Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ярость и гордость

ModernLib.Net / Публицистика / Фаллачи Ориана / Ярость и гордость - Чтение (стр. 5)
Автор: Фаллачи Ориана
Жанр: Публицистика

 

 


Следовало бы рассказать всю историю целиком». Вся история целиком началась с того, что его шантажировали, заставляя жениться. Когда он кричал: «Я-не-хочу-жениться-я-не-хочу!» «Если ты женишься, мы подарим тебе ролики и крикетные клюшки, которые ты так просишь», — ответили ему. Потом был свадебный прием, в котором невеста не участвовала, потому что мусульманская женщина не может принимать участие ни в одной публичной церемонии, даже в собственной свадебной. Потом свадьба должна была завершиться, но не завершилась первой брачной ночью. «Я даже не пытался. Несмотря на внешность, я действительно был мальчиком, ребенком, честное слово. Я не знал, с чего начать, и, вместо того чтобы помочь мне, она плакала. Она плакала, плакала. Вскоре я тоже начал плакать вместе с ней и затем, устав от плача, заснул у нее на руках. На следующий день я уехал из Карачи в Лондон учиться в колледже. Поэтому я увидел ее снова только после моей второй женитьбы, будучи уже взрослым мужчиной, влюбленным в свою вторую жену. Мы оказались наедине друг с другом в ее одиноком доме в Ларкане, она мне очень понравилась. Она была все ещё такой красивой… Но как бы это объяснить? Видите ли, я люблю женщин. Я не практикую целомудрие. Некоторые считают меня волокитой. Но от нее у меня так и нет детей. Я имею в виду, что и не могло бы быть детей. Память о нашей первой ночи постоянно мешала мне выполнить свои супружеские обязанности… И когда я приезжаю в Ларкану, где она живет совсем одна, забытая всеми, потому что если она только дотронется до другого мужчины, то будет обвинена в прелюбодеянии и умрет, забитая каменьями, я стыжусь себя и своей религии. Презренная вещь — многоженство. Презренная вещь — брак по сговору. Ни одна религия не является такой деспотичной, как моя».

(Бхутто, где бы вы ни были, и даже если, увы, вы только под землей и нигде больше, ваша просьба, сказанная мне в Риме, выполнена. Бедный вы человек, я ничего для вас не сделала, когда военная хунта чудовищного генерала Зия свергла ваше правительство и повесила вас как преступника в тюрьме. Что я могла? Сейчас история вашей печальной первой женитьбы рассказана так, как вы хотели).


Теперь забудь об Али Бхутто, забудь о варварской казни отчаявшегося мальчика и двенадцати молодых мужчин в Дакке. Забудь о мулле из Морального контроля и моей бывшей или не бывшей свадьбе в Куме, забудь о комичном случае с красными ногтями и следуй за мной по дороге презрения, которое мусульмане питают к нам, женщинам. Презрения, с которым я столкнулась даже при обстоятельствах, вроде бы подразумевающих отмену культа условных приличий. В 1973-м, к примеру, я находилась при подразделении палестинских федаинов, временно на территории Иордании. Иорданский король Хусейн был единственным приятным и цивилизованным лидером, кроме моего казненного друга, из всех мне известных в исламском мире. Настолько цивилизованным, что, когда ему хотелось взять себе новую жену, он разводился. Никакого многоженства. Настолько приятным, что, когда во время интервью я призналась ему, что мне трудно обращаться к человеку со словами «Ваше Величество», он весело воскликнул: «Тогда зовите меня просто Хусейн! Профессия короля — такая же работа, как и другие».


