Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мои скитания

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гиляровский Владимир / Мои скитания - Чтение (стр. 8)
Автор: Гиляровский Владимир
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


— А с лошадьми водиться умеешь?

— Да я конюх природный.

— Ступай в казарму. Васьков, возьми его. Ужинаю щи со снятками и кашу. Сплю на нарах. Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на линейке еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу надеваю данный мне ременный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на Подъяческой улице публичный дом Кузьминишны, лучший во всем Ярославле. Крыша вся в дыму, из окон второго этажа полыхает огонь. Приставляем две лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на крышу, за ним я с топором и ствольщик с рукавом. По другой лестнице взлетают топорники и гремят ломами, раскрывая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды все еще не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают крышу, рвется изпод карниза и несется на нас, отрезая дорогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защищаясь от хлынувшего на него огня… Я отрезан и от лестницы и от брандмейстера, который стоит на решетке и кричит топорникам:

— Спускайтесь вниз!

Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскрытой крышей… Невдалеке от него вырывается пламя… Он отчаянно кричит… Еще громче кричит в ужасе публика внизу… Старик держится за железную решетку, которой? обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке… Он висит над пылающим чердаком… Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону решетки ползу к нему, крича вниз народу:

— Лестницу сюда!

Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через решетку и вытащить его, совсем задыхающегося… Кладу рядом с решеткой… Ветер подул в другую сторону, и старик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными глазами. Брандмейстера принимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки.

Меня окружает публика… Пожарные… Брандмейстер, придя в себя, обнял и поцеловал меня… А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник небольшого роста, полицмейстер АлкалаевКарагеоргий, которого я издали видел в городе… Брандмейстер докладывает ему, что я его спас.

— Молодец, братец! Представим к медали.

Я вытянулся посолдатски.

— Рад стараться, ваше высокоблагородие. И вдруг вижу, идет наша шестая рота с моим бывшим командиром, капитаном Вольским, во главе, назначенная «на случай пожара» для охраны имущества. Я ныряю в толпу и убегаю.

Прощай служба пожарная и медаль за спасение погибавших. Позора встречи с Вольским я не вынес и… ночевал у моих пьяных портных. Топор бросил в глухом переулке под забор.

И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в своей шапке… А то, что бы я делал с каской, и без шапки. Утром проснулся весь черный с ободранной рукой, с волосами, полными сажи. Насилу отмылся, а глаза еще были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий ременный пояс служил мне много лет. Ах, какой был прочный ременный пояс с широкой медной пряжкой. Как он мне после пригодился, особенно в задонских степях табунных.


* * *

И пришла мне ночью благодетельная мысль. Прошлой зимой приезжали в Ярославль два моих гимназических товарищаодноклассника, братья Поповы. Они разыскали меня в полку, кутили три дня, пропили все, деньги и свою пару лошадей с санями, и уехали на ямщике в свое имение, верстах в двадцати пяти от Ярославля под Романовым Борисоглебском. Имение это они получили в наследство, бросили гимназию, вскоре после меня, и поселились в нем и живут безвыездно, охотясь и ловя рыбу. Они еще тогда уговаривали меня бросить службу и идти к ним в управляющие. Вспомнил я, что по Романовской дороге деревня Ковалеве, а вправо, верстах в двух от нее на берегу Волги, их имение Подберезное.

— Вот и место, — обрадовался я.

Съев из последних денег селянку и растегай, я бодро и весело ранним утром зашагал первые версты. Солнце слепило глаза отблесками бриллиантиков бесконечной снежной поляны, сверкало на обиндевевших ветках берез большака, нога скользила по хрустевшему снегу, который крепко замел след полозьев. Руки приходилось греть в карманах для того, чтобы теплой ладонью время от времени согревать мерзнувшие уши. Подхожу к деревне; обрадовался, увидев приветливую елку над новым домом на краю деревни.

