись в министерство, я позвонил в районный комитет ДОСААФ и попросил записать меня на курсы профессиональных шоферов; через пять месяцев получил права, за это время - с боями - добился передачи ставки своего шофера в парк грузовых машин Минздрава, у них полный завал, и начал обслуживать себя сам, а ведь министру положена двухсменная машина, триста рублей в месяц отдай шоферам и, как говорят, не греши.
      Тогда именно у меня и начались трудности с нашим первым секретарем; мое назначение премьером нашей автономной республики прошло наперекор его воле, предложила Москва...
      ...И вот на завтра у нас назначен внеочередной пленум обкома, и среди вопросов, стоящих на повестке дня, обозначено: <разное>. Это значит, что моя просьба об отставке удовлетворена, будем выбирать нового главу правительства.
      Я собрал свои личные вещи, в кабинете их накопилось довольно много; после того как мы с Зиной переехали из старой квартиры в маленькую, чтобы не было так страшно без Мэлорчика - там каждый уголок напоминал о нем, часть вещей я перенес сюда, особенно дневники, архивы, <сталинку> отца и старый халат - единственное, что после него осталось; <денежные пакеты>, тайно выплачивавшиеся при Сталине ответственным работникам, отец, не вскрывая переводил в дом инвалидов Великой Отечественной.
      До чего же сложен наш век, до чего трудно будет историкам разобраться в той, созданной нами же самими структуре, которая определяла не только внешние, но и глубинные, затаенные функции общества! Можно во всем обвинять Сталина, но будет ли это ответом на трагичный вопрос: <Как такое могло случиться?!> Ведь и Брежнев, которого именно Сталин на девятнадцатом съезде рекомендовал членом Президиума ЦК КПСС, получал тысячи приветствий, когда ему вручали очередную Звезду, и рабочие коллективы, университеты и совхозы повсеместно изучали его книги. Слепое единогласие?
      ...Как и почему в двадцать втором году оформился первый организованный блок в Политбюро: Сталин - Каменев - Зиновьев? Почему они так крепко объединились после смерти Ленина? Для одной лишь цели: свалить Троцкого, который постоянно попрекал Зиновьева и Каменева (свояка, говоря кстати) в октябрьском отступничестве. А ведь он, Троцкий, был председателем Петроградского Совета рабочих депутатов, штаб которого был в Смольном; тревожно было и то, что Владимир Ильич в своем завещании назвал его <самым выдающимся вождем современного ЦК>, а Сталина и вовсе требовал сместить с ключевой позиции Генерального секретаря.
      Зиновьев и Каменев не смогли вкусить плодов своей - совместной со Сталиным - победы: как только Троцкого переместили с поста народного комиссара обороны и председателя легендарного РВС - Революционного военного совета, который он возглавлял с весны восемнадцатого, - Сталин немедленно ударил по своим прежним союзникам. А последовавший затем разгром Каменева и Зиновьева, вошедших в блок со своим прежним противником - Троцким?.. Сталин вроде бы стоял в стороне, всю работу по борьбе с <новой оппозицией> провел истинный любимец партии Николай Иванович Бухарин вместе с Рыковым, Кировым, Серго и Томским... Как объяснить этот феномен? Идеолог Бухарин оказался марионеткой в руках достаточно слабого в теории Сталина. Возможно ли такое? Видимо, копать надо глубже, доискиваясь до причин, позволивших затем Сталину пролить кровь миллионов ленинцев.
      Троцкий, Зиновьев и Каменев выступали за немедленную индустриализацию, сдерживание нэпа, предлагали ужесточение эксплуатации <кулачества>, чтобы вырученные средства вложить в строительство электростанций и новых заводов - в первую очередь металлургических.
      Бухарин и Рыков твердо выступали за ленинский кооперативный план, за нэп, требовали считаться с интересами крестьянства, снабжая мужика техникой и, таким образом, переводя его на рельсы социалистического хозяйствования; именно это даст те средства, которые и надо будет вложить в индустриализацию; приказно, методами принуждения, социализм не построить...
      Когда Троцкий был выслан из СССР, а Каменев и Зиновьев потеряли все позиции, именно Сталин, Молотов, Ворошилов и Каганович объявили о начале коллективизации - то есть, взяли на вооружение идейную программу Троцкого и Зиновьева, объявив этим войну Бухарину и Рыкову.