Так вот, пример. Как-то ночью израильтяне предприняли воздушный налет на секретную базу, которую я посещала в качестве репортера. Все побежали к укрытию, устроенному в горной пещере, я со всеми, но командир остановил меня. Он сказал, что непристойно женщине находиться бок о бок с его мужчинами, и затем приказал своим адъютантам разместить меня где-нибудь еще. Догадайтесь, что эти ублюдки придумали: меня заперли в стоящем на отшибе деревянном сарае, который был хранилищем динамита. Я поняла это, когда щелкнула зажигалкой и увидела ящики со штампом: «Взрывоопасно». Но и это не самое страшное. Страшнее всего, что они заперли меня там не случайно и не по ошибке. Они сделали это специально, смеха ради. Мой риск взлететь на воздух при взрыве им казался самой смешной шуткой на земле. Когда воздушный налет закончился, они удовлетворенно ржали: «Нам никогда не было так весело».


Я поведу тебя по дороге презрения на просмотр документального фильма, недавно снятого в Афганистане замечательной документалисткой из Лондона. Документальный фильм этот — настолько ужасающий, настолько приводящий в бешенство, душераздирающий, что он застал меня врасплох, несмотря на то, что титры сначала показались раздражающими: «Предупреждаем зрителей, что в фильме содержатся съемки, нарушающие душевное спокойствие». Ты не видел? Его транслировали в Италии? Транслировали или нет, скажу тебе сразу, что это действительно были «съемки, нарушающие душевное спокойствие». Была заснята казнь трех женщин в паранджах, повинных неизвестно в чем. Казнь происходила на площади в Кабуле, рядом с заброшенной парковкой. И вот на эту заброшенную парковку неожиданно приезжает машина, маленький грузовик, из которого их выталкивают наружу. Паранджа первой женщины — коричневая. Паранджа второй женщины — белая. Паранджа третьей — светло-голубая. Женщина в коричневой парандже явно вне себя от ужаса. Она едва держится на ногах, ее шатает. Женщина в белой парандже, похоже, в полубессознательном состоянии, она продолжает идти неверными шагами, словно боясь упасть и ушибиться. Женщина в светло-голубой парандже, маленького роста и очень хрупкая идет, наоборот, твердыми шагами и в какой-то момент останавливается. Она пытается ободрить жестом своих спутниц. Но бородатый бандит в юбке и тюрбане вмешивается и пинками разгоняет их, заставляет встать на колени на асфальт. Сцена разворачивается на глазах у людей, которые проходят мимо или едят финики, или ковыряют в носу так лениво и так безразлично, как будто неотвратимые смерти не имеют никакого значения. Только молодой мужчина, стоя на краю площади, смотрит с любопытством. Казнь проходит очень быстро. Никаких барабанов или зачитывания какого-то приговора. Я имею в виду, не было ни церемонии, ни претензии на церемонию. Едва женщины опустились на колени на асфальт, как другой бородатый бандит в юбке и в тюрбане появляется из ниоткуда с автоматом в правой руке. Он несет автомат, как продуктовую кошелку, с ленивым, скучающим видом, как будто убийство женщин — обычное занятие в его каждодневной жизни. Он идет по направлению к трем неподвижным фигурам. Настолько неподвижным, что они уже не кажутся человеческими. Они кажутся тремя тюками, брошенными на землю. Он подходит к ним со спины, как вор. Он подходит к ним и без колебания, застав нас врасплох, подносит автомат в упор в затылок той, что в коричневой парандже. Она падает вперед. Мертва. Затем, все с тем же ленивым и скучающим видом, он передвигается левее и втыкает автомат в затылок той, что в белой парандже. Она тоже падает ничком. Он опять переходит левее. Останавливается почесать себе причинное место. Стреляет в затылок маленькой, в светло-голубой парандже, которая, вместо того чтобы упасть вперед, остается на долгое мгновение на коленях. Ее торс держится вертикально прямо. Неистово прямо. Затем она заваливается набок и последним движением сопротивления приподнимает кайму паранджи, и обнажает ногу. Но с ледяной невозмутимостью он возвращает ткань на место и зовет могильщиков. Оставляя на земле три широченные ленты крови, могильщики хватают трупы за ноги и тащат их прочь. В кадре появляется государственный министр иностранных дел и министр юстиции господин Вакиль Мотавакиль. Я действительно записала его имя. Внимательно… Мы ведь никогда не знаем, какие возможности нам готовит жизнь. Может, однажды я встречу его на безлюдной дороге и, перед тем как сделать то, о чем мечтаю, для очистки совести проверю его паспорт. «Вы действительно господин Вакиль Мотавакиль?»


