Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Память (Книга первая)

ModernLib.Net / Современная проза / Чивилихин Владимир Алексеевич / Память (Книга первая) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Чивилихин Владимир Алексеевич
Жанр: Современная проза

 

 


А Белинский коротко и точно сформулирует разницу между стихом Пушкина, где все — «грации и задушевность», и Лермонтова, в котором живет «жгучая и острая сила». И когда великий критик уже после смерти Лермонтова перепишет от руки еще неопубликованного «Демона», прочтет «Маскарад» и «Боярина Оршу», узрит в них принципиально новые по сравнению с поэзией Пушкина идейно-художественные качества, то воскликнет: «Львиное сердце! Страшный и могучий дух».

Спустя некоторое время другими глазами посмотрел я на пушкинский портрет князя Юсупова. Ведь сия живописная парсуна розовой тональности, в сущности, исполнена красками екатерининской эпохи, и Пушкин выбирал их сознательно! Причем ни подобострастия, ни лести заметить нельзя, лишь благородную вежливость гостя, глубокий ум всеведущего и снисходительного судии, тончайшую иронию гения. А на полях автографа этого произведения, оказывается, рукою Пушкина был нарисован жалкий и гнусный старикашка, как на страничке автографа бессмертного лермонтовского стихотворения «Смерть поэта» начертан профиль Дубельта.

3

Все мы узнаем о существовании Москвы сразу же, как только начинаем слышать и понимать, — из разговоров старших, в детсаду, в кино, по радио или из песен. Слов старших о Москве не помню, в детсад не ходил, первый раз в кино, на «Красных дьяволят», попал уже со своей школой, а радио на нашу улицу провели только в войну. И песен о Москве в наших местах как будто не знали. С детства помню начальные слова и запевные мелодии множества песен: «Ревела буря, гром гремел», «По диким степям Забайкалья», «Степь да степь кругом», «Как умру, похоронят», «Есть на Волге утес», «Как родная, меня мать провожала», «Славное море — священный Байкал», «По долинам и по взгорьям», «Отец мой был природный пахарь», «Не смейся над нами, палач-генерал», «Из-за острова на стрежень», «Сидел рыбак веселый», «Скакал казак через долину», «Хаз-Булат удалой», «Сижу за решеткой в темнице сырой», «Мы красная кавалерия», «Ах, полным-полна моя коробушка», «То не ветер ветку клонит»… Пели еще «Дубинушку», «Кирпичики», «Коногона», «Мурку», «Гоп со смыком», частушки всякие, а вот о Москве что-то не припоминаю, не пели.

Коренные москвичи, вероятно, не знают, как нам, сибирским ребятишкам, показывают в детстве Москву. Не ведаю смысла этой странной уличной забавы, а выглядит она примерно таким образом. Подходит к тебе великовозрастный дылда и спрашивает:

— Видал Москву?

— Не.

— Щас покажу!

В России, как сибиряки называют европейскую часть страны, все происходит довольно безобидно — парнишку тянут кверху за уши, пока он не закричит от боли. На Урале — берутся за волосы, а в наших местах, от Москвы весьма отдаленных, обхватывают ладонями голову и поднимают тебя вверх. Помню красное пламя в глазах и дикую боль под ушами, когда меня однажды так подняли на улице в кругу гогочущих парней, помню крик свой:

— Не видал! Не видал! Не хочу никакой Москвы! — Царапался и кусался, поняв, что хотят все повторить, вырвался кое-как, прокричав, издали обычное мамино пожеланье: — Чтоб всех вас холера побрала!

Вскоре слово «Москва» я прочел на ликбезовском плакате, а когда подрос, чутко слушал рассказы мамы о том, как она, двенадцатилетняя сирота, шла пешком через Рязань в Москву, как устраивали ее односельчане на прядильную фабрику Нырнова мотальщицей, где она с товарками работала по шестнадцать часов в сутки, как попозже мой отец-забастовщик, если на фабрику заявлялись жандармы, прятал листовки вот сюда, сынок: мать стеснительно трогала свою чиненую-перечиненую кофту.

Москва… Как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Это, как все мы помним, Пушкин. А вот Лермонтов:

Москва, Москва!.. Люблю тебя как сын,

Как русский, — сильно, пламенно и нежно!

Люблю священный блеск твоих седин

И этот Кремль зубчатый, безмятежный.