      Я проанализировал текст процесса над Бухариным, что публиковался в газетах; в стенографическом отчете, который вышел после казни, многое было выпущено и переписано. Я спрашивал себя: отчего же Бухарин не обратился к залу и не сказал всю правду о том кошмарном фарсе, в котором он сам писал свою роль? Рассказывают (поди проверь!), что один из процессов начался за день до того, настоящего, который состоялся при публике. И на этом <предпроцессе> прокурор Вышинский начал допрашивать подсудимых, спрашивая их, признают ли они себя виновными, и большевики, все как один, отвергали свою вину и говорили, что показания выбиты, - продолжается расправа над партией. Вышинский слушал ответы обвиняемых спокойно, и это удивило подсудимых - <неужели на воле что-то произошло? Неужели партия поднялась на защиту собственной чести?!> Однако после допроса Вышинский неторопливо собрал со стола бумаги, махнул рукой <иностранным> кинооператорам и дипломатам, сидевшим в зале, те послушно поднялись, потянулись к выходу, и обратился к Ежову, находившемуся в правительственной ложе, за портьерой, так, что он никому не был виден:
      - Николай Иванович, процесс не готов, я так не смогу работать.
      Эти слова были смертным приговором для Ежова, и хотя пять дней спустя арестованные большевики, народные комиссары, редакторы, ветераны партии <признались> в том, что они готовили покушение на жизнь <великого сталинца товарища Ежова>, дни <железного наркома> были сочтены...
      Я изучал показания Бухарина въедливо, читая текст если и не вслух (боялся; порою самого себя боялся), то, во всяком случае, шепотом, чтобы лучше вслушаться в смысл каждого его слова.
      Я понял, что с точки зрения стратегии термидора Сталин проявил себя непревзойденным мастером, отдав обвинение большевиков старому меньшевику Вышинскому, брат которого жил в Испании генералиссимуса Франко, тому Вышинскому, с которым жизнь однажды свела Кобу в камере бакинской тюрьмы, - с тех пор он его запомнил и поверил в него: этот умеет служить.
      Однако после десятого, по меньшей мере, прочтения последнего слова Бухарина меня вдруг озарило: я тогда понял, как Николай Иванович смог прокричать о своей невиновности, более того, как он иносказательно обвинил своих палачей обвинителей...
      Поначалу признавшись во всем, он далее сказал: <Я признаю себя ответственным за пораженческую ориентацию, хотя я на этой позиции не стоял. Я категорически отвергаю свою причастность к убийству Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького к Максима Пешкова>. Далее он произносит фразу: <Я уже указывал при даче на судебном следствии основных показаний...> Значит, были <не основные>? Данные в камере? Где они? И далее - закамуфлированно - он прямо обвинил Сталина: <...голая логика борьбы (чьей? за что? за власть?) сопровождалась перерождением идей, перерождением психологии, перерождением нас самих (эти слова носят явно компромиссный характер; чтобы сохранить основную мысль, он, видимо, согласился вписать и это), перерождением людей. (Каких?) Исторические примеры таких перерождений известны. Стоит назвать имена Бриана, Муссолини и так далее... (Муссолини начинал как социалист, стоявший на левых позициях.) И у нас было перерождение, которое привело нас (<нас>! Понятно, он не мог назвать Сталина) в лагерь, очень близкий по своим установкам, по своеобразию к кулацкому преторианскому фашизму>.
      Я поразился, вдумавшись в эту фразу... Интеллигент, каким был Бухарин, не мог поставить рядом два понятия: <кулак> и <преторианская гвардия>. Употребление слова <кулацкий> - в чем его начиная с двадцать девятого года обвиняли - позволило ему сохранить термин <преторианский фашизм>, то есть <личная охрана диктатора>, <всепозволенность>... И - в конце: <Чудовищность моих преступлений безмерна, особенно на новом этапе борьбы СССР>. Какой борьбы? За что? Или он уже тогда ощущал поворот Сталина к возможности союза с Гитлером? Или же был убежден, что после смерти Сталина неминуемо всплывет все то, что Коба хотел уничтожить? Или, понимая, что народ ждет борьбы, он винился, что помог Сталину в его триумфальном восшествии на вершину власти?
      Даже в тех огрызках допросов, которые прошли в печать (как? не возьму до сих пор в толк), он бился с Вышинским за каждое слово. Нельзя не дивиться тому, как много Бухарин смог прокричать потомкам: <Здесь прошли два показания относительно шпионажа - Шаранговича и Иванова, то есть двух провокаторов...> Или: <По мысли Томского, составной частью государственного переворота было чудовищное преступление: арестовать Семнадцатый партийный съезд, Пятаков против этой мысли возражал: это вызвало бы исключительное возмущение среди масс...>
      Находясь в тюрьме тринадцать месяцев, Бухарин знал, что к тому времени почти семьдесят процентов участников семнадцатого съезда были не только арестованы Сталиным, но и расстреляны, - грех было не понять его молящего намека! А ведь мы не захотели возмутиться, даже понять не захотели, испугались.