Тридцати — сорокалетний кусок сала, этот мистер Вакиль Мотавакиль. Очень крепкий, очень бородатый, очень усатый кусок коричневого сала. У него пронзительный голос евнуха, и, говоря о казни трех женщин, он вне себя от восторга. Он весь трясется, как горшок со студнем, он пищит: «Это радостный день. Сегодня наш добрый город снова обрел мир и спокойствие». Однако при этом он не говорит о том, каким образом три женщины лишили этот город мира и спокойствия. Он не упоминает о причине, по которой они были осуждены и казнены. Сняли с себя паранджу? Подняли покрывала с лиц, чтобы выпить стакан воды? Нарушили запрет петь, напевали колыбельную песню своим новорожденным детям? Или преступление их заключалось в том, что они смеялись?


Да, господа, смеялись. Я написала «смеялись». Разве вы не знаете, что мусульмане-фундаменталисты запрещают женщинам смеяться? Я задаю себе эти вопросы, когда Вакиль Мотавакиль исчезает и на экране появляются хорошенькие девушки без паранджи. Девушки с непокрытыми лицами, голыми руками, в платьях с глубокими вырезами. Одна завивает волосы, другая красит глаза, еще одна красит губы и ногти красным. Они шутят, смеются… Я делаю вывод, что мы больше не в Афганистане, наверное, умная корреспондентка вернулась со своей группой в Лондон и документальный фильм заканчивается сценой облегчения и надежды. Но нет! Мы все еще в Кабуле. Голос автора звучит сдавленно, придушенно. Этим сдавленным, придушенным голосом она шепчет: «Мы находимся в одном из нелегальных заведений города. Это нелегальное и опасное место — парикмахерский салон».


Я вдруг с содроганием вспоминаю то зло, которое в 1980 году я невольно причинила парикмахеру в Тегеране, чья парикмахерская, называвшаяся «У Башира. Дамского парикмахера», была закрыта правительством как проклятое место. Не обсуждая причину, по которой она была закрыта, и используя тот факт, что он был моим поклонником, имел в доме все мои книги, переведенные на фарси, я убедила его открыть парикмахерскую. «Пожалуйста, Башир, пожалуйста. Только на полчаса. Мне необходимо вымыть волосы, а в моем номере нет горячей воды». Бедный Башир. Сорвав печати и разрешив мне войти в пустую парикмахерскую, он трясся, как мокрый пес, и повторял: «Мадам, мадам! Вы не понимаете того риска, которому мы подвергаемся. Если кто-то застанет нас здесь врасплох, если кто-то узнает, я попаду в тюрьму, да и вы тоже». Ну что ж, никто не застал нас врасплох, в то время как дрожа, словно мокрый нес, он мыл мне голову. Консьерж следил за дверью. Но восемь месяцев спустя, когда я вернулась в Тегеран (другая безобразная история, о которой я никогда не писала), то справилась о Башире, и мне ответили: «Неужели вы не знаете? Кто-то узнал и донес властям в комитет Морального контроля. Едва вы уехали, Башир был арестован по обвинению в непристойном поведении, и теперь он все еще в тюрьме».


Я вспомнила все это и наконец поняла почти наверняка, что тех трех женщин казнили за то, что они были в парикмахерской. Я наконец поняла, что они были тремя сопротивляющимися, тремя героинями. Теперь скажи мне: это и есть «культура», о которой ты упоминаешь, когда почтительно произносишь «контраст-между-двумя-культурами»?!


