Осенние праздники. Избранные стихи
ModernLib.Net / Поэзия / Анна Гедымин / Осенние праздники. Избранные стихи - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 1)
Анна Юрьевна Гедымин
Осенние праздники. Избранные стихи
Лев Аннинский. Счастливый случай...
Анна Гедымин – это редкий, может, даже редчайший случай в русской поэзии: умение писать в состоянии счастья. Счастливый случай.
Инна КабышДа, собственно, отчего не быть счастью? Москвичка, родившаяся в мирное, либеральное уже время, когда Великая Отечественная война откатилась за гребень полутора десятилетий, и ни сумы, ни тюрьмы не приготовила судьба детям начавшейся оттепели, и верховного вождя, главного тирана и ответчика через год вынесут из Мавзолея ногами вперед, а еще через тридцать лет, дав поэтической душе перешагнуть возраст лермонтовский и дошагать до есенинского, – вынесут из страны ногами вперед и саму повязавшую всех советскую власть, и за эти первые тридцать лет жизни – разве не счастье было предложено юной пионерке (председателю совета отряда) и, надо думать, истой комсомолке, которая спокойно окончила школу, потом университет…
Из школы – на всю жизнь – воспоминание:
Ты помнишь? – детство, стриженые ногти, Огромный бант, умолкший третий класс… Горнист, волнуясь, врет на каждой ноте… Так в пионеры принимали нас… А семья?
Мандариновый запах елки, семья и школа… А коммунальный ад с соседями? Почему же «ад»?
У других если родина – значит луга, перелески, У меня – коммуналка, Арбат сквозь дыру в занавеске. Дыра в занавеске так же важна и достоверна, как родная московская улица, видная сквозь эту неустранимую дыру. Как то, что горнист – врет. От счастья.
Дальше: между заветным дипломом журфака и началом литературной работы – требующий тонкой филиграни пальцев опыт работы сборщицей схем на заводе. Эта филигрань из памяти перетекает через кончики пальцев в строки стихов, в сотни публикаций в московской, общероссийской и всесоюзной периодике, в полдюжины стихотворных книг, литературных премий и прочих свидетельств счастливой судьбы, иногда и неотличимой от других счастливых литературных судеб, если бы не имя…
…Завораживающее имя, долетевшее к нам из веков литовско-польской старины в виде паспортной фамилии – Гедымин, за поэтический шарм которой иная служительница Эвтерпы отдала бы полцарства.
Но если пращуры поэтессы Анны носили это имя с честью, подкрепляя честь оружием во времена Ягайлы и Костюшки… а дед ее, едва не сгинувший во времена Ежова и Берии на Беломорканале и мыкавшийся после срока за сто первым километром, все-таки сумел сохранить и передать великое имя по наследству – то отец Анны, инженер уже послевоенных советских времен, с детства получал от своей любящей мамы то одну фамилию, то другую и таким образом делил царство надвое. В периоды антидворянских гонений, как пишет Анна, он из Гедымина превращался в Хайкина (по матери), а в периоды гонений антисемитских опять делался (по отцу) Гедымином.
В итоге скрупулезного генеалогического исследования Анна Гедымин обнаружила в своих жилах четыре явных крови: литовской – четверть, еврейской – еще четверть, а в другой половине: русской – три восьмых, немецкой – одна восьмая, да еще греческой – за давностью колен почти уже неразличимый процент.
Есть отчего прийти в восторг и пропеть осанну дружбе народов, осчастлививших Анну таким богатством? А может, напротив, ощутить подземные толчки от того, как бьются неуемные предки в своих могилах?
Интересно, что в стихах Анна Гедымин предков прямо не воспевает. И даже не поминает. Кроме одного известного мне стихотворения:
Будто видела – помню об этом дне: Говорили: «Красные входят в город». Это предок мой на гнедом коне Мчал за криком своим, разорвавшим ворот. Победитель! Его не задержит лес, Не сломают ветра, не утопят реки… Но другой мой предок наперерез Выходил – остаться в бою навеки… Наперерез… Кто же из них – навеки – победитель? И каким он будет сниться потомкам? И будет ли в этой горькой встрече – побежденный? И каким его запомнит правнучка?