Иван Елкин! Так звали в те времена народный клуб, убежище холодных и голодных— кабак. В деревнях никогда не вешали глупых вывесок с казенноканцелярским названием «питейный дом», а просто ставили елку над крыльцом. Я был горд и ясен: в кармане у меня звякали три пятака, а перед глазами зеленела над снежной крышей елка, и я себя чувствовал настолько счастливым, насколько может себя чувствовать усталый путник, одетый при 20градусном морозе почти так же легко, как одевались боги на Олимпе… Я прибавил шагу, и через минуту под моими ногами заскрипело крыльцо. В сенях я столкнулся с красивой бабой, в красном сарафане, которая постилала около дверей чистый половичок.

— Вытри ногито, пол мыли! — крикнула она мне. Я исполнил ее желание и вошел в кабак. Чистый пол, чистые лавки, лампада у образа. На стойке бочонок с краном, на нем висят «крючки», медные казенные мерки для вина. Это — род кастрюлек с длинными ручками, мерой в штоф, полуштоф, косушку и шкалик. За стойкой полка, уставленная плечистыми четырехугольными полуштофами с красными наливками, желтыми и зелеными настойками. Тут были: ерофеич, перцовка, полыновка, малиновка, рябиновка и кабацкий ром, пахнущий сургучом. И все в полуштофах: тогда бутылок не было по кабакам. За стойкой одноглазый рыжий целовальник в красной рубахе уставлял посуду. В углу на лавке дремал оборванец в лаптях и сером подобии зипуна. Я подошел, вынул пятак и хлопнул им молча о стойку. Целовальник молча снял шкаличный крючок, нацедил водки из крана вровень с краями, ловко перелил в зеленый стакан с толстым дном и подвинул его ко мне. Затем изпод стойки вытащил огромную бурую, твердую, как булыжник, печенку, отрезал «жеребьек», ткнул его в солонку и подвинул к деревянному кружку, на котором лежали кусочки хлеба. Вышла хозяйка.

— Глянька, малый, да ты левое ухо отморозил.

— И впрямь отморозил…

— Давайка снегу.

Хозяйка через минуту вбежала с ковшом снега.

— Нокося, ототри!… Да и щекуто, глядь, щекуто. Я оттер. Щека и ухо у меня горели, и я с величайшим наслаждением опрокинул в рот стакан сивухи и начал закусывать хлебом с печенкой. Вдруг надо мной прогремел бас:

— И выходишь ты дурак, — а еще барин! Передо мной стоял оборванец.

— Дурак, говорю. Жрать не умеешь! Не понимаешь того, что язык— орган вкуса, а ты как лопаешь? Без всякого для себя удовольствия!

— Нет, брат, с большим удовольствием, — отвечаю.

— А хочешь получить вдвое удовольствие? Поднеси мне шкалик, научу тебя, неразумного. Умираю, друг, с похмелья, а кривой черт не дает! Лицо его было ужасно: опух, глаза красные, борода растрепана и весь дрожал. У меня оставалось еще два пятака на всю мою будущую жизнь, так как впереди ничего определенного не предвиделось. Вижу, человек жестоко мучится. Думаю, — рискнем. То ли бывало… Бог даст день, бог даст и деньги! И я хлопнул пятаками о стойку. Замелькали у кривого крючок, стаканы, нож и печенка. Хозяйка, по жесту бродяги, сняла с гвоздя полотенце и передала ему. Тот намотал конец полотенца на правую руку, другой конец перекинул через шею и взял в левую. Затем нагнулся, взял правой рукой стакан, а левой начал через шею тянуть вниз полотенце, поднимая, таким образом, как на блоке, правую руку со стаканом прямо ко рту. При его дрожащих руках такое приспособление было неизбежно. Наконец, стакан очутился у рта, и он, закрыв глаза, тянул вино, повидимому, с величайшим отвращением.

Поставив пустой стакан, сбросил полотенце.

— Ой, спасибо!

И глаза повеселели — будто переродился сразу.

— А тебе, малый, не жаль будет уступить… Уж поправляй совсем!

Я видел его жадный взгляд на мой стакан и подвинул его.