      В другом месте он говорит: <Летом тридцать четвертого года Радек сказал, что от Троцкого получены директивы, он ведет с немцами переговоры. Троцкий обещал немцам целый ряд территориальных уступок - после восстановления права советских республик на выход из СССР, - в том числе и Украину>. Но ведь кто, как не Бухарин, знал, что право республик на выход из СССР формально не отменялось, - это же краеугольный камень ленинской национальной политики! Зачем он говорил эту чушь? Кому? Нам! Чтобы мы поняли, с кем ему приходилось иметь дело в застенках, с какими малограмотными монстрами, не знающими истории... Кто, как не Бухарин, понимал и то, что доктрина Гитлера запрещала немцам вести какие-либо переговоры с евреем Троцким, да еще возглавлявшим Четвертый Интернационал! Контакт с любым евреем карался в гитлеровском рейхе заключением в концлагерь, доктрина национального социализма строилась на базе лютого антисемитизма...
      ...Последние дни я отчего-то часто думал: как мне надо было говорить с этим молодым парнем Варравиным? Я не имею права толкать его в одну сторону, мы достаточно шарахаемся то влево, то вправо, но ведь надо учить мыслить это прекрасное поколение, а не крошить тех, кто высказывает противную точку зрения; только в этом наше спасение и гарантия на будущее от рецидивов ужаса. А это так трудно - приучить человека выслушивать обе стороны! Рубить-то проще...
      А как же быть, если сейчас противопоставляют Чернышевскому работы правых славянофилов? Готовность к демократии должна быть подтверждена когортой пророков демократии, а достаточно ли у нас таких когорт? Вон Горенков-то в тюрьме...
      Звонок телефона заставил меня вздрогнуть - последнее время мне практически перестали звонить; в коридорах словно бы обтекали, стараясь ограничиться сдержанным кивком и мычащим междометием, спасительным <социальным> звуком, поддающимся двоетолкованию.
      Я снял трубку; вертушка; кто бы это, странно...
      Звонил заведующий сектором ЦК Игнатов, приехавший на пленум обкома: <Надо б повидаться - перед завтрашним мероприятием>.
      Я ответил, что к первому секретарю не пойду, готов встретиться в любом другом месте, если мой кабинет кажется не пригодным для такого рода встречи.
      И снова почувствовал, какой безвольно-электрической стала левая рука и как круто заломило в солнечном сплетении...
      XXIII Я, Иван Варравин
      _____________________________________________________________________
      Если негодование создает поэзию, подумал я, то отчаянье журналистику.
      Когда тот верзила, что похлопал меня по шее, знаком попросил подняться, приложив при этом палец к губам: <Тихо, пожалуйста>, а второй, в роскошном костюме - плечики вверх, две шлицы, сплошная переливчатость и благоухание, - так же тихо представился: <Полковник Костенко, уголовный розыск Союза>, я сразу понял, что мое личное расследование завершено, задержан в квартире раненого художника, сюжет вполне уголовный, это тебе не донос Глафиры Анатольевны...
      - Пройдем в другую комнату, - шепнул Костенко и легонько тронул меня за руку. - У нас засада. Ступайте на цыпочках, не вздумайте кричать, это только ухудшит ваше положение.
      Я с трудом сдержал смех - <нервический>, как пишут в иных книгах, - и прошел во вторую комнату. После того как расфранченный полковник мягко, по-кошачьи прикрыл дверь, я достал из кармана свое удостоверение.
      Костенко с некоторым удивлением глянул на мою мощную краснокожую книжицу:
      - Это вас вызывал Штык?
      - Именно.
      - Что вы тут искали?
      - То, что он просил меня найти... Уликовые, как у вас говорится, материалы.
      - Ключи он вам дал?
      - Вам же известно, что ключей при нем не было, их похитили. Он сказал, к кому обратиться здесь, в доме...
      - И к кому же?
      - К Ситникову, из седьмой квартиры, в этом доме живет много художников.
      - Странно, отчего он поручил достать, - Костенко усмехнулся, уликовые материалы вам, а не мне?
      - Вы не похожи на милиционера.
      - Это почему?
      - Слишком шикарны...
      - Что ж мне, в лаптях ходить? Впрочем, ходил бы, это сейчас модно, да только купить можно лишь на Западе... Давно знали Штыка?
      - Я о нем теперь знаю столько, что кажется, был знаком вечность.