Нет, дорогой мой, нет. Одержимая своей навязчивой идеей свободы, я только что тут выше написала, что в этом мире есть место для каждого, и что, как говорила моя мама, мир-прекрасен-потому-что-он-разнообразен. Я также написала, что тем хуже для женщин, которые настолько глупы, чтобы принимать свое рабство, важно чтобы их рабство не распространялось на меня. Но я была не права. Совершенно не права. Потому что забыла, что свобода, отделенная от справедливости, это лишь половина свободы, и что защищать только свою свободу — значит оскорблять справедливость. Ныне, прося прощение, как просит Иоанн Павел Второй за своих предков, участников крестовых походов, я прошу прощения у трех героинь Кабула, у всех женщин, казненных и отданных под пытки, униженных, одураченных мусульманами до такой степени, что они присоединились к шествию на стадионе в Дакке. Я заявляю, что их трагедия касается и меня тоже. Это касается каждого из нас, включая «стрекоз».


Мужчинам-"стрекозам", то есть эгоистам, которые рта не откроют по этому поводу, пальцем не пошевелят против паранджи, мне нечего сказать. Что «стрекозам» до низостей, которые мусульманские мужчины совершают по отношению к мусульманским женщинам? Эти низости не имеют отношения к их лицемерному толкованию справедливости, и я подозреваю, что втайне они завидуют Вакилю Мотавакилю. Нередко они сами бьют своих жен и дурно с ними обращаются.


Мне нечего сказать и гомосексуалистам-"стрекозам". Пожираемые злобой на то, что они не совсем женщины, они ненавидят даже собственных матерей. Женщины для них — только яйцеклетки для клонирования их сомнительного, неопределенного рода.


А вот женщинам-"стрекозам", то есть феминисткам с плохой памятью, у меня, напротив, есть что сказать. Снимите маски, поддельные вы амазонки. Вспомните о годах, когда вместо того, чтобы признать, что собственным примером я проложила путь и наглядно показала, что женщина может выполнять любую работу, как мужчина, даже лучше, чем мужчина, вы поносили меня последними словами! Вспомните, как вместо того, чтобы следовать моим урокам, вы обзывали меня «грязной свиньей, кричащей о превосходстве мужчин», и забросали меня камнями из-за того, что я написала книгу, названную «Письмо нерожденному ребенку» («У нее матка в мозгах»). Прекрасно, куда же подевался ваш исполненный ненависти язвительный феминизм? Во что превратилась ваша поддельная, показная воинственность? Почему, когда речь заходит о ваших мусульманских сестрах, о женщинах, которых пытают и унижают, и убивают настоящие шовинистские свиньи, кричащие о превосходстве мужчин, вы подражаете молчанию ваших мелких и нелепых мужчин? Почему вы никогда не организовываете тявканья перед посольством Афганистана или Саудовской Аравии, почему вы никогда не поднимаете голоса против низостей, о которых я говорю, почему вы храните молчание, даже если они творятся у вас на глазах? Вы все влюбились, что ли, во врага, в мистера бен Ладена? Или вы все мечтаете, чтобы он вас изнасиловал? Или вам просто наплевать на ваших мусульманских сестер, потому что вы держите их за низших существ? В таком случае, кто расист — вы или я? Правда состоит в том, что вы даже не «стрекозы». Вы просто суматошные курицы, которые только и могут, что размахивать крыльями в курятнике. Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах. Теперь дайте мне закончить мысль.