— Пей.

И он уж без всякого полотенца слегка, дрожащей рукой ловко схватил стакан и сразу проглотил вино. Только булькнуло.

— Спасибо. Теперь жив. Ты закусывай, а я есть не буду…

Я взял хлеб с печенкой и не успел положить в рот, как он ухватил меня за руку.

— Погоди. Я тебя обещал есть выучить… Дело просто. Это называется бутерброд, стало быть, хлеб внизу, а печенка сверху. Язык — орган вкуса. Так ты вот до сей поры зря жрал, а я тебя выучу, век благодарен будешь в других умуразуму научишь. Вот как: возьми да переверни, клади бутерброд не хлебом на язык, а печенкой. Нука!

Я исполнил его желание, и мне показалось очень вкусно. И при каждом бутерброде до сего времени я вспоминаю этот урок, данный мне пропоицейзимогором в кабаке на Романовском тракте, за который я тогда заплатил всем моим наличным состоянием.

В кабак вошли два мужика и распорядились за столиком полуштофом, а зимогор предложил мне покурить. Я свернул собачью ножку и с удовольствием затянулся махоркой.

— Куда идешь? — спросил меня хозяин.

— Не видишь — на Кудыкину гору, чертей за хвост ловить, — огрызнулся на него бродяга. — Да твое ли это дело! Допрашиватьто твое дело? Ты кто такой?

— Да я к слову…

— За такие слова и в кабак к тебе никто ходить не будет…

— В Романов иду, — сказал я.

— Далеко. Ты, мал, поторапливайся. Ишь метелица какая закурила…

Я пожал руку бродяге, поклонился целовальнику и вышел из теплого кабака на крыльцо. Ветер бросил мне снегом в лицо. Мне мелькнуло, что я теперь совсем уж отморожу себе уши, и я вернулся в сени, схватил с: пола чистый половичок, как башлыком укутал им голову.и бодро выступил в путь. И скажу теперь, не будь этого половика, я не писал бы этих строк.

Стемнело, а я все шел и шел. Дорога большая, обсаженная еще при «матушке Екатерине» березами; сбиться нельзя. Иногда нога уходила до колен в навитые по колее гребни снега.

Метель кончилась. Идти стало легче. Снег скрипел под ногами. Темь, тишина, одиночество. Половик спас меня — ни разу не пришлось оттирать ушей и щек.

Вот вдали огоньки… Темные контуры домов… Я чувствовал такую усталость, что, не будь этой деревни, кажется, упал бы и замерз. Предвкушая возможность вытянуться на лавке или хоть на полу в теплой избе, захожу в избу… в одну… в другую… в третью… Везде заперто, и в ответ на просьбу о ночлеге слышу ругательства. Захожу в четвертую — дверь оказалась незапертой. Коптит светец. Баба накрывает на стол. В переднем углу сидит седой старик, рядом бородатый мужик и мальчонка. Вошел и, помня уже раз испытанный когдато урок, помолился на образ.. — Пустите переночевать, Христа ради.

— Дверьто не заперла, лешая! — зыкнул на бабу бородатый.

— Не прогневайся, не пущаем… Иди себе с богом откуда пришел… Иди уж!…— затараторила баба.

— Замерз ведь я… Из Ярославля пешком иду.

— У меня этакий наслезник топор изпод лавки спер…

— Я ведь не вор какой…— пробовал защищаться я, снимая с шеи и стряхивая украденный половик.

Хозяйка несла из печи чашку со щами. Пахло грибами с капустой. Ломти хлеба лежали на столе.

— Фокыч, пущай он поисть, а там и уходит… А, Фокыч? — обратилась баба к рыжему.

— Садись, поешь уж. Только ночевать не пущу, — сказал рыжий, а старик указал мне место на скамье, где сесть.