Белинский, приехавший осенью 1829 года поступать в Московский университет, писал о первых своих впечатлениях: «Из всех российских городов Москва есть истинно русский город, сохранивший свою национальную физиогномию, богатый историческими воспоминаниями, ознаменованный печатью священной древности, и зато нигде сердце русского не бьется так сильно, так радостно, как в Москве».

В мою жизнь великий город входил как великая книга, читать которую было бесконечно интересно.

Правда, улица Стромынка, на которой стояло наше общежитие, была скучной, невидной — дребезжащий трамвай, булыжник на спуске к Яузе, серые гладкостенные дома — не на чем глаз остановить, голые, без единого деревца, тротуары, тесные продовольственные магазины…

Здание нашего общежития — старинная четырехэтажная и четырехугольная коробка с церковкой посреди закрытого двора, в которой, был склад белья и камера хранения студенческого барахла. И я подолгу рассматривал план-карту старой Москвы, которую купил однажды у букинистов, наслаждался незнакомыми названиями — Остоженка, Варварка, Воздвиженка, Маросейка, разыскивал уже исчезнувшие дома и церкви. Каждое приметное строение города было схематически изображено на этой карте, и квадратик нашего общежития именовался «богадельней», что означало не место, где когда-то делали изображения богов — иконы или, скажем, распятия, а дом призрения, благотворительный либо казеннокоштный пансионат для инвалидов и престарелых.

Под окнами общежития проходила тихая зеленая улочка, поразившая меня своим странным и таким душевно-русским именем — «Матросская Тишина». Что за «тишина» и почему именно «матросская»? Узнал, что место это, столь удаленное от всех морей, когда-то крепко было связано с ними. Кроме Матросской Тишины, остался от прошлого Большой Матросский переулок, наша улица Стромынка называлась прежде Матросской, мост, ведущий через Яузу к Преображенке, — тоже Матросским, а вся эта местность — Матросской слободой. Петр I, оказывается, учредил тут большое парусное дело, и старые матросы, списанные по расстроенному здоровью с кораблей, шили здесь полотнища для парусов. При фабрике стояла больница, и многие матросы, потерявшие здоровье и родных за долгую службу на морях-океанах, тихо доживали тут свои дни. Слово «богадельня» в студенческом жаргоне было презрительно-ругательным, но мне протестующе думалось о тяжких ратных буднях здешних давних обитателей, о муштре и побоях, что вынесли они перед своим последним тихим пристанищем; эти безвестные воины и труженики помогли России утвердиться на морях, и мы обязаны им какой-то частицей своего благоденствия — любое поколение людей опирается на муки и труды предыдущих…

Из старых и новых зданий московского центра самым родным и близким стал для меня, естественно, университет. Как-то не сразу я привык к торжественному величию его фасадов, отодвинутых в глубь дворов, к плавным красивым закруглениям крыльев, в одном из которых помещался мой факультет, к громадному прозрачному фонарю над крышей широкой лестницы и мраморной колоннаде, над которой висели портреты знаменитых студентов университета, к лучшей его Коммунистической аудитории, где на крутой амфитеатр льется сверху, из высоких окон, обильный свет.

Думаю, что приподнятое, светлое настроение, охватывающее тебя по утрам перед лекциями Асмуса или Благого, Гудзия или Ефимова, Радцига или Самарина, Ухалова или Поспелова, объяснялось не только жаждой предстоящего узнавания, молодостью и здоровьем, — само здание настраивало на спокойную активность, обостряло внимание к разверзающейся перед тобою бездне знаний, внушало почтительное благоговение перед всем великим и добрым, что существовало в мире до тебя…

Зодчим и первостроителем Московского университета был человек с обыкновенным русским именем и фамилией — Матвей Казаков. На мемориальной настенной доске рядом с ним значился Жилярди, архитектор, прекрасно восстановивший и достроивший университет после пожара 1812 года, но оба имени мне ничего не говорили, потому что ни в школе, ни в техникуме, ни в университете мы этого, как говорится, не проходили. Заинтересовавшись, я узнал, что Фонвизин и Грибоедов, Герцен и Огарев, Лермонтов и Белинский не могли стоять у тех самых перил, над которыми висели их портреты, — так называемое «новое» здание через улицу Большую Никитскую, ныне Герцена, было построено позже. Причем в этой работе принял немалое участие Евграф Тюрин, известный только специалистам русский архитектор, не означенный почему-то на памятной доске. Ему выпала трудная задача, с которой он блестяще справился, — незаметно встроил большой частный дом в левое крыло нового здания и вынес его полукруг с колоннадой на красную линию Моховой так, что связал оба корпуса, разделенных улицей, в единый ансамбль. Жилярди с Тюриным счастливо не нарушили общего казаковского стиля — университетские здания, выдержавшие потом еще немало основательных ремонтов и внутренних перестроек, кажутся изваянными одной уверенной и властной рукой.