* * *

Пока я в отчаянии сражаюсь за нашу находящуюся в опасности свободу, за нашу культуру, которой угрожают вакили мотавакили и которую унижают их западные покровители, перед моими глазами встает не только апокалиптическая сцена, с которой я начала это письмо. Не только тела, дюжинами летящие с восьмидесятых и девяностых, и сотых этажей, не только первая башня, всасывающая саму себя, проглатывающая саму себя, и не только вторая башня, разжиженная и истаявшая, словно кусок масла. Перед моим мысленным взором два великолепных небоскреба, которые перестали существовать, сливаются с двумя тысячелетними Буддами, которые разрушены талибами в Афганистане. Четыре фигуры сливаются, и я желаю знать, забыли ли люди об этом разбойном преступлении? Я не забыла. Я смотрю на двух маленьких медных Будд, которые стоят на камине в моей нью-йоркской гостиной (подарок старого кхмерского монаха, преподнесенный мне в Пномпене во время войны в Камбодже), и мое сердце сжимается. Вместо них я вижу двух огромных Будд, вытесанных прямо в скале, возвышающихся над равниной Бамиан. Тысячу лет назад каждый караван, приходящий из Римской империи и уходящий на Дальний Восток, или с Востока шедший в Рим, непременно пересекал эту равнину, этот перекресток, где пролегал легендарный Шелковый путь и смешивались все культуры. Я вижу их, потому что о них знаю все, что мне следовало бы знать. Старший Будда (III век н. э.) был в тридцать пять метров высотой. Второй (IV век н. э.) — пятьдесят четыре. Оба Будды спинами были влиты в скалу и оба были покрыты разноцветной росписью: симфония красного и желтого, зеленого и голуБого, коричневого и фиолетового. Их лица и руки были золотыми, и на солнце они блестели, как гигантские ювелирные украшения. Внутренняя поверхность ниш, ныне опустелая, как опустевают глазницы, была покрыта фресками тончайшей работы. Я знаю, что до прихода талибов все краски фресок были в прекрасном состоянии…


У меня сжимается сердце, потому что перед произведениями искусства я испытываю такое же благоговение, как мусульмане перед могилой Пророка и его Кораном. Для меня произведение искусства так же свято, как для них Мекка, и чем старее оно, тем более святым становится. Впрочем, любой предмет Прошлого для меня свят. Ископаемое, пергамент, стертая монета, всякое свидетельство того, чем мы были, что делали. Прошлое будит мое любопытство сильнее, чем Будущее, и я никогда не устану утверждать, что Будущее — это только гипотеза, вероятность, предположение, то есть — нереальность. В крайнем случае, это надежда, которую мы пытаемся воплотить через мечты и фантазии. Прошлое, наоборот, — это уверенность, конкретность, установленная реальность, школа, без которой нам не обойтись, поскольку, если мы не знаем Прошлого, мы не понимаем Настоящего и не можем повлиять на Будущее, повлиять на него мечтами и фантазиями. Кроме того, всякая вещь, пережившая Прошлое, ценна в моих глазах, потому что заключает в себе иллюзию вечности. Она олицетворяет победу над временем, которое истощает, и убивает, и сводит на нет. Она внушает надежду на то, что победа над Смертью возможна. И так же как культовое чудо Стоунхенджа, как дворец Миноса в Кносе, как пирамиды со сфинксами, как Парфенон, как Колизей, как столетняя черепаха или тысячелетнее дерево, например, величественная секвойя в Сьерра-Неваде, двое Будд Бамиана давали мне все это. Но преступники, но вакили мотавакили разрушили их. Убили их.


У меня сжимается сердце, когда я думаю, как хладнокровно они убили их, с каким холодным прагматизмом и удовольствием они совершили эту низость. Если помнишь, они действовали не в порыве бреда и не во внезапном и сиюминутном припадке слабоумия. В свое время, в 1951 году, вопреки здравому смыслу маоисты разрушили Лхасу. Как пьяные буйволы, ворвались в монастыри, во дворец далай-ламы, сожгли тысячелетние пергаменты, разбили вдребезги тысячелетние алтари, разорвали тысячелетние ризы, расплавили всех золотых и серебряных Будд — да будет им стыдно ad saecula saeculorum, amen, во веки веков, аминь. Однако разрушению Лхасы не предшествовали суд и приговор. Разрушение Лхасы не носило характера казни, осуществляемой на основании юридических или предположительно юридических норм. Мир не ведал о случившемся.


А в случае с двумя бамианскими Буддами речь идет о подлинном суде, о подлинном приговоре, основанном на юридических или предположительно юридических нормах и приведенном в исполнение. Это сознательное, преднамеренное преступление, сознательное, просчитанное беззаконие, притом что весь мир умолял: «Пожалуйста, не надо. Мы заклинаем вас, не делайте этого. Археологические памятники — всемирное наследство, бамианские Будды не причинили никому вреда». Даже ООН и соседние страны: Россия, и Индия, и Таиланд, и Китай (у которого на совести грех Лхасы) — присоединились к этой петиции.