Скинув половик и пальто, я уселся. Аромат райский ощущался от пара грибных щей. Едим молча. Еще подлили. Тепло. Приветливо потрескивает, слегка дымя, лучина в светце, падая мелкими головешками в лохань с водой. Тараканы желтые домовито ползают по Илье Муромцу и генералу Бакланову… Тепло им, как и мне. Хозяйка то и дело вставляет в железо высокого светца новую лучину… Ели кашу с зеленым льняным маслом. Кошка вскочила на лавку и начала тереться о стенку.

— Топорто у меня стащил… И заперто было… Сидим это… перед рождеством дело… Поужинали… Вдруг стучит. Если бы знали, что бродяга, в жисть не отперли бы. — Кто это? — спрашиваю. — А он изза дверито: — Нет ли продажного холста?

А холстинато была у нас. Отпираю. Входит так, мужичонка.

— Тебе, спрашиваю, холста? — а он:

— Милостиньку ради Христа! Пустите ночевать да обогреться.

— Вижу, человек хороший… Ночевал… А утром, глядь, нету… Ни его нет, ни топора нет… Вот и пущай вашего брата!…

Кошка играла цепочкой стенных часовходиков, которые не шли.

Чтобы скольконибудь задержаться в теплой избе, я заговорил о часах.

— Давно стоят? — спрашиваю хозяина.

— С лета. Упали както, ну, и стали. А ты понимаешь в часахто?

— Малость смыслю. У себя дома всегда часы сам чиню.

— Ну, паря. А ты бы нашито посмотрел…

— Что же, я, пожалуй, посмотрю… Отвертка есть?

— Стамеска махонькая есть.

Подал стамеску. Хозяйка убрала со стола. С сердечным трепетом я снял со стены ходики и с серьезной физиономией осмотрел их и принялся за работу. Коечто развинтил.

— Темновато при лучинето… Уж я лучше утром… Хозяйка подала платок, в который я собрал части часов.

Улегся я на лавке. Дед и мальчишка забрались на полати… Скоро все уснули. Тепло в избе. Я давно так крепко не спал, как на этой узкой скамье с сапогами в головах. Проснулся перед рассветом; еще все спали. Тихо взял изпод головы сапоги, обулся, накинул пальто и потихоньку вышел на улицу. Метель утихла. Небо звездное. Холодище страшенный. Вернулся бы назад, да вспомнил разобранные часы на столе в платочке и зашагал, завернув голову в кабацкий половик…


* * *

Деревня Ковалево. Спрашиваю у бабы с ведром у колодца, как пройти в Подберезное. Так называлось имение Поповых — цель моего стремления.

— А вот направо просекой, прямо и придешь. Только, гляди, дороги лесом нет, оттоле никто не ездит… Прямо к барскому дому подойдешь, недалече.

И пошел я мимо овинов к лесу, пошел просекой, утопал выше колена в снегу; было тихо, неособенно холодно и облачно. Это «недалече» мне показалось так версты в три. От меня валил пар, голова была мокрая, а я шагал и шагал. Вот, наконец, барский дом, с выбитыми рамами, с полуободранной крышей, с заколоченной жердями крест на крест зияющей парадной дверью под обвалившимся зонтом крыльца. Следов нигде никаких. Налево от дома в почерневшем флигеле из трубы вьется дымок, а от флигеля тропочка в другую сторону от меня. Вхожу в большую избу, топится печь. Около шестка хлопочет старушка, типа пушкинской няни.

— Здравствуйте. Это Подберезное?

— Было оно Подберезное когдато, да сплыло!

— А где Поповы живут?

— Ээх! Были Поповы, да сплыли!

Горькую весть узнаю. Оказалось, что братья Поповы получили это имение года два назад в наследство от дяди, переехали сюда вдвоем и сразу закутили вовсю. Придут, бывало, в Ковалеве, купят все штофы и полуштофы, что стоят на полках с разными наливками и настойками — это для баб, а для мужчин ведро водки поставят. На закуску скупят в лавке все крендели, пряники и гуляют. А то в Романов или Ярославль уедут— по неделям пьют. Уедут на своих лошадях, в своих экипажах, пропьют их в городе, а назад на наемных вернутся, в одних пальтишках… Сперва продали все добро из комнат, потом хлеб, скот — и все понемногу; нет денег на вино — корову сведут, диван продадут. Потом строевые деревья из лесу продавали потихоньку от начальства, потом осенью этой из дома продали двери да рамы — разорили все и уехали, а куда и сами не знаем.