Мой первоначальный интерес к московским камням заставлял внимательней присматриваться к городу, его центру, к окраинам, домам и садам, улицам и площадям. Кто и когда все это спланировал и сделал? Что еще построил Жилярди в Москве? Кто такой Евграф Тюрин? Съездив еще раз в Архангельское, обнаружил, что архитектор Тюрин работал здесь незадолго до посещения юсуповской усадьбы Пушкиным — возвел новый театр, перестроил павильон «Каприз» и «Святые ворота». Как все русские архитекторы-классицисты, строил Тюрин и храмы: университетскую церковь св. Татьяны, например, а также главное свое сооружение, сохранившееся в прекрасном состоянии до наших дней, — громадный, величественный, несколько уже отступающий от классических канонов, действующий доныне Елоховский собор, что возвышается над теперешней Бакунинской улицей.

Следы деятельности Евграфа Тюрина я потом находил и в других местах города, узнавая попутно, что, скажем, Александровский сад, Большой театр, Манеж с перекрытиями из сибирской лиственницы, служащими до сего дня, — это Бове, здание Исторического музея — Шервуд, музея В. И. Ленина — Чичагов, фасад Третьяковки — Васнецов; однако чаще всего встречались великие творения Матвея Казакова. Неподалеку от университета стоял небольшой светло-зеленый дом, в который мы ввиду близкого соседства часто ходили на концерты. Я и сейчас бываю в нем на больших собраниях и не устаю удивляться тому, что он сохраняет величавое достоинство в окружении соседних высоченных построек. А знаменитый его главный зал вообще можно считать чудом Москвы и, быть может, света всего. Стройные белые колонны и громадные многоярусные люстры так сгармонизированы с размерами и линиями зала, что не создают, как это ни странно, тесноты, а даже словно бы прибавляют простору. И есть у этого замечательного торжественного помещения один необыкновенный секрет. Здесь так много всепроникающего чистого света, что точно знаешь, но все никак не можешь поверить очевидной, зримой истине — в зале нет ни одного окна! Маленькие «фонарики» на балконе в счет не идут, к тому же они всегда плотно задернуты. Зал этот сейчас знают через телевидение в любом уголке страны, и вы давно, конечно, поняли, о каком зале я говорю. Это Колонный зал Дома союзов, бывшего Благородного собрания. Создатель его — Матвей Казаков.

Вспоминаю ту первую московскую весну, когда я начал ездить в свободные часы по городу, рассматривая другие творения великого русского зодчего. На Ленинградском проспекте близ станции метро «Динамо» прячется в зелени изящное ажурное сооружение из красного кирпича с белыми прослойками. Замкнутый в кольцо двор, прихотливо-пестрый фасад с башнями, напоминающими завершение средневековых замков, колдовская, завораживающая взгляд симметрия. Петровский дворец, где сейчас размещена Военно-воздушная академия имени Н. Е. Жуковского, — одно из оригинальнейших архитектурных украшений Москвы. И это Казаков.

К иным казаковским творениям не надо было ехать — стоило только пройти пять-десять минут от университета в какую-нибудь сторону. Если налево, то мимо дома архитектора Жолтовского и гостиницы «Националь» за угол по улице Горького. Ни дом этот, желтый, как все дома Жолтовского, ни здание гостиницы я не любил — они не выражали ничего, кроме безуспешного поиска хоть чего-то после утраты отживших архитектурных форм. Потом памятный букинистический магазинчик, театр Ермоловой, Центральный телеграф инженера Ивана Рерберга, построившего также Киевский вокзал, где я обитал первые недели в Москве. Огромные новые дома, только что законченные. Эффектный цоколь их высоко, на два этажа, выложен мощными глыбами красного гранита. Рассказывали, будто гранит этот заказывал в Финляндии Гитлер, чтобы после взятия и затопления Москвы построить из него на Ленинских горах основу памятника победы Германии над Россией. Если это не легенда, то зря мы, по-моему, «бесхозяйственно» обошлись с таким материалом, — хорошо было бы в Москве соорудить из него фундамент монумента в знак победы народов Советского Союза над гитлеровской Германией…