Два врага погибли – и две строки Родословная вносит в свои скрижали. До сих пор сжимаю я кулаки, Вспомнив предков – чтоб руки не так дрожали. Я поповская правнучка – и княжна, На конюшне прапрадед мой был запорот… Так – о боже! – что чувствовать я должна, Если снится мне: красные входят в город?.. Так сон этот – счастливый или страшный?
А земля, упокоившая этих посеченных, заколотых, запоротых предков, – покрывает их всех без разбора? И после грозы в самом деле воцаряется мирный пейзаж с ручейком, журчащим в овраге, и мухами, поющими в застывшем от жары воздухе?
Как же мука была велика Без движения, звона и влаги, Если вдруг появилась река В этом старом недобром овраге! Это – из первой книги. Если не знать, если не настраиваться, не помнить, что за пределами мирного пейзажа «повстречались две равные муки», – так и не почувствуешь отчаяния. Но если знать, помнить – то в любом пейзаже земля бугрится взрывами боли. И в ранних стихах, и в поздних. И там, где цветут «Каштаны на Калининском». И там, где цветет в земле, пахнущей металлом, шиповник, «прекрасный, точно перед смертью».
И всегда в этом хрупком окоеме висит у Анны Гедымин на первом плане какая-нибудь живая точечка, поющая муха или замерший паучок, что-нибудь мирное, легкое, случайное, бесполезное, чаще всего – шмель. А как-то раз – стрекоза…
Приглядишься – а стрекоза-то черная. И мирная живинка на первом плане, вроде бы умиротворяющая читателя – жизнь продолжается! – лишь оттеняет погребенную в глубине этой жизни гибель.
Как с таким наследием примириться?
Примириться нельзя. Но жить, вмещая все это в душу, – нужно. Враг не должен исчезнуть, он не должен перестать быть врагом. Лирическая героиня Анны Гедымин вовсе не призывает возлюбить врага (у нее вообще довольно сложные отношения с религиозной доктриной в силу врожденного отвращения к перемене веры, а вера, как можно догадаться, обходилась без бога с пионерско-советских времен). Не любить врага надо, а сохранять – это неизбежность бытия, которая должна осуществляться. «И без недругов нельзя, так что бог им помоги» (вот и богу дело нашлось). Во враге, как и в друге, главное – верность предназначению, неуклоняемость от жребия. «Я руки верным людям жму – врагу и другу». И наконец, образ, вряд ли мыслимый в обычном миропонимании и, я думаю, уникальный именно в лирике Анны Гедымин – «закадычный враг».
Лейтмотив такого «высокого противления» проходит и через поэзию, и через судьбу Анны. Например, тот факт из семейной истории, что бабушка Белла (Белла Моисеевна Хайкина) в молодости была очень хороша собой (и блестяще воспитана – Высшие женские курсы!), чем обратила на себя внимание Крупской, которая вознамерилась взять ее в личные секретари. Красавица не только отвергла эту честь, но на всю жизнь сохранила к Крупской неутихавшую враждебность – настолько оскорбительна показалась перспектива пойти в услужение.
Еще пример воздействия такого раздрая действительности на благотворно враждующие начала. Русский дед Анны Александр Лебедев, сын священника, никогда не скрывавший неприязни к большевикам, естественно, угодил при них в тюрьму. И вот среди его дочерей нашлась одна, которая отреклась от отца. Чем обеспечила себе блестящую карьеру в области медицины. Она была в числе основателей и первых профессоров Московского института туберкулеза. Спасла этим тысячи людей. Так куда записать ее – в праведницы или в предательницы? В друзья или во враги? Или принять эту неразрешимость как закон бытия?
Еще пример. Бабушка Белла «из соображений, как ей казалось, безопасности семьи» – уничтожила родословную Гедиминов. Ту самую, которую потом по крупицам собирала Анна.
И эта же бабушка в войну променяла на хлеб хранившуюся в семье уникальную старинную библиотеку. Кто тут прав? Кого судить? Именем чего судить? Логика бьется меж полюсами горя и гордости, голода и просвещенного достоинства, и не находит выхода. Поэзия – в самой безвыходности находит смысл и видит выход, не поддающийся логике.