Но приговор исламского Верховного суда Кабула тем не менее был вынесен: «Каждая доисламская статуя будет разрушена. Каждый доисламский символ будет уничтожен. Каждый идол, осуждаемый Пророком, будет стерт в порошок». Этот вердикт был вынесен 26 февраля 2001 года (не 1001-го). В тот самый день, когда талибский режим санкционировал публичные повешения на стадионах и последние права женщин были отняты. В том числе: право смеяться, право носить высокие каблуки, право находиться у себя дома, не завешивая окна черными занавесками. Затем начались разрушение и, помнишь, пулеметные очереди в лица Будд? Помнишь, отлетали носы, разлетались на мелкие части подбородки, постепенно исчезали щеки, крошились руки? Помнишь пресс-конференцию с талибским министром Кадратуллой Джамалем для иностранных журналистов? «Нам было трудно разрушить их. Гранат и пятнадцать тонн взрывчатки, которые мы заложили у подножия двух идолов, оказалось недостаточно. Тяжелая артиллерия тоже не помогла — нам удалось повредить только головы. Теперь мы рассчитываем на помощь дружественной страны, на содействие экспертов по разрушению, и через три дня приговор будет полностью приведен в исполнение». (Что за дружественная страна: Саудовская Аравия или Пакистан? И что за эксперт по разрушению? Не сам ли Усама бен Ладен?) В конце концов окончательная двойная казнь. Два оглушительных взрыва. Два густых облака. Похожи на облака, которые по прошествии шести месяцев поднялись над нью-йоркскими башнями. Я вспомнила своего друга Кондуне.


Потому что, видишь ли, в 1968-м я взяла интервью у одного восхитительного человека. У самого миролюбивого, самого кроткого, самого терпимого, самого мудрого из всех, кого я когда-либо встречала в своей бродяжьей жизни, — у теперешнего далай-ламы, монаха, которого буддисты называют живым Буддой. Ему в то время было тридцать три года. Немногим младше меня. Последние девять лет он — папа без церкви, король без королевства, Бог в ссылке. Ведь он жил в Дхарамсале, в городе у подножия Гималаев и почти на границе между Кашмиром и Прадешем, где индийское правительство приютило его с несколькими тысячами тибетцев, бежавших из Лхасы. Это была странная, незабываемая встреча. Мы пили чай в его маленьком домике с видом на сияющие белые горы и серебряные остроконечные, как ножи, ледники, мы гуляли по зеленым лужайкам, наполненным запахом роз, мы провели вдвоем тот день с раннего утра до позднего вечера. Он говорил. Я слушала. О, этот молодой Бог сразу понял, что я не чту Богов. Его миндалевидные глаза, которым обрамленные в золотую оправу линзы придавали особую проницательность, пристально наблюдали за мной с самого момента моего приезда. И все же он посвятил мне целый день и безгранично великодушно обращался со мной так, как если бы я была старым другом или девушкой, за которой ухаживают. Он даже проявил по отношению ко мне самый трогательный знак расположения, когда-либо полученный мной от мужчины. Пожаловавшись на невыносимую жару, он вышел переодеться. Вместо драгоценной кашемировой накидки, надетой на голое тело, он надел легкую футболку с изображением Попая, персонажа мультфильма, забавного морячка с вечно зажатой в зубах трубкой, который, чтобы стать сильнее, всегда ест консервированный шпинат. И когда я, сквозь смех и не веря своим глазам, спросила его, где он нашел такую дикую одежду и почему надел ее, он с ангельской невозмутимостью ответил: «Я купил ее на рынке в Новом Дели, а надел, чтобы доставить вам удовольствие».


Интервью было каскадом невероятных историй. Унылое детство с книгами и учителями: в шесть лет он изучал санскрит, астрологию и литературу, в десять — диалектику, метафизику и астрономию, в двенадцать — искусство управления. Как Папа. Как король. Его юность была мрачно проведена в усилиях стать совершенным монахом, преодолевать искушения, подавлять желания. Единственная радость был огород, где он выращивал гигантские кочаны капусты. Он рассказал и о своей любви к механике и о том, что если бы он имел возможность выбирать профессию, то мог бы стать инженером, не обязательно монахом. Тем более далай-ламой. «В дворцовом гараже я обнаружил три старых автомобиля, которые были присланы в качестве подарка моим предшественникам. Два „Беби Остин“ 1927 года выпуска — один голуБого, другой желтого цвета — и оранжевый „Додж“ 1931 года. Они были совсем ржавые, но я вернул их к жизни и даже выучился водить их во внутреннем дворе дворца. Только во внутреннем дворе дворца и можно было ездить. В Лхасе у нас не было дорог. Только тропинки и тропы для мулов». Он рассказал мне о Мао Цзэдуне. В возрасте восемнадцати лет он был приглашен к Мао Цзэдуну в гости, но уехать не смог. Его продержали одиннадцать месяцев.


«Я позволил ему сделать это, потому что полагал, что мое пребывание в Пекине спасет Тибет, однако… Бедный Мао. Вы знаете, было что-то жалкое, трогательное в Мао. Он вызывал какую-то нежность. У него были грязные ботинки, плохо пахло изо рта. Он курил одну сигарету за другой и постоянно говорил о марксизме. Только однажды он сменил тему и признал, что моя религия — очень хорошая религия. Тем не менее он никогда не говорил глупостей».


Далай-лама рассказал мне о зверствах маоистов в Лхасе и о своем бегстве с Тибета. Ему было двадцать четыре года. Он переоделся солдатом и покинул разграбляемый дворец. Смешался с обезумевшей толпой, добрался до окраины столицы,, там украл лошадь и, преследуемый низко летящим китайским самолетом, скакал, спасая жизнь. Пересидев опасность в пещере, снова бежал. Пересидев опасность в кустах, бежал опять. Гора за горой, деревня за деревней, наконец, он прибыл в Дхарамсалу, но для чего? Теперь его подданные разбросаны по всей Индии, по всему Непалу, по всему Сиккиму, после его смерти будет практически невозможно найти преемника, почти наверняка он — последний из далай-лам. О… его голос прервался, когда он произносил это «почти наверняка он — последний из далай-лам». В этом месте я перебила его, я спросила: «Ваше Святейшество, вы способны простить своих врагов?» В ответ — ни да, ни нет, он просто уставился на меня с непониманием, остолбенев. Вновь обретя дыхание, он вскрикнул: «Враги?! Я не считал и не считаю маоистов врагами! У меня нет врагов! Буддист не может иметь врагов!»


В Дхарамсалу я приехала из Вьетнама, помнишь? А во Вьетнаме в том году я на собственной шкуре пережила операцию «тет», майское наступление, осаду Кхешань, кровавую битву в Хюэ. Другими словами, я прибыла из мира неизлечимой ненависти, мира, где слово «враг» звучало каждую секунду, как ритм нашего сердцебиения. А тут, услышав страстный выкрик «У-меня-нет-врагов, буддист-не-может-иметь-врагов», я потеряла свою обычную беспристрастность. Я, можно сказать, почти влюбилась в этого юного монаха. С его миндалевидными глазами, с его Попаем на футболке, его добротой, его душой. Когда мы расставались, я сказала, что надеюсь встретиться с ним снова, дала ему свои телефоны и рада была слышать его ответ: «Конечно. Но только не называйте меня Ваше Святейшество. Мое имя Кондун».


Мы никогда не встретились с далай-ламой снова, я только успеваю следить по телевизору, как он стареет. Что ж, и я не молодею. Лишь как-то раз один знакомый передал от него привет, («Далай-лама просил напомнить тебе, что его зовут Кондун»). С тех пор не было и приветов. Наши жизни бегут по таким различным направлениям, таким противоположным путям…


Однако под впечатлением той встречи, помня наш разговор, все эти тридцать три года я много читала о буддизме. Я узнала, что в противоположность мусульманам и их девизу «глаз-за-глаз-зуб-за-зуб» буддисты действительно не признают слова «враг». Я узнала, что они никогда не обращали в свою веру силой, никогда не завоевывали земли под знаменем религии, понятие священной войны им крайне чуждо… Некоторые ученые отрицают это. Они утверждают, что буддизм не такой уж мирный и умеренный, и в доказательство своей теории приводят пример буддистских воинов, живших в Японии много веков назад. Тем не менее даже эти ученые признают, что буддистские воины сражались не для того, чтобы вести священную войну, насильно обращать в свою веру. Факт остается фактом — история буддизма не помнит ни одного Саладина, ни одного Льва IX, Урбана II, Иннокентия II, Пия II, Юлия II, я имею в виду Пап, которые с именем Господа и во имя Его вели полки и устраивали резню. А мусульмане все же воюют и с буддистами. Взрывают их тысячелетние статуи, запрещают им проповедовать собственную религию, обращают буддистов в свою веру силой. И вот я спрашиваю: что на очереди ныне, когда «идолы» Бамиана взорваны, как башни-близнецы? На очереди, видимо, другие неверные, те, кто молится Вишну или Шиве, Брахме, Кришне, Аннапурне? Индийцы, живущие в Кашмире, районе, к оккупации которого Пакистан стремится с момента территориального раздела 1947 года? Другими словами, ненавидят ли эти ненасытные сыны Аллаха только христиан и буддистов, или их цель — поработить всю нашу планету?


Вопрос останется в силе, даже если Усама бен Ладен умрет или обратится в католичество. Если его последователи станут такими же либеральными, как мой Ко иду н. Ибо я никогда не перестану повторять, что Усама бен Ладен и его последователи — это все лишь современные выразители тенденции, на которую Запад по глупости или циничности закрывал глаза в течение столетий. Да придите в себя! В 1982 году я видела, как они разрушали католические храмы, сжигали распятия, марали образа, мочились на алтари, превращали часовни в отхожие места. Я видела, как они давали волю своему презрению к другим религиям. Я видела их в Бейруте. Бейрут до их появления был таким Богатым, таким счастливым, таким изысканным… Сегодня Бейрут — жалкая копия Дамаска или Исламабада… Палестинцев мирно приняли в Бейруте так же, как тибетцев моего Кондуна мирно приняли индийцы в Дхарамсале. А они мгновенно стали хозяйничать. Под водительством господина Арафата они построили государство в государстве, распространившись по всему Ливану. Перелистай газеты двадцатилетней давности, если не помнишь. Или заново перечитай мой «Иншаллах». Это роман, но он основан на исторических событиях, пережитых тысячами людей и освещенных в репортажах сотен журналистов на всех языках мира. Поблекнут воспоминания, восторжествует лицемерие, но зачеркнуть историю нельзя… Она может быть проигнорирована или забыта, это да. Она может быть фальсифицирована «Большими братьями», по Оруэллу, но отменить ее невозможно.


А кстати, о тех, кто делает вид, будто не знает или не помнит, как все было: почему никто из так называемых левых больше не цитирует предостережения Карла Маркса «Религия — опиум народа»? Почему они не думают протестовать против теократических режимов исламских стран? Подумайте: ни одна исламская страна не управляется демократическим или, по крайней мере, внецерковным правительством. Ни одна! Ни те, что находятся под гнетом военных диктатур, как Ирак, Ливия и Пакистан. Ни те, где существуют абсолютные монархии, как Саудовская Аравия и Йемен. Ни те, что управляются более умеренными монархиями, как Иордания и Марокко. Никто из них и никогда не отклоняется от пути религии, которая контролирует, регулирует и тиранит все свои жертвы в каждый миг их существования… Небольшой пример. Последний король Марокко, довольно часто сходящий за современного парня, никогда не обнародовал ни имени, ни лица своей первой жены — королевы. Дело в том, что назвать имя и показать фотографию женщины, на которой ты женился, — это чересчур современный поступок!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8