Советская площадь. Спланировал ее Матвей Казаков, и он же поставил на ней губернаторский дом, который после основательной надстройки, бережной передвижки и стыковки с другим зданием приобрел теперешний монументальный вид, по архитектурному замыслу и исполнению близкий первоначальному, казаковскому. Красная площадь. Брусчатка плавно берет на подъем, перед тобой вырастают цветные купола Василия Блаженного — и вдруг он весь как на ладони на фоне широко распахнутого неба. Изумительно выбрано место. Ради него великие зодчие, быть может, пошли на известный риск, расположив этот сказочный каменный утес со сложной центровкой на водосборном склоне покатого холма, неподалеку от слабого, глинистого берега Москвы-реки, да еще по соседству с глубоким рвом. Прошло более четырех веков, и храм не шелохнулся и не растрескался — знать, строители воистину «быша мудрии и удобни таковому людному делу»…

Центр Красной площади. Если встать лицом к Мавзолею В. И. Ленина, созданному замечательным советским архитектором А. В. Щусевым, то за ним, над зубчатой стеной и Сенатской башней, увидишь величавый купол, венчающий строгое и величественное здание. С площади незаметно, что это выдающееся по своим архитектурным достоинствам здание бывшего Сената, а ныне Верховного Совета СССР, в плане представляет собой равнобедренный треугольник с большим круглым залом в тупой его вершине — эту редкую планировку Матвей Казаков избрал в качестве единственно возможной, потому что кремлевские площади и ранние постройки не позволяли тут разместиться, стандартному строению. А кто хоть раз побывает в казаковском зале, никогда не забудет его стремительной, почти тридцатиметровой выси, прекрасных коринфских колонн по стенному кругу, пластичного изящества лепной отделки… У меня хранится фотография, сделанная много лет назад в этом зале и дорогая мне воспоминанием: Климент Ефремович Ворошилов, бывший слесарь и легендарный герой гражданской войны, вручает мне трудовую медаль…

Если же пойти от университета в другую сторону, по улице Герцена, то через десять минут увидишь за площадью массивную, благородной стати церковь Большого Вознесения, в белой громаде, линиях и пропорциях которой слился воедино первоначальный замысел Василия Баженова, его великого ученика, Матвея Казакова, создавшего свой и, кажется, не окончательный проект. Церковь была освящена спустя несколько десятилетий после смерти Казакова, и сейчас ее связывают больше с именем архитектора Григорьева, достроившего этот замечательный образец русского церковного зодчества XIX века. Бывший крепостной Афанасий Григорьев, воспитанник семьи знаменитого Ивана Жилярди, построил в Москве также немало дворянских особняков, среди которых выделяется дорогой каждому русскому сердцу дом в бывшей Хамовнической слободе, в котором многие годы проживал Лев Николаевич Толстой…

В недостроенную церковь Большого Вознесения зимой 1831 года привел под венец Наталью Гончарову А. С. Пушкин. По одну сторону от этой церкви стоит особняк, в котором жил Максим Горький, по другую — высокий современный дом, где живет Леонид Леонов, и я часто бываю в этом уголке Москвы. В пору моего студенчества церковь Большого Вознесения была почти скрыта малоценными постройками, а сейчас хорошо порасчистили вокруг, оставив архитектурное сокровище в одиночестве, на разъезде двух улиц, посреди зеленого сквера, и взгляд берет ее сразу всю — от подошвы до богатырской главы, покоящейся на могучих плечах. А через улицу Герцена неожиданно приоткрылась той же расчисткой скромная, низенькая, как бы уходящая в землю церковка Федора Студита, построенная три с половиной века назад. Раньше даже нельзя было догадаться, что здесь стоит интересная старинная постройка, заслоненная жалкими кирпичными домишками! При этой церкви, кстати, была похоронена одна из ее прихожанок, обыкновенная русская женщина, родившая России великого полководца Александра Суворова, чьи детские годы прошли неподалеку…

Мы то и дело встречаемся на улицах и площадях Москвы с бессмертными творениями Матвея Казакова, и не пора ли столице поставить ему достойный памятник? Создав «фасадический план» Москвы и построив в ней десятки прекрасных зданий, он, в сущности, определил в свое время облик своего родного города, а его эпоха была вершиной развития мировой архитектуры тех времен.