Горькая дань просвещенному веку (Спятил он, что ли? Оглох и ослеп?): Всю уникальную библиотеку Бабка в войну обменяла на хлеб. Хлеб тот промерзший детишки понуро Отогревали, в ладони дыша… Не оттого ли, литература, Перед тобой замирает душа?.. Душа замирает, отдавая горькую дань оглохшему и ослепшему веку. То ли он враг тебе, этот век, то ли друг… Век просвещенный и безжалостный.
Это взаимосцепление счастливой связи и фатальной вражды окрашивает уникальной интонацией и любовную лирику Анны Гедымин: «Мы выбрали вражду двух любящих людей».
Если счастье взаимности, то оно пресекается разрывом. Если разрыв, то он-то и таит в себе счастье. Логике тут делать нечего. Для поэзии – самый счастливый шанс: сопрячь несопрягаемое: «И она любила его даже больше, чем он ее не любил».
Вместе плохо, врозь – еще хуже, но врозь – все-таки лучше, чем снова вместе, потому что снова вместе плохо… Выходит, в любви осуществляется закон. Какой? Закон потери. «Ты дорог мне как главная потеря из выстраданных мной когда-нибудь».
Любовь похожа на гибель – именно гибель возвращает любви осязаемость – «И так мне холодно с тобой, так больно! – почти как без тебя».
Что больней? Что радостней? Что сильней? – «Ты мне нужен сильней, чем другим не нужен».
Уравнение неуравнимостей…
Наконец, финальное: «Так чему ты рад, обреченный мой? Так за что ты благодаришь?»
Благодарить есть за что. Все-таки впервые на протяжении гибельного века входит в жизнь поколение, не прибитое военным временем, не обломанное лагерным режимом, не обкарнанное в выражении чувств ни цензурой нравов, ни цензурой слов. Под мутноватым титулом Перестройки осуществляется, наконец, время, которое чаялось под всяческими хомутами и плахами. Реализуются мечты задавленных и полузадавленных прадедов, дедов, отцов… И можно уже, кажется, задать детям и внукам сакраментальный вопрос: «Ну, так вы, наконец, счастливы?»
Ах, что-то мешает ответить… То ли спазм души, то ли облака в воде, то ли жужжит что-то…
И озеро в пятнышках облаков, И шмель над зацветшей сливой — «Кто таков, – спрашивают у меня, – да кто он таков, Чтоб сделать тебя счастливой? Нет, все-таки я спрашиваю: счастье есть? Или нет?
Ах, вопрос сам собой переворачивается от какого-то внутреннего заклятья:
Придавили сердце мое, словно льдиной, На душе ощущается недород… Счастье в том, говорят, чтобы быть любимой, А выходит – наоборот. А если это «наоборот» еще раз повернуть наоборот – будет, наконец, счастье?
Ах, рецепта хочется? Попробуйте сами:
Счастье близкое такое, Да осеннее, увы… Может, хватит на жаркое С горьким привкусом листвы… Так чего всё-таки не хватает? Всё вроде есть…
Ах, всё?!
На душе – покой и прохлада, За окном – умеренный свет. Вот и все, что для жизни надо… А для счастья – лишь смерти нет. Кого же это мы ей напоминаем, с этими допросами о счастье, – мы, дети войн и революций, баррикад и переворотов, химер, миражей и счастливых иллюзий?
А то собираются вместе, прикрывая злобу – участьем, И начинают судить нас, об истине зная немного: Мол, наше счастье – это, в общем, несчастье, И мы поплатимся, а они, возможно, помогут. Мы-то поможем. А вы – неужели поплатитесь?
Счастливый случай: поколение, которое ни за что не поплатилось. Вопреки истории. Вопреки общему ее опыту. Вопреки всему, чего следовало ожидать.
В новом веке (тысячелетии) прочувствовано и записано:
Спасибо, судьба, за нежданную милость — Что счастье ко мне так рвалось и ломилось, Так жадно меня умоляло о встрече, Что я наконец-то устала перечить. Как будто очистилась жизнь от коросты, Как будто сбылись новогодние тосты И бродит душа по расцветшему раю… Я знаю теперь, что я многое знаю! Я знаю, что прошлое было кошмаром, Что счастье дается случайно и даром — И лучшим, и худшим, и средней руки, Всему, что твердили мне, вопреки. Будьте счастливы – вопреки! Вдруг случай не повторится?