Пришел с бутылкой постного масла ее муж, старик — оба бывшие крепостные этого имения. Он все подтвердил и еще разукрасил, что сказала старушка. Я в свою очередь рассказал, зачем пришел. Сердечно посожалели они меня, накормили пустыми щами, переночевал я у них в теплой избе, а утром чуть рассвело, напоив горячей водой с хлебом, старик отвел меня по чуть протоптанной им же стежке через глубокий овраг, который выходил на Волгу, в деревню Яковлевское, откуда была дорога в Ковалево.

В деревне мы встретили выезжавшего на доброй лошаденке хорошо одетого крестьянина, который разговорился со стариком. Оказалось, что это приказчик местного богача Тихомирова, который шьет полушубки из лучших романовских овец на Москву и Ярославль. Старик рассказал про меня, и приказчик, ехавший в Ярославль, пожалел меня, поругал пьяниц Поповых и предложил довезти меня до Ярославля. Потом повернул лошадь к своему дому, вынес оттуда новый овчинный тулуп.

— Надень, а то замерзнешь.

Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в санях. Также и в кабак, где стащил половик, я отказался войти. Всю дорогу мы молчали — я не начинал, приказчик ни слова не спросил. На второй половине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил меня чаем и досыта накормил домашними лепешками с картофелем на постном масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а он сказал только одно слово: — Прощавай!

После хороших суток, проведенных у стариков в теплой хате, в когдато красивом имении на гористом берегу Волги — я опять в Ярославле, где надо избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что бы поесть. Пошел на базар, чтобы сменять хорошие штаны на плохие или сапоги — денег в кармане ни копейки. Последний пятак за урок, как бутерброды есть, заплатил. Я прямо пошел на базар, где гостиницы Столбы. Посредине толкучки стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего бездомного и преступного люда, которые в те времена в честь его и назывались «будиловцами». Это был уже цвет ярославских зимогоров, летом работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в Будиловском трактире.

Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу, набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны — и тут же наденет рваную сменку… Минуту назад и я также переобувался в валенки… Я примостился в углу, у маленького столика, добрую половину которого занимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за 5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в голове — и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают. Только вопрос, где ночевать? У Лондрона больше неудобно проситься. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьянства разбойничьи рожи, что подступиться не хочется.

Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?… Рассматриваю моего спящего соседа, но мне видна толькокудлатая голова, вся в известке, да торчавшие изпод головы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу.

Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями… Вдруг стол качнулся. Голова зашевелилась, передо мной лицо желтое, опухшее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я продолжал пить чай… Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна притона. Сосед опять поднял голову, выпрямился и сел на стуле, постарался встать и опять хлюпнулся.

Потом взглянул на меня и сказал:

— На завод пора, а я, мотри, мал, того… — И стал шарить в карманах… Потом вынул две копейки, кинул их на стол. — Мотри, только один семик… добавь тройчак на шкалик… охмелюсь и пойду! — обратился он ко мне.

— Ладно.

Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из зеленого стекла, шкаличного размера. Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно уплатил, как и раньше за чай — вперед. Здесь такой обычай.

— Пей!

— Налей. Руки не годятся, расплещут.

Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками обхватил стакан, понемногу высосал вино и сразу пришел в себя.

— Ну вот я и жив! Спасибо, брательник…

— Ешь крендели, закусывай, — предлагаю.

— Не надо. А ты чего не пьешь? — спрашивает меня, а сам любовно косится на косушку.

— Сыпь! Я не буду.

— Во спасибо!… А то не прохватило. На этот раз он сам налил полный стакан, выпил смаху и крякнул: — Теперь жив.