Рожден был Матвей Казаков в семье мелкого московского конторщика, бывшего крепостного, рано осиротел, и только случай — встреча тринадцатилетнего мальчика с выдающимся московским архитектором Ухтомским — да редкое дарование позволили ему издать торжественные, чистые и гармоничные звуки «застывшей музыки», какой издревле почитается архитектура. Матвей Казаков был великим патриотом Москвы и России, все его творчество пронизано любовью к ним, светом и радостью, народностью и гуманизмом. В 1812 году, перед нашествием Наполеона, старого и больного архитектора вывезли в Рязань, где, по воспоминаниям его сына, напечатанным через несколько лет в «Русском вестнике», «горестная молва о всеобщем московском пожаре достигла и до его слуха. Весть сия нанесла ему смертельное поражение. Посвятя всю жизнь свою зодчеству, украся престольный град величественными зданиями, он не мог без содрогания вообразить, что многолетние его труды обратились в пепл и исчезли вместе с дымом пожарным. В сих горестных обстоятельствах скончался он 26-го октября на 75 году от рождения на руках детей своих»…


Летели месяцы и годы, будто ускоряясь; лекции, семинары, сдача французских страниц, курсовые работы, авральные штурмы перед экзаменами и зачетами, общественные хлопоты, подрабатывания — моей повышенной лермонтовской стипендии не хватало, и разгрузка вагонов с капустой на Павелецком вокзале или погрузка галош на «Красном богатыре», давали счастливый, но редкий приработок. Каждые каникулы я нанимался в какую-нибудь газету, чтоб затем купить расхожий костюм, ботинки, нательное бельишко либо нужную книгу. После первого курса все лето один выпускал многотиражку узловского железнодорожного отделения «Углярка», потому что ее редактор и ответственный секретарь, оба страдавшие туберкулезом, уехали в санаторий на большие сроки. Помню, какая гордость меня распирала, когда я, заработав в «Гудке» на газетной практике, купил пишущую машинку и даже мог не писать в деканат унизительного заявления с просьбой освободить меня по бедности от платы за обучение; в те годы существовала эта не знакомая сегодняшнему студенчеству плата, и мы понимали, что послевоенной стране было трудно содержать такую прожорливую молодую ораву. Позже, практикуясь, работал в воронежской «Коммуне», «Брянском рабочем», черниговской «Десняньской правде», задерживаясь в газете иногда до поздней осени.

От студенческих лет остались свежие впечатления о Москве и ее окрестностях, пожелтевшие дневниковые странички, пишущая машинка «Рейнметалл», которая до сего дня исправно служит, да десяток книг, в том числе солидный академический сборник статей «Слово о полку Игореве», выпущенный к 150-летию со дня выхода в свет первого издания «Слова», с работами М. Н. Тихомирова, Д. С. Лихачева, В. Ф. Ржиги, Н. К. Гудзия, Ф. Я. Приймы и многих других, среди коих особый интерес, помню, вызвала у меня статья не специалиста-филолога, а киевского профессора зоологии Н. В. Шарлеманя, посвященная природе в «Слове о полку Игореве». Он, прекрасно изучивший повадки зверей и птиц, не изменившиеся за долгие века, нашел в тексте «Слова» неоспоримые доказательства, что безвестный автор поэмы знал природу в мельчайших и достовернейших подробностях. И, помню, мне снова мучительно захотелось узнать, кто был автором великой русской «песни», «слова» или «трудной повести», составленной по «былинам» того времени… И я, долгие годы приобретая при случае все, что касалось «Слова», никак не мог предполагать, что через четверть века мне подарят интереснейшую рукопись Н. В. Шарлеманя, которая вновь заставит меня задуматься об авторе бессмертного произведения средневековой русской литературы.

4

И еще остались от тех, теперь уже далеких лет память и обрывочные, конспективные записи в дневнике о прочитанном, услышанном и увиденном, о самых сильных впечатлениях от московских, довольно бессистемных, но все же обогащающих знакомств с культурой прошлого. По соседству с университетом стояли Большой и Малый театры, МХАТ, Ермоловой и Маяковского, Консерватория, Музей изобразительных искусств имени A. G. Пушкина, да и Третьяковка находилась, в сущности, рядом, за Москвой-рекой. Доступ во все эти святые места был тогда очень легок, и многие из нас, студентов-провинциалов, становились завзятыми театралами и меломанами, щеголяли друг перед дружкой знанием репертуаров, осведомленностью о премьерах, выставках и гастролях знаменитостей. В круг таких любителей я не входил, в театрах и музеях бывал нерегулярно и нечасто — от вечной нехватки денег, свободного времени да своего любительского увлечения старыми камнями. Быть может, оттого, что вырос я среди жалких деревянненьких домишек, мне нравилось отыскивать в Москве и Подмосковье приметные архитектурные памятники, подолгу рассматривать их к возвращаться к ним, когда выпадал случай.