Каштаны на Калининском (1978–1984)
«Огромный, птичий, солнечный, явись…»
Огромный, птичий, солнечный, явись! Какое лето родилось, вскипая, Какая зелень, синева какая, Возникнув рядом, за руки взялись! А суета, твоя тоска и злость — Как лед речной и трепаные ели. Но реки сохли и стволы худели, А лето снова, снова родилось! Так задержись на миг, остановись, Зажмурь глаза, чтоб не обжечься светом, И этим утром, вместе с ярким летом, Огромный, птичий, солнечный, явись!.. Трубниковский переулок
Дом, где я родилась, потерпел поражение В битве с новыми зданьями – выше зари. Даже память моя – только воображение, Я не помню, как выглядел он изнутри. Только помню – в нем жили четыре мелодии: Песня старых дверей, песня старых полов, Песня старого дворника дяди Володи и Песня ветра в трубе, песня ветра без слов... Остальное нечетко: за стенкой старинною — Рыжий кот, надо всеми имеющий власть. Звали старшую бабушку мы Катериною, А вторая, любимая, Лидой звалась. Та шутила, кляла свои кудри коварные, Тоже рыжие – всё их собрать не могла. Хоть носила «целебные» бусы янтарные, Раньше старого дома еще умерла. И теперь переулок лужайкой кончается Там, где жили мы в доме под номером три. И торжественный тополь как пламя качается В рыжих отсветах сильной московской зари. «Ах, какие мы оба калеки…»
Ах, какие мы оба калеки! — Не нисходит на нас благодать. Даже тощие южные реки Умудряются море создать, Даже птицы, проведав про вьюгу, Забывают обычный разлад, Собираются в стаю – и к югу, А весной прилетают назад. Нам бы свадьбу сыграть честь по чести Или плюнуть – уйти кто куда... Полбеды, что не можем быть вместе, Что расстаться не можем – беда. «Жил-был попугай…»
Жил-был попугай. Большой попугай. Говорящий, к несчастью, довольно редко. Но однажды случайно открылась клетка, И в чужие края улетел попугай. Жил-был воробей. Смешной воробей. Какой-то чудак заточил его в клетке. Но упорхнул воробей и с ветки Высмотрел в луже съедобных червей. Людям не спится. Серы их лица. Каждый надеется, что не забыт, Что неожиданно в клетку влетит Какая-нибудь сумасшедшая птица. Про верблюда
Он не живет в опрятных горницах, Сухой песок ему кровать, Зато имеет право горбиться И привилегию – плевать. Март
Думала – какие там сюрпризы! Сходен с прошлым новый год Земли. А под утро крыши и карнизы Струйками сосулек поросли... Ну и что? — А солнце лижет стену, Воробьи забыли неуют — Телевизионную антенну Облепили дружно и поют. Бег ручьев – он родственен разбою. Оценив его величину, Дворники решили – черт с тобою! Управдом не знает, что к чему. Век живу – весна одна и та же. Неизменен мир, но вижу в нем Новое, негаданное даже... Я сама меняюсь с каждым днем. «О любви? – опять не хватит слов…»
О любви? – опять не хватит слов, Да в словах она и не такая. Вспомни, как звучит, не умолкая, Колокольня без колоколов, Как стоит на давнем берегу, Гулкая от берега до крыши... Я молчу. И что сказать могу Громче тишины и выше... «Мы застали природу врасплох…»
Мы застали природу врасплох Этим ранним предъягодным летом: Даже бросовый чертополох Распылался малиновым светом. Разноцветные, как петухи, Ходят волны по зарослям диким. Здесь теперь происходят стихи, Сочиненные кем-то великим. Дальше будет легко и всерьез: Гриб объявится, ягоды тоже... А пока – только ярко до слез И мороз пробирает по коже. «Не жалуйся, кури…»
Не жалуйся, кури в запущенной квартире, И медленно гляди, и медленно седей... Из всех безумных войн, возможных в этом мире, Мы выбрали вражду двух любящих людей. Пусть будит поутру соседей за стеною Не зарево в окне, а отсветы зари. Ты создан для боев? — враждуй со мной одною. Но только уж тогда не жалуйся, кури... «Ничто грозы не предвещало…»