— Чайку?

— Коли милость твоя и чайком бы погреться…

— Малайй! — подозвал он полового. — Прибор к паре и на семик сахару… Да кипяточку, — и подвинул половому свои две копейки, лежавшие на столе.

Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил:

— А ты по какой ударяешь?

— Да по такой же! Вишь, зимогорю…

— Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а сейчас при месте, у Сорокина, на белильном… Да вчера получка была, загулял… И шапку пропил… Как и дойду, не знаю…

Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до водополья, и что сегодня ночевать негде.

— Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит…

— Да я не знаю работы…

— В однорядь выучат… Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к делу… Он коечто рассказал о заводе.

— У меня паспорта нет.

— А у кого он на заводе есть? Там паспортов не любят, рублем дороже в месяц плати… Айда!

Ввалилась торговка. На руке накинута разная трепанная одежонка, а на голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком.

— Почем картуз? — спрашиваю.

— Гривенник.

— А гривну хошь…

— Добавь семишку, за пятак владай!

Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы зашагали к Волге.

ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБРЕЧЕННЫЕ

Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Собака во щах. Встреча с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге.

Вспомню белильный завод так, как он есть. Приходится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в «Русских ведомостях» я поместил очерк из жизни рабочих «Обреченные». Подробнее об этом дальше, а пока я скажу, что «Обреченные»— это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, словом написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц — я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена… Печатался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать. А правда была такая.

Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий.

Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый стариксторож.

— Фокыч, я новенького привел…

— Нук штож… Веди в контору, там Юханцев, он запишет.

Приходим в контору. За столом пишет высокий рыжий солдатского типа человек. Стали у дверей.

— Тебе что, Ванька?

— Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом.

— Ладно. В кубовщики. Как тебя писатьто.

— Алексей Иванов.

— Давай паспорт.

— У меня нет.

— Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму.

А потом ко мне обратился:

— Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай!

Третья казарма — длинное, когдато желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, откуда валил пар… Голоса гудели внутри… Я отворил дверь. Удушливосмрадный пар и шум голосов на минуту ошеломил меня, и я остановился в дверях.

— Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял!

Услыхал я окрик и вошел.

Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных рубахах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.

— Эй, ты, новенький, подходи! — крикнул он мне. Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сивухи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек.

Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на горячие щи.

— Ишь ты, с волито пришел, как хрястает, поглядеть любо! — замечает старичонка с козлиной бородкой.

— А тебе завидно, Ворона дохлая?

— Не завидно, а всетаки…

Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, добавили щей. Рыжий постучал ложкой.

— Таскай со всем!

Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом… Я жадно ел, а другие только вид делали.

— Что это никто каши не ест? — спросил я соседа.

— Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь и тебя от еды отвалит… Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть противно.

А я прожил на заводе слишком четыре месяца, а ел все время так же, как и сегодня: счастье подвезло.

Понемногу все отваливались и уходили наверх по широкой лестнице в казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел — только ничего не ел — огромный старик, который сразу, как только я вошел, поразил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с густыми волосами в скобку, с длинной бородой, вдоль которой двумя ручьями пробегали во всю ее длину серебряные усы…

А лицо землистожелтое, истомленное, с полупотухшими глубокими серыми глазами… Его огромная ручища с полосками белил в морщинах, казалось, могла закрыть чашку…

Он сидел, молчал, а потом этой жесткой, как железо, рукой похлопал меня по плечу.

— Кушай на здоровье. Будешь есть — будешь жив… Главное ешь больше. Здесь все в еде…

— А вот ты, дедушка, не ешь.

— Мне не к чему… Я умирать собираюсь, а тебе еще жить да жить надо… Гляжу я на тебя и радуюсь. По душе ты мне сразу пришелся…

— Спасибо, дедушка, и ты мне тоже… А то ведь у меня здесь все чужие.