      - Кто мог на него напасть?
      - Есть много вариантов ответа. Один бесспорен: наши противники, те, кто очень не хочет нового... Впрочем, что это я вам навязываю свое мнение? Простите.
      - Верно подметили, - кивнул Костенко. - Я дремучий консерватор, перестройку терпеть не могу, вся эта гласность только мешает сыску, а при слове <демократия> я сразу же хватаюсь за револьвер... Как может иначе ответить жандармский чин прогрессивному журналисту?
      - Напрасно радеете о мундире. Право каждого определять свою позицию, вне зависимости от профессии.
      - Да? Значит, избрать <позицию> бандита - право каждого? Тут мы с вами не сговоримся. Сажать-то приходится мне, а это не очень сладкая штука - увозить человека в тюрьму... Ладно, лирика, давайте к делу: что вам сказал Штык?
      - Сказал, что скоро умрет.
      - Шейбеко смотрит на дело более оптимистично.
      - Кто это такой?
      - Человек, который вынимал у него из черепа куски костей, - ответил Костенко с плохо скрываемой яростью.
      - Врач по-своему чувствует, художник - по-своему.
      Костенко достал из кармана плоский аппаратик <воки-токи>, вытянул антенну и, подойдя к окну, осмотрел улицу цепляющимся за все предметы взглядом; потом приблизил микрофончик ко рту и негромко сказал:
      - Восемь ноль два, как связь?
      Кто-то невидимый ответил сразу же, словно бы видел Костенко:
      - Восемь ноль два слушает вас.
      - Свяжитесь с врачом, осведомитесь о состоянии мальчика.
      - Есть.
      - На связь выхожу через пять минут.
      - Понял.
      Костенко глянул на часы, положил аппаратик в карман и обернулся ко мне:
      - Почему вас так интересует Штык?
      - Вообще-то речь о другом человеке, строителе, безвинно засаженном в тюрьму...
      Я не мог переступить себя; что-то держало меня, молило внутри: не открывай всего, погоди, не зря куда-то столь срочно отвалили Лиза и Квициния; если я задержан, то, по нашим законам, милиция запросит на меня характеристику в газете. Они без этого не могут (дикость какая, в пяти абзацах уместить жизнь человека, его судьбу, нрав, любовь, неприязнь, суть!), сущий подарок Глафире Анатольевне, всем, кто готовит персоналочку; товарищу Кашляеву, паршивому мафиози, в аккуратном галстуке и накрахмаленной рубашечке... Хотя для мафиози он слишком малоинтеллигентен, такие разминают почву для настоящих боссов, а те держат дома видеокассеты с роками и порнографией, закусывают импортным миндалем в соли, носят шелковые слипы, носки от <Кардена> и рубашечки японского шелка... Этим они вроде как мстят за то, что костюмы приходится носить отечественные, на людях надо быть скромными. Невидимое могущество, дерьмо собачье, наплодили мерзотину... А если б им дали работать легально, спросил я себя. Обложили б налогами и позволили делать деньги так, как они умеют? Что тогда?
      - Какое отношение к безвинно засаженному строителю имеет художник Штык? - спросил Костенко.
      - Я в процессе поиска, товарищ полковник... Или мне надлежит обращаться к вам как к <гражданину>?
      - Странно вы говорите... Имели неприятности с нашими церберами?
      - А кто не имел? Все имели...
      - Это верно, - согласился Костенко. - У меня тоже был привод в <полтинник>... Знаете, что такое <полтинник>?
      - Нет.
      - Счастливый человек. Самое было страшное отделение на Пушкинской. Его снесли, к счастью... Мы ж все символами больше норовим изъясниться, а не словами: чтоб написать, мол, отделение, которое терроризировало людей, особенно глумилось над студенчеством и интеллигенцией, ныне закрыто, - в назидание всем другим, позволяющим унижать человеческое достоинство... Нет, не напишем... А снести - снесем, но без объясняющих слов... Сидели? Или, как у меня, привод?
      - Целых три.
      - Ну и, конечно, родная милиция посылала письма в институт?
      - А ну?
      - Из института исключали?
      - Дали строгача...
      Костенко усмехнулся.
      - На меня страх какую телегу накатали... Написали, что я оскорблял достоинство славных орлов Лаврентия Павловича, - милиция тогда под ним ходила.
      - Это вы меня так разминаете?
      - Зачем? Вы ж не рецидивист. Если в чем виноваты - завтра сами расколетесь. Все интеллигенты текут после первой ночи в камере. До конца держится только тот, кому терять нечего... Я не разминаю вас, просто можно вернуть все, кроме времени; ум хорошо, два - лучше.