Ничто грозы не предвещало, На мой непросвещенный взгляд, Но бабка собрала цыплят И долго внука поучала, Чтоб возвращался до дождя, И он кивал ей, уходя. Известно было ей одной, Когда придет холодный ветер, Когда промчится стороной — Короче, все на нашем свете, На этой стороне земной. Как будто испытав сама, Считала смерть подобьем сна. ...Тот мерзлый день (метель, зима, А был всего ноябрь, начало) Не только ей закрыл глаза: Теперь не знаем ни аза — Нас в поле застает гроза... Ничто грозы не предвещало... «Мне эти сказочные ели…»
Мне эти сказочные ели Еще зимою надоели, Еще тогда, под Новый год, Когда не в листьях – даже в хвое Мы что-то видели живое, И был восторг и хоровод. И вот теперь, когда повсюду Уже не равноценна чуду Живая, яркая листва, Вдруг в хвойный лес попасть надолго, Пусть даже рядом будет Волга! Ну нет, я против, черта с два! Так мимолетно все живое! Опять январь вернет нас хвое, Недолгий замыкая круг... И я спешу, пока не тень я, Быть в центре звука и цветенья, Когда доступны цвет и звук. «Как звать? – и смеется. – Зовите Галина…»
«Как звать? – и смеется. – Зовите Галина. А вы из Москвы, где не верят слезам?» И эта накрытая небом долина На зависть идет ее рыжим глазам. А эта забытая богом долина, Пожалуй, не стоит Галининых глаз. Приходит прохожий, умело и длинно Галину на море зовет, на Кавказ. Она улыбнется, теперь уже строго, И скажет – как будто овеет зимой, Мол, стоит ли дело? – такая дорога, Чтоб вновь через месяц вернуться домой. «Родня моя ездит в Москву, кто не занят, А я не хочу, раз не ценят в ней слез. Ну можно ль, скажите, сухими глазами И небо, и землю увидеть всерьез?..» Пожар
Колокола... Чтоб ты сгорел, весь свет, Чтоб ты разринулся и стал таким же жгучим, Как пламенем окутанный скелет Избушки, ставшей за мгновенье тучей! Ведь как бы ни была она мала — Подобие забытого сарая, — Но кажется бескрайней эта мгла, Которую оставила, сгорая. Но кажется бескрайним этот вой — Старухи горестной, простоволосой... И вот уж только дым над головой Остался от избы, стоявшей косо. И если в самом деле жизни нет Старухе без дверей, что отскрипели, Тогда – чтоб ты сгорел, весь белый свет, И о тебе вот так же пожалели!.. Солнце над склоном
Когда с небес, бледнеющих от света, Взирает породившая все это Великая, но малая звезда, Которой все подвластно: осень, лето, И как одет пастух в предгорьях где-то, И как по руслу катится вода, Мне хочется сказать: «Твой свет причастен К созданью мира. Знаешь ли ты счастье?» И хочется в ответ услышать: «Да!» «Сухой огонь в твоем пылает взоре. Но посмотри: пастух, что на предгорье, Вот-вот погибнет – не найти следа, Его сметет лавина снега, льда, Рожденная, где скалы с тучей в ссоре. Скажи мне, знаешь ты, что значит горе?» И хочется в ответ услышать: «Да». Тогда спрошу: «Все чувствуя и зная — Что отгорят к июню краски мая, Что всяк живущий в срок сойдет на нет, Что жизнь твоя в любом сравненье – вечна, Но и она когда-нибудь конечна — Закатом завершается рассвет; Как, зная, что и свет, и все на свете — Твои рабы, поклонники и дети, Все ж сохранить покой на тыщи лет?» О, как же я хочу узнать ответ!.. На Волге
Сосед рыбак. Он вечно сушит рыбу. Он сильный, загорелый и худой. Он никогда не ходит по обрыву, Что вырос на сто метров над водой. Зачем обрыв – невиданно высокий, Со всей своей заметною красой? Куда милее отмель – вся в осоке, Где ноги – в кровь, коль сунешься босой. Вот и меня, как с праздничной прогулки, Из города немыслимых высот Зовет наш дом в Арбатском переулке. Там были печи, мыши, черный ход... Каштаны на Калининском