А от лесов моего детства, от Александровского сада, утешившего меня после первой московской неудачи, от Архангельского и Середникова, от Сокольников, расположенных рядом с общежитием, от соседства-созвучия многих архитектурных памятников с окружающей их зеленью как-то незаметно возник интерес к старинным паркам, сохранившийся доныне.

Смотрю сегодня на скверы столицы, то там, то сям зачем-то опечаленные канадской елочкой, на улицы и подворья, заполоненные американским тополем; у этого неприхотливого, почти не требующего за собой ухода переселенца раскидистая, неуправляемая крона, и он затеняет ею нижние этажи домов, отнимает у многих москвичей животворное солнце, и так не слишком балующее нашу широту, лезет сучьями и ветками в троллейбусные контактные сети, в линии связи и электропередачи, взламывает корнями асфальт, плодит тополевую тлю, пускает среди лета тучи пуха. В городе, к сожалению, очень мало родных традиционных пород липы, ясеня, березы, клена, лиственницы, и я часто вспоминаю, как о невозвратимом, о садах и парках, некогда украшавших Москву и ее окрестности. История их создания хранит полузабытые имена и события глубокой старины, свидетельствует о высочайшей культуре отечественного паркостроительства. Мне нравилось и нравится вспоминать и узнавать что-либо новое о старых зеленых островках столицы, и рассказ о них может показаться интересным москвичу, который любит свой город, уважает его прошлое и думает о будущем.

Все мы слышали о висячих садах Семирамиды, но что вы знаете, дорогой мой любознательный читатель, о московских висячих садах? Они когда-то украшали кручи кремлевского холма, покоясь на каменных сводах и свинцовых поддонах. Есть документ, свидетельствующий, что после пожара 1637 года из пруда было вынуто 176 пудов и 10 фунтов расплавленного свинца. В 1685 году при хоромах царицы Натальи Кирилловны был устроен «висячий» сад, на поддон которого пошло 639 пудов свинца, а просеянная садовая земля насыпалась толщиною в аршин и площадью в сорок квадратных сажен. И как знать, не вернутся ли наши архитекторы при завтрашнем градостроительстве к своего рода современным «висячим» садам на крышах и ступенчатых этажах?

А Измайловская усадьба Алексея Михайловича, отца Петра I, представляла собой целую систему садов и старинных парков, в которых были и «вавилон», то есть «лабиринт», и «зверинец», и «итальянский» сад, и «виноградный», здесь были участки, где выращивались не только арбузы, дыни и перец, но и тутовые деревья, и даже будто бы финики! Имеются тщательные исследования истории усадьбы и подробные планы ее восстановления, только когда подойдет черед исполнения этих планов?

И, наверное, мало кто, кроме узких специалистов, знает, что еще сравнительно недавно существовала в Москве на яузском берегу так называемая Анненгофская роща — изумительное и единственное в своем роде творение Варфоломея Варфоломеевича Растрелли. Великий зодчий, создавший свои торжественно-праздничные архитектурные образы в стиле русского барокко,, по его собственным словам, «для одной славы всероссийской», построил в Москве Кремлевский и Яузский деревянные дворцы, Летний, Зимний, Строгановский дворцы, а также Смольный монастырь в Петербурге, Петродворец в Петергофе, дворец в Царском Селе, Рундальский в Прибалтике, множество частных домов-дворцов, Андреевский собор в Киеве, восстановил вместе с Карлом Бланком ротондальный шатер Новоиерусалимского монастыря на Истре, создал дворцы в Перове, Лефортове и немало другого.

Анненгофская роща в Москве представляла собою особый образец «славы всероссийской». Искусно, с неистощимой фантазией Растрелли спланировал дорожки и аллеи, живые изгороди и зеленые коридоры, цветники и проезды, причем все это с главных зрительных точек парка воспринималось под углом к основному направлению ее посадок, что разнообразило перспективу, обогащало обзор. О масштабах паркостроения, проведенного под руководством Растрелли в Анненгофской роще, говорят такие сведения из старинных документов: только в 1736 году здесь было вручную перемешано полторы тысячи кубических сажен земли, создано одних липовых и кустарниковых «шпалер» на 3 160 саженях, и на эти работы подряжалось тридцать тысяч «работных людей»!