      Костенко снова достал из кармана свой аппаратик; я спросил:
      - Очень нравится эта штука?
      Жлоб наверняка бы рассердился: <С чего это вы взяли?> Лицо же полковника изменилось, сделалось странно застенчивым, вневозрастным, и он ответил:
      - Безумно.
      Настроив <воки-токи> на нужную волну, он спросил невидимого оперативника, что нового, и я услышал ответ:
      - Мальчик впал в беспамятство...
      Костенко спрятал аппаратик в карман, посмотрев на меня с некоторым недоумением:
      - Едем в больницу... Я сейчас позвоню Шейбеко, он гениальный врач, надо что-то сделать...
      Поманив своего верзилу, Костенко тихо сказал:
      - Кто придет - задерживайте. Я предупрежу тех, кто на улице, чтобы они провожали всех подозрительных до подъезда.
      Обернувшись ко мне, шепнул:
      - Ну, с богом. На лестничной клетке не разговаривать, шагайте позади меня в десяти шагах.
      - Погодите, - сказал я. - Давайте посмотрим под нижним ящиком, там может лежать письмо. Штык не знал, что в нем, бросил как ни попадя... Пусть ваш профессионал бесшумно вытянет ящик...
      Письмо действительно лежало на полу; вместо обратного адреса стояла подпись, я легко ее узнал: <Русанов>.
      Костенко каким-то факирским жестом достал из кармана платок, взял им письмо, его помощник открыл чемоданчик, полный таинственных предметов, необходимых для сыщицкой работы, положил его туда и защелкнул замочек.
      - Зря вы эдак-то, - сказал я. - Вам <Русанов> ничего не говорит, а в моем расследовании это одна из ключевых фигур.
      - Ключевая фигура в любом расследовании - отпечатки пальцев, назидательно заметил Костенко. - После больницы заедем в отдел, сделаем экспертизу, и я ознакомлю вас с письмом.
      - Вы не просто ознакомите меня с письмом, - я снова начал злиться, а сделаете для меня ксерокопию... Потому что, несмотря на ваше вторжение в это дело, я буду писать мой репортаж, чего бы то мне это ни стоило.
      ...Около квартиры Ситникова полковник остановился, заглянул в пролет, убедился, что там никого нет, и шепнул:
      - Валяйте на улицу, поверните направо, у гастронома остановитесь, я вас там подберу.
      Возле гастронома толпилась очередь, выбросили <Сибирскую>, все мои попытки пробиться за <Явой> оказались тщетными, пьянь отталкивала стремительно-острыми локтями, гноился тошнотворный запах пота и перегара.
      Отойдя в сторону, я пересчитал свои сигареты - осталось четыре, причем одна искрошившаяся; похлопал себя по карманам - спичечный коробок оставил в ателье Штыка; по-моему, положил на край его койки, застеленной серым солдатским одеялом; мне даже почудился явственный запах карболки; странно, отчего-то мне казалось неестественным, что на этом одеяле нет черной поперечной полосы, у нас были именно такие во время лагерных сборов.
      Обернувшись к одному из ханыг, я спросил:
      - Огоньку не найдется?
      Тот ответил пропойным голосом:
      - Соколик, я здоровье берегу, чего и тебе советую...
      И в это как раз время я услыхал шепот Костенко:
      - Не оборачивайтесь! За вами следят. Идите к остановке и пропускайте троллейбусы, пока не увидите такси. Садитесь и называйте любой адрес, я вас догоню. Только такси берите не сразу, минут пять надо постоять на остановке, ясно?
      Через десять минут такси, в которое я сел, обогнала серая <Волга>, легко прижала к обочине, Костенко сделал мне знак, мол, быстро, я дал таксисту рубль, хотя на счетчике набило всего тридцать две копейки, и перескочил в машину полковника.
      Костенко молча протянул мне паспорт, который я оставил Ситникову <в залог>, и обратился к тому человеку, что сидел рядом с шофером:
      - Ну-ка, покажите.
      Тот обернулся, показал мне фото: на троллейбусной остановке из-за моей спины - прямо в камеру <полароида> - смотрели два крепко сбитых парня.
      - Раньше не встречались? - поинтересовался Костенко.
      Сначала я ответил:
      - Нет.
      Потом присмотрелся и ахнул: это были именно те парни, что заказывали себе <наполеоны> в кафе, где мы с Лисафет дожидались Гиви Квициния.
      - Знаю обоих, - ответил я. - Точнее, не знаю, но видел их при весьма занятных обстоятельствах.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18