Снова на Калининском расцвели каштаны, Снова над Калининским каштановый салют. Почвы, удобренья чужды им и странны, Каштанам на Калининском, где асфальт и люд. Дух в их стройном теле — на машинном масле, И лишь в этом каждый видит свой уют. Кто-нибудь – философ – подведет. Но в массе Каштаны на Калининском кроной в грязь не бьют. И коль это правда, хоть, конечно, странно, Что дано нам снова прорасти на свет, Если стану деревом, быть хочу каштаном, Каштаном на Калининском через тыщу лет. «Мы в силах летать до звезд…»
Мы в силах летать до звезд, А можем, кто поскромней, Прожить в самолете час, Щекочущий, как нарзан. Но техника – лишь этап, А в общем, дело не в ней, И люди это поймут, Поскольку верят глазам: Им виден не самолет — Серебряная строка, Летящая в синеве. Поэзии нет конца! Над смуглой, как хлеб, горой В небо поют облака, И липы кидают ввысь Огненные сердца. Если
Если город на дымной подушке Видит снова волшебные сны, Если лес от корней до макушки Обновился в припадке весны, Если вой леденящий и длинный Бросил в небо затравленный волк И, снижаясь, косяк журавлиный Режет воздуха парусный шелк, Если где-нибудь рядом Иуда И еще один год за спиной, — Жизнь идет. Спать спокойно я буду: Все, что надо, – случится со мной. Ярославна
Вот стоит, глядит из-под руки: Дальше, дальше Игоря полки. Выжил бы! Она и не в обиде На удел свой: жди, тоскуй, молись. Вытянулась, чтобы дольше видеть, Как стрела, направленная ввысь. Без него – темней, чем в мрачном сне, Пусть скорее время убегает... Но уже бессмертье настигает — Здесь, теперь, в Путивле, на стене. Вера
А солдат не вернулся домой Ни весной, ни зимой. Не увидел, пройдя сквозь сени, Как на добром смолёном полу Под лампадкой, в углу, Вон – оставили след колени... Все ждала, не тушила огня. Глубже день ото дня Головой уходила в плечи. И уже не творила хулу, Только в красном углу Лик повесила человечий... Со старой фотографии
Мой дед в саду, не сняв буденовку, Худющий, но в плечах не мал, Грызет незрелую антоновку... Он дедом никогда не стал. «Люди сильные. Люди слабые…»
Люди сильные. Люди слабые. Слабый падает. А иногда Вдруг, случается, сильный падает, Только падает, как звезда. Грозовой разорвется вспышкой, Быстрым ливнем остудит зной — Потому что поднялся слишком Высоко над этой землей. «Должно быть, такие закаты…»
Должно быть, такие закаты помнятся после смерти... Когда остывшее сердце в осеннюю землю ляжет, Я вспомню: кусты стояли, причудливые, как черти, И Волга траву тормошила на мною найденном пляже. И вдруг огромным пожаром земля и вода загорелась! Но чайка пожар миновала, настолько была крылата. И что бы мне после ни снилось, о чем бы потом ни пелось, Всегда оставалась зависть огромной песне заката... «Да нет, я судьбе городской не перечу…»
Да нет, я судьбе городской не перечу... ...Выходишь на станции: избы, дымки, И ветер торопится вдоху навстречу, Река повторяет изгибы руки, И старой, богатой, торжественной речью Приветствуют полдень тугие жуки. И хочется крикнуть, как радостно в мае, Как ярко глазам и гудит голова... Но всё до того меня здесь понимает, Что мысли излишни, не только слова. Так вот почему я судьбе не перечу! Проспекты бесстрастны, лишь ночью тихи, Но я им на это стихами отвечу, И будут стихи... «Я вас люблю, крутые берега…»
Я вас люблю, крутые берега, За то, что суд ваш короток и прост: Тот, чья в походке не тверда нога, Срывается, как поезд под откос. Внизу ревет, гудит девятый вал... Вдруг спутник мой – обратно с полпути.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|