К сожалению, неизвестен автор Чесменки, парка настолько необычного, что о нем тоже надо бы сказать несколько слов. Эту болотистую местность вблизи Люблино Екатерина II выкупила у помещика Сабакина и подарила ушедшему в отставку бывшему своему фавориту Алексею Орлову. В те времена тут гнило знаменитое Сукино болото и был водоем, позже получивший название Лизин пруд, потому что именно в него будто бы бросилась карамзинская бедная Лиза. Безвестный ландшафтный архитектор осушил эти гиблые места и создал у дома графа Орлова-Чесменского оригинальнейшую планировку, смело и очень по-своему организовав пространство парка. Он обошелся без стандартного партера, парковой парадной части — искусственного ландшафта, создающего обычно пространственную перспективу по композиционной оси, перпендикулярной фасаду дома. Эта ось сделалась линией пересечения боковых аллей и дорожек, расположенных симметрично друг к другу под углом в сорок пять градусов, что создавало стереоскопическую иллюзию глубины парка. Столь необыкновенной композиции не знала теория и практика мирового садово-паркового искусства; и Михаил Петрович Коржев, известный советский ландшафтный архитектор, с которым мы знакомы много лет, предположил, что автором Чесменок был Филипп Пермяков, хотя документальных подтверждений не нашел. В хранилищах древних русских актов Коржев разыскал чертежи и планы, на которые человеческий глаз не взглядывал вот уже двести пятьдесят лет, воскресил немало забытых имен далеких своих предшественников. Филипп Пермяков, посланный вместе с шестью товарищами Петром I на казенный счет за границу, после девятилетнего обучения сложному и тонкому парко-строительному искусству создал в Москве немало великолепных растительных ансамблей. Это был, судя по сохранившимся оригиналам его чертежей, человек обширных и глубоких знаний, талантливый мастер своего дела, мыслящий независимо и оригинально!

Лефортово называли московским Петергофом, однако этот памятник садово-паркового искусства и архитектуры был по устройству своему куда разнообразнее и сложнее. В нижнем саду было настоящее царство воды — девять разных по форме прудов, каналы и Яуза, соединенные в одну систему, создавали довольно обширные водные пространства с островами, плотинами, мостиками, беседками, гротами и фонтанами на островах и берегах. Снова и снова поражаешься неуемной деятельности Петра, недреманным оком когда-то следившего за созданием Лефортовского парка. Сохранились многочисленные его уточнения на планах. Например: «Сделать менажерею фигурно овалистою, кругом решетки из проволоки железной в рамах, и с пьедесталом и с местами, где уткам яйца несть… Сделать крытую дорогу через дерево липу и клен, для того через дерево, что липа гуще снизу растет, а лениво к верху, а клен к верху скорее…» Силен был царь-работник, ничего не скажешь! Позже Варфоломей Растрелли развил замысел Петра, соорудил на третьей террасе парка огромный — примерно тридцать метров в ширину и тысячу в длину— канал с овальным прудом в середине, Анненгофскую «кашкаду» между третьей и четвертой террасами, построил зимний дворец на четвертой, а за ним разбил знаменитую свою рощу., полностью погибшую в 1904 году от урагана. В Лефортовском парке сохранились остатки каналов, островов и террас, следы древесных насаждений, в архивах лежат подробные планы и описания этого великолепного памятника московской старины, существует первоначальный проект его реставрации…

Михалково в Ленинградском районе, построенное великим русским зодчим Василием Баженовым. По воле заказчика графа П. И. Панина, взявшего вовремя русско-турецкой войны 1768-1774 гг. неприступную крепость Бендеры, усадьба должна была напоминать владельцу об этой баталии. Не сохранившийся до нашего времени дом олицетворял крепостную цитадель, парадный двор которой находился за стенами с шестью монументальными башнями. Исследователи отмечали совершенство баженовских построек и парка, особо подчеркивая, что строго спланированный регулярный парк в сочетании с естественной природой неразрывно связывал воедино общий композиционный замысел, а новаторское архитектурное решение Михалкова целиком исходило из традиционных, творчески переработанных форм русского зодчества.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8