— Здесь все друг другу чужие, пока не помрут… А отсюда живы редко выходят. Работа легкая, часа дватри утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец… Ну эта легкаято работа и манит всякого… Мужик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец… Здесь больше отставной солдат работает, али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда… С голоду да с холоду… Да наш брат гиляй бездомный, который, как медведь, любит летом волю, а зимой нору…

— Нет, я только до весны… С первым пароходом убегу…

— Все, брательник, так думают. А как пойдут колики да завалы, от хлеба отобьет— другое запоешь…Ну да ладно, об этом подумаем… Ужо увидим.

— А сколько тебе годков, дедушка?

Старик поднял голову, и глаза его сверкнули на меня.

— Без малого слишком около того…

И опять положил пудовую ручищу на мое далеко не слабое плечо.

— А ты, вот што: ежели хошь дружить со мной, так не трави меня, не спрашивай кто да что, да как, да откеля… Я того, брательник, не люблю… Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный… Может, я с тобой с первым и балакаю. Ну, понял?

— Ладно, понял, так и будет.

— А звать меня Иваном, и отец Иван был.

— А меня Алексей Иванов. — Ну вот, оба Иванычи! — и както нутром засмеялся.

— Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да что ты? А нешто я не вижу, что твое место не здесь… Мое так здесь, я свое отхватал, будя. Понял?

— Понял.

— А теперь спать пойдем, около меня на нарах слободно, дружок спал, в больницу отправили вчера. Вот захвати сосновое поленце в голову, заместо подушки — и айда.

И сильно хромая, стал подниматься по лестнице.

Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой подушке, которая приятно пахла в вонючей казарме сосновой коркой… А такой роскоши — вытянуться в тепле во весь рост — я давно не испытывал. Эта ночь была величайшим блаженством. Главное — ноги вытянуть, не скрючившись спать!

Сквозь сон я услыхал звонкий стук и вместе с тем колокол в соседней с заводом церкви. Звонили к заутрени, а в казарме сторож стучал деревянной колотушкой и нараспев кричал:

— Подымайтесь на работу, ребятушки, подымайсь.

— Эх, каторга— жизнь… Ааа…— зевал ктото спросонья.

— На работу, ребятушки, на работуу.

— Чего горланишь, дармоед Сорокинский.

— Что ты, окромчадал что ли, орешь! — слышались недовольные голоса с поминанием родителей до седьмого колена. И над всем загремело:

— На пожаре ты что ли, дьявол!

Это рявкнул на сторожа вскочивший с нар во весь свой огромный рост Сашка, атаман казармы, буян и пьяница.

— Встал, так и не буду. Чего ругаешься? — испуганнопроворчал сторож, пятясь к лестнице.

Недалеко от меня в углу заколыхалась груда разноцветных лохмотьев, и изпод нее показалась совершенно лысая голова и опухшее желтое лицо с клочком седых волос под нижней губой.

— Гляди, сам паршивый козел из помойной ямы вылезает, становись, ребята! — загрохотал Сашка.

Ему в ответ засмеялись. Козел ругался и бормотал чтото…

Понемногу все поднялись, по одиночке друг за другом спустились вниз, умывались на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка в одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в казарму, утирались кто подолом рубахи, кто грязным кафтаном.

Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли в кусочную, на другой конец двора. Я пошел за Иваном. На дворе было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело.

Некоторые кубовщики бежали в одних рубахах и опорках.

— Все равно околеватьто! — ответил мне один, которому я участливо заметил, что холодно…

— Сейчас согреемся! — утешил меня Иваныч, отворяя дверь в низкое здание кубочной, и через сени прошли в страшно жаркую с сухим жгучим воздухом палату.

— Тепло, потому клейкие кубики выходят, а им жар нужен.

Длинная, низкая палата вся занята рядом стоек для выдвижных полок, или, вернее, рамок с полотняным дном, на котором лежит «товар» для просушки. Перед каждыми тремя стойками стоит неглубокий ящик на ножках в виде стола. Ящик этот так и называется — стол. В этих столах лежали большие белые овалы. Это и есть кубики, которые предстояло нам